«Лексикологическая революция»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Лексикологическая революция»

М.И. Терещенко должен был внести новый тон в отношения с союзниками, иначе замена Милюкова не имела бы вовсе никакого политического значения. Этот новый тон Терещенко и старался внести как во внешних формах, так и по существу, прежде всего в главном вопросе продолжения войны и её целей. Если Милюков хотел сделать внешнюю политику Временного правительства совершенно неотличимой как по своим методам, так и по своим задачам от политики царского правительства, сохраняя в точности все установленные формы и добросовестно принимая на себя всё царское наследство в дипломатической области, то Терещенко стремился, не выходя, правда, из общих рамок дореволюционной политики, поставить себя по-новому как представитель революционного и демократического правительства, которое не может говорить тем же языком, что и царское.

Милюков, подавленный тяжестью той ответственности, которая лежала на нём, прямо стремился доказать, что внешняя политика февральской России в полном смысле тождественна прежней, царской. Вот почему нельзя не отметить, что Милюков не требовал — это не вызывалось, по его мнению, объективными обстоятельствами — отзыва аккредитованных при царском правительстве послов Франции, Италии, Англии и Североамериканских Соединённых Штатов, между тем как Терещенко потребовал этого, и двое послов — Франции (Палеолог) и Североамериканских Соединённых Штатов (Френсис) — были отозваны. Это обстоятельство, кстати сказать, обусловленное традициями дипломатии, имело не только символическое значение — показать различие между царским правительством и Временным, но и практическое, так как, действительно, поднимать вопрос о пересмотре «целей войны» при тех же самых людях, с которыми русское царское правительство говорило в совершенно ином тоне, значило вызывать с их стороны подозрение в неискренности и в стремлении коренным образом изменить политику России.

Терещенко поступал в этом отношении более правильно и гибко, чем Милюков, который стал жертвой собственной нерешительности: он слишком ясно дал понять Бьюкенену и Палеологу, что февральский переворот имеет только «внутреннее значение», а затем не имел мужества сознаться, что ошибся, ибо такое огромное событие, как падение монархии, в столь обширной стране, как Россия, не могло быть только внутренним явлением. Отсюда и доктринёрская позиция в константинопольском вопросе, погубившая Милюкова.

Первым актом Терещенко была отсылка той самой ноты союзникам, которая была столь неудачно сформулирована Милюковым и вызвала первый кризис Временного правительства. Эта нота была составлена так, что в неё были включены сакраментальные и логически противоречивые слова «без аннексий и контрибуций, но на основании самоопределения народов». Никаких конкретных указаний на то, что Россия отказывается от своих прав, обусловленных тайными договорами с союзниками, в ноте не содержалось. Таким образом, и Терещенко ни от каких будущих завоеваний России не отказывался. Что же касается вышеприведённой двусмысленной формулы, то расшифровывать её можно было как угодно — и в том смысле, что «аннексии», то есть присоединение к государству чужих земель, допустимы только на основании «самоопределения народов», и в том смысле, что status quo ante bellum[52]останется и после войны. Последнее толкование было явно неправильно, так как национальный принцип, содержащийся в формуле «самоопределение народов», явно не допускал сохранения территориального status quo. Иными словами, для преодоления того логического противоречия, которое имелось в первой части формулы — «без аннексий» и второй — «на основании самоопределения народов», приходилось создавать новое понятие аннексий как присоединения земель по праву завоевания, не считаясь с национальным принципом, и противопоставлять ей «дезаннексию» (как это немедленно сделали французы, объявившие присоединение Эльзаса и Лотарингии к Франции «дезаннексией»).

Эта чисто лексикологическая революция, на которую не пошёл слишком малоприспособленный к дипломатическим тонкостям Милюков, с мальчишеской лёгкостью и в конце концов без вреда для России была произведена Терещенко. Борис Алексеевич Татищев, бессменный начальник канцелярии министра при Штюрмере, Покровском, Милюкове и Терещенко, которому была поручена первая редакция роковой для Милюкова ноты, так же как и вторая её редакция, одобренная Терещенко и новым составом Временного правительства, сам говорил мне в то время, что он лично не понимал ясно, что писал, так как и в его голове указанная лексикологическая революция не укладывалась. Но он сделал, как образцовый чиновник, то, что требовало от него начальство, которое и несло ответственность за логическое противоречие написанного.

