Долги будущей Польши

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Долги будущей Польши

Прерванные уходом Милюкова заседания русско-польской комиссии при Терещенко продолжались в прежнем направлении, с той, однако, разницей, что напор поляков значительно усилился и Ледницкий с Терещенко считался неизмеримо меньше, чем с Милюковым. Сразу же после вступления Терещенко в должность министра я, прежде чем продолжать свою работу в комиссии, счёл необходимым сделать доклад о положении вещей в комиссии, подробно остановившись на текущих делах и, в частности, на холмском вопросе. Терещенко слушал очень внимательно, по-видимому, для него всё это было совершенно ново, но в этом ничего удивительного не могло быть, так как вообще я не ожидал от Терещенко осведомлённости в польском вопросе.

Когда я спросил об инструкциях, Терещенко несколько смутился; очевидно, он уже успел привыкнуть, что ему все решения подсказываются, и он спросил меня: «А ваше мнение как?» Мне пришлось сказать, что я, в сущности, продолжал нашу прежнюю царскую политику с тем решительным уклоном, который Временное правительство взяло в сторону польской независимости, но что ему с глазу на глаз я могу сказать, что поляки на меня производят впечатление людей, не подготовленных к практической государственной деятельности, и я не жду, что начатая «ликвидация», хотя бы и заочная, Царства Польского закончится гладко. Я привёл несколько примеров, причём обратил его внимание на холмский вопрос как один из самых серьёзных камней преткновения.

Терещенко, выслушав меня, со всем согласился, дал мне инструкции, если это так можно назвать, продолжать всё по-прежнему и вдруг под самый конец спросил, что я думаю о проекте Ледницкого ввести в состав нашего дипломатического представительства специалистов по польскому вопросу, добавив, что Ледницкий считает это «секретом». Я улыбнулся последнему замечанию Терещенко, который должен был бы знать, что в его ведомстве всё «секрет». На вопрос же об идее Ледницкого я ответил, что идея прекрасна, но всё зависит от её практической постановки. В составе МИД нет «специалистов по польскому вопросу».

Тут я рассказал, какие мытарства польский и прочие славянские вопросы претерпели за время войны, переходя из одного отдела в другой. Что же касается представителей со стороны, то это будут или поляки, или же полонофобы, так как, к сожалению, все русские, знающие поляков, например служившие в Царстве Польском люди старой административной школы, проводили политику «обрусения» Царства Польского. Терещенко замахал руками: «Их на пушечный выстрел нельзя подпускать к польскому вопросу!» Я вспомнил Горлова, который был в этот момент в Париже и писал какие-то весьма тенденциозные записки по польскому вопросу. Что же до поляков в составе русской дипломатии, то я прямо сказал Терещенко, что при настоящих условиях считаю это утопией.

Несомненно, Временное правительство обещало полякам независимость, но обставив её известными условиями (военный союз с Россией, этнографический принцип при размежевании границ, согласие на это учредительных собраний России и Польши). Если при этих условиях мы введём сейчас же поляков в состав наших посольств, то мы прежде всего окажем плохую услугу полякам, так как австрийские и прусские поляки будут говорить, что это «русские ставленники», и постараются их дискредитировать. С другой же стороны, такие польские члены русских посольств в условиях совместной дипломатической работы либо сольются с русскими — тогда они не будут иметь значения, либо будут говорить разное с русскими представителями, и это покажет всему миру, что Временное правительство не сумело с поляками столковаться.

Наконец, самый последний мой аргумент против допущения особого польского представительства в составе нашего — это то, что война далеко не кончена, никто с уверенностью не может знать, как она кончится, и если она, не дай Бог, обернётся против нас, то поляки могут от нас отойти, и в этом случае неизбежно их представители, близко познакомившиеся с нашими международными отношениями, могут оказаться опасными соглядатаями. Не исключается также возможность и шпионажа во время самой войны. Это моё последнее соображение произвело сильное впечатление на Терещенко, который мне сказал, что он совершенно со мной согласен, беда только в том, что он дал уже согласие Ледницкому. Но тут же Терещенко мило улыбнулся. «Моя профессия теперь всех надувать», — сказал он мне. Думаю, Ледницкий дорого бы дал, чтобы это услышать.

На этом мой разговор по польскому вопросу и кончился, предвещая мне и впредь полное благоволение министра и… преподнеся ряд неожиданностей, вроде только что услышанного признания. Я вспоминал тяжеловесные раздумья Милюкова, который никогда не обещал бы так легко Ледницкому «польское дипломатическое представительство», ну а уж если бы обещал, то, наверное, сделал бы всё, чтобы сдержать слово. В конце концов, я опять получал carte blanche и от Терещенко, который, при всей его обворожительности, явно не имел никакого плана по польскому вопросу.

В связи отчасти с польскими делами С.А. Котляревский, который был товарищем министра исповеданий и так и не захотел пойти к нам на место Нольде, ссылаясь именно на то, что раз Нольде ушёл, значит, вообще это место опасное, устроил ряд совещаний по вероисповедным вопросам, одно из коих касалось весьма характерного для этого времени сюжета, а именно возможности освобождать от несения военной службы на фронте лиц, по своим религиозным убеждениям не могущих участвовать в войне, которую они не приемлют.

Случай возник в связи с менонитами, отрицающими, как известно, войну, но военное ведомство почему-то хотело придать этому общее значение и предлагало издать составленное в общих выражениях распоряжение о том, что вообще лица, не приемлющие войну в силу религиозных причин, освобождаются от службы на фронте. Не знаю, какие тайные пружины заставили военное ведомство так широко поставить вопрос, когда июньское наступление уже было решено, но, признаюсь, я был совершенно озадачен, когда генерал Абрамович предложил совещанию уже готовый проект указа Временного правительства. На этом редком по своему составу совещании были следующие лица: кроме председателя С.А. Котляревского барон Ропп, епископ Цепляк, Кони, профессор Петражицкий, князь Е.Н Трубецкой, М.М. Винавер, присяжный поверенный Сахаров и представители ведомств. От МИД был я. Произошёл обмен мнениями, не лишённый исторического интереса.

После горячей речи представителя военного ведомства в защиту проекта выступил прежде всего Кони, который в необыкновенно яркой форме рассказал несколько случаев из своей практики и поделился наблюдениями над сектантами, считая вопрос крайне интересным с юридической точки зрения, но в практической форме не допускающим постановки, подобно той, которую делало военное ведомство. Петражицкий, исходя из предпосылок психологического характера, выяснял всю неопределённость понятия «религиозной неприемлемости войны». Барон Ропп и Цепляк указывали на несообразность проекта, из которого следовало бы, что христианские религии вроде католичества или православия «приемлют войну».

Князь Е.Н. Трубецкой дал уничтожающую характеристику русского народа, отвечая на слова генерала Абрамовича, что, мол, в характере русского народа есть «неприятие войны». По этому поводу Трубецкой сказал: «Вы говорите — русский народ незлобив, трудолюбив и по характеру своему мирен и честен, а я говорю вам — он зол, ленив, буен и бессовестен. Если подобный указ будет издан, то вся русская армия как один человек «по религиозным причинам» признает для себя невозможным, «неприемлемым», как говорит генерал, воевать». Эти слова в то время, когда на официальных собраниях продолжали курить фимиам, были таким ярким диссонансом, что здесь, среди русских, евреев и католиков, они казались бы оскорбительными для национального чувства, если бы в применении к настоящему случаю не были более чем уместны.

Наконец, Винавер задал ядовитый вопрос представителю военного ведомства, почему именно эта тема обсуждается — или действительно наши дела на фронте настолько блестящи, что мы можем без риска ослаблять наши кадры?

Когда очередь дошла до меня, то я с точки зрения дипломатического ведомства высказал сомнение не только в своевременности постановки вопроса, но и в целесообразности ограничения его рамками «религиозных чувств»: ведь в этой войне могут быть не только конфликты с религиозной совестью сражающихся, но и, например, с национальным чувством. Я указал на поляков, сражающихся друг с другом, на австрийских славян, сражающихся с русскими, на эльзасцев, трансильванских румын и т.д. С точки зрения государства не может быть никакого сомнения, что в войне мы должны проходить мимо этих конфликтов и требовать от всех равно долга крови и жизни. Присяжный поверенный Сахаров говорил также о практической невозможности правильно регистрировать лиц, добросовестно «не приемлющих войну», и отличить их от просто желающих уклониться от военной службы. В результате этот совершенно неожиданный проект был всеми, кроме представителей военного ведомства, осужден и не получил дальнейшего движения.

Котляревский, идя со мной по окончании этого совещания, происходившего в министерстве внутренних дел, говорил, что ему понравилась моя речь и что у меня имеется, как он сказал, «государственный инстинкт». Я его спросил, не знает ли он, почему такой странный проект возник, да ещё в военном ведомстве. Котляревский пробормотал: «Должно быть, векселя Совдепам». Так мне и не пришлось узнать, для чего столь парадное совещание имело место, поскольку никаких следов этого дела мне в дальнейшем найти не удалось. Терещенко, как оказалось, тоже ничего не знал и с большим удивлением услышал от меня все подробности совещания. Это было совсем незадолго до знаменитого наступления 18 июня. Думаю, если бы указ Временного правительства в том виде, как его спроектировало военное ведомство, вышел, он имел бы самое деморализующее значение для фронта.

Возвращаясь к польским делам, должен сказать, что Терещенко действительно «надул» Ледницкого в отношении польского представительства. Столь спутаны и сложны были отношения между поляками разных ориентаций, что создание в составе русской дипломатии польского ручейка вызвало бы среди них сильное волнение, которое отразилось бы крайне неблагоприятно на и без того хрупких русско-польских отношениях. Честолюбивая мечта Ледницкого стать, так сказать, польским министром иностранных дел, хотя бы временно, в составе нашего дипломатического ведомства, на этот раз рухнула. Помимо этого, как я указывал, в таком деле, как совместная дипломатическая служба, требующем доверия, ввести поляков в состав нашего дипломатического корпуса без обычной процедуры приёма на дипломатическую службу значило бы иметь всегда потенциального шпиона.

Это обстоятельство не мог, конечно, учитывать Ледницкий, но Временное правительство при самых искренних симпатиях к полякам не могло с этим не считаться. Надо отдать справедливость Ледницкому, он действительно старался всё дело вести тайно, хотя в качестве одного из предположений оно всё же попало в европейскую прессу, чем Ледницкий был крайне недоволен, так как против этого проекта высказалось, как и надо было ожидать, большинство зарубежных поляков.

Холмский вопрос, на время снятый с очереди, снова возник в нашей комиссии, возник, я должен сказать, в неожиданной и крайне неприятной форме. Среди спокойного обсуждения русских и польских делегатов один новый член комиссии еврейского вида вдруг напал на Котляревского и меня за наши замечания касательно польских утверждений и произнёс громовую речь по поводу того, что «царские чиновники» саботируют волю революционного Временного правительства, что он, мол, член Петроградского Совета рабочих депутатов и что он там расскажет, как чиновники Временного правительства в польском вопросе стоят на «царской позиции», и т.д.

Когда он кончил, то Котляревский попросил занести в протокол всё, что сказал новый польский делегат, и заявил, что, до тех пор пока будут произноситься подобные речи, он не будет участвовать в заседаниях комиссии. После этого Котляревский и я встали и ушли, к полному смущению Ледницкого, не ожидавшего такой реакции с нашей стороны. Это была первая и, к счастью, последняя попытка воздействовать на русских делегатов Временного правительства путём устрашения их Совдепом. Я сразу же по приходе доложил Терещенко обо всём и сказал, что вынужден был уйти, так как находил невозможным такие демагогические приёмы. На это Терещенко заметил, что он мне завидует, что я могу уйти, а ему такие сцены приходится терпеть чуть ли не ежедневно.

После этого Ледницкий довольно долго не созывал нашей комиссии. Наконец, когда мы пришли снова, то злополучного «представителя польского пролетариата», как он себя называл, больше уже не было, вопросы, по-видимому, совершенно сознательно, были самые мирные, и Ледницкий был особенно с нами мил и предупредителен, в частной беседе стараясь загладить происшедшее и уведомив нас, что этот делегат больше не будет участвовать в комиссии.

Одним из вопросов, фигурировавших в комиссии, был поднятый к большому неудовольствию польских делегатов товарищем министра финансов вопрос касательно перехода к Польше части русского государственного долга пропорционально территории количеству населения, экономической ценности и другим критериям, определяющим значение Царства Польского. В подробно разработанной справке представитель министерства финансов указывал, что после I, II и III разделов Польши в 1772, 1793 и 1794 гг., так же как после Венского акта 1815 г., русское правительство согласилось принять на русское государственное казначейство польские долги, равно как и долги Великого герцогства Варшавского. Отсюда естественно, что и будущая Польша должна также принять на себя соответственную часть долга Российского государства. При этом Шателен утверждал, что, само собой разумеется, соответственное распределение должно касаться всех общегосударственных русских долгов, так как Польша управлялась в бюджетном отношении на общих государственных основаниях, не имела, как, например, Финляндия, своего особого бюджета и, следовательно, должна отвечать за общие долги.

С польской стороны сама постановка этого вопроса считалась «преждевременной», так как по самому свойству он принадлежит-де компетенции польского Учредительного собрания. На это с русской стороны им отвечали: раз обсуждается холмский вопрос, хотя бы в подготовительной стадии, тогда как он, несомненно, может быть решён, согласно актам Временного правительства 15 и 16 марта 1917 г., только Учредительными собраниями России и Польши, то нет абсолютно никаких оснований уклоняться от крайне важного вопроса о долгах. Конечно, Шателен был прав, и Ледницкому ничего другого не оставалось, как включить этот вопрос в повестку следующего заседания. При этом он подчеркнул, что вопрос ставится лишь в подготовительной, ни для кого не обязательной стадии.

Несмотря на это предостережение, мы, конечно, отлично понимали, какое существенное значение для будущего может иметь обсуждение этой проблемы. Действительно, на следующем заседании поляки, из коих самым основательным был, несмотря на своё неудачное выступление в начале деятельности комиссии, Грабский, по-видимому, подготовились. Они стали излагать свою точку зрения, согласно которой будущая Польша, конечно, должна будет принять на себя кое-какие долговые обязательства Российского государства, но только те, которые прямо относятся к Царству Польскому. К числу таковых принадлежат, несомненно, все те польские долги, которые Россия приняла на себя после разделов Польши в 1772, 1793 и 1794 гг., а также в 1815 г., после присоединения к России Царства Польского, а затем все те долги, ипотеки и т.п., которые были сделаны для нужд Царства Польского. Все остальные долги Грабский отрицал, говоря, что не в интересах России даже поднимать подобные вопросы, так как тогда придётся поднять ряд «неприятных вопросов» касательно возвращения назад всяких художественных и музейных ценностей, вплоть до польской части Петроградской публичной библиотеки.

Этот манёвр Грабского, однако, ни в малейшей мере не поколебал спокойного Шателена, который отвёл вопрос о художественных, музейных и научных польских ценностях, вывезенных из Польши русскими, заявлением, что ему трудно усмотреть связь между русским государственным долгом и этим вопросом, прибавив не без яда, что неизвестно, в каком положении очутится в этом отношении Польша по окончании германской оккупации. И тут же он размежевал вопросы относительно местных ипотек, которые, конечно, переходили к Польше и не касались вообще государственных финансов, и общегосударственных долгов всего Российского государства, долгов, которые, бесспорно, имели общегосударственное значение и от которых Польша не могла отказываться.

На это из уст Шебеко, Ледницкого и даже барона Роппа посыпались возражения: почему молодая Польша будет расплачиваться за авантюры царского правительства в Корее, повлёкшие русско-японскую войну, или железнодорожные займы вроде, например, постройки Сибирской железной дороги и т.д., та самая Польша, которую русское правительство так беспощадно притесняло? Что это прямо безумие даже ставить так вопрос и что, мол, никогда будущее польское правительство и польский сейм на это не пойдут, ибо это был бы «IV, финансовый раздел Польши», как сказал под конец Грабский.

Шателен опять-таки на это ответил, что он изумлён подобными возражениями, что речь идёт не о целесообразности тех или иных поступков царского правительства, а обо всей по меньшей мере столетней совместной жизни Царства Польского в составе России, что поляки наряду со всеми элементами русского населения пользовались теми же благами государства, что и коренные русские, — той же Сибирской железной дорогой и т.д. Расцвет польской промышленности и несомненное общее экономическое процветание Царства Польского нельзя объяснить иначе, как участием поляков и русской части Польши в общей русской жизни. Следовательно, именно с точки зрения справедливости следует, чтобы молодая Польша не только пользовалась активом своего пребывания в составе России, но и участвовала в пассиве пропорционально своему прежнему участию в активе русской жизни. Шателен, кроме того, сослался на международную практику, которая всецело согласуется с высказанными им положениями.

Здесь Ледницкий обратился ко мне, дабы узнать позицию нашего ведомства. Я, конечно, вполне присоединился к Шателену и осветил положение с точки зрения международной практики, которая, хотя и знает крайне редкие, правда, прецеденты и обратного, например отторжение от Франции Эльзаса и Лотарингии по Франкфуртскому миру