А что из этого вышло? Во всяком случае, не то, чего ожидал Милюков. Союзники, конечно, вскрыли вышеразъяснённую несообразность и, выдумав слово «дезаннексия» и сделав ударение на «самоопределении народов», то есть на второй части формулы, спокойно приняли требования Временного правительства. Испуг Милюкова за Россию, как показали обстоятельства, был напрасен, и, в сущности, его самоустранение, именно благодаря тому, что его преемник менее глубокомысленно отнёсся к словесной эквилибристике, в то время бывшей в моде, оказалось лишённым политического смысла, так же, впрочем, как и уход Нольде и Струве.

Достаточно было провести 10 минут в обществе Терещенко, чтобы убедиться, что это не тот человек, который мог бы произвести столь гигантский шаг, как сепаратный мир с Германией, в условиях до октябрьского переворота. Наоборот, чтобы вести политику по инерции, Терещенко был более пригоден, чем Милюков с его крупной индивидуальностью и доктринёрским умом. В личных отношениях с ведомственным персоналом Терещенко был не менее хорош, чем Милюков, отлично сознавая случайность своего появления на большой дипломатической сцене. Всем, кому приходилось сталкиваться с Терещенко, было легко с ним служить. Он быстро схватывал суть дела. Личной творческой инициативы у него не было, но была незаурядная гибкость, позволявшая ему свободно переходить из Совдепов в дипломатические канцелярии. В ведомстве его считали «способным учеником», но не пророчили никакой особо блестящей карьеры.

Терещенко стремился внести новое и в методы дипломатической работы, не всегда, впрочем, удачно. Так, например, при своём первом приёме Френсиса, посла Североамериканских Соединённых Штатов, Терещенко, отлично владевший английским языком, процитировал чуть ли не всю американскую Декларацию о независимости, поразив Френсиса своей памятью (трюк довольно простой), но когда тот захотел перейти к русским делам, Терещенко, не успев приготовиться и боясь наговорить лишнего, вежливо, но решительно прекратил разговор, так что Френсису пришлось ретироваться. Эта неловкость привела впоследствии Терещенко, вообще самолюбивого молодого человека, к правильной мысли о замене послов, бывших при царском правительстве.

Другое обстоятельство также укрепило его в этой мысли. На сей раз это не была простая оплошность неопытного министра иностранных дел, а неудавшееся нововведение. Дело в том, что с самого начала войны, ввиду трудности дипломатического положения и необходимости самого тесного общения с союзниками, Сазонов установил ежедневные приёмы союзных послов, где запросто в присутствии Нератова обсуждались все текущие дипломатические дела. Эта простая и в то же время в высшей степени эластичная форма общения имела и то преимущество, что между английским и французским послами и русским министром иностранных дел царило наглядное доверие. К тому же то, что Сазонов и Нератов говорили одновременно двум послам, устанавливало единый дипломатический англо-французско-русский фронт (позже прибавилась и Италия). Ежедневные приёмы для союзных послов сохранили и Штюрмер, впрочем, нередко передававший эту честь Нератову, и Покровский, и, наконец, Милюков.

Терещенко решил принимать их по отдельности, как было до войны, и при этом сознательно стал говорить каждому из послов (Франции, Великобритании и Италии) разное, в зависимости от той или иной заинтересованности в данном вопросе той или иной из этих стран. Этот приём оказался слишком прозрачным для таких опытных дипломатов, какими были союзные послы, и имел самое отрицательное значение для Терещенко, так как по окончании переговоров союзные послы встречались и друг другу передавали то, что им конфиденциально говорил Терещенко. Общесоюзническая солидарность была гораздо теснее, чем думал Терещенко, и чтобы не создавать себе репутацию двуличного и неискреннего дипломата, Терещенко пришлось отказаться от своего нововведения и снова вернуться к ежедневным общим приёмам одновременно всех союзных послов. За исключением этих faux pas нового министра, после происшедшей затем смены североамериканского и французского послов отношения у союзников с Терещенко наладились, они увидели, что тот совсем не так хитёр, как хотел вначале казаться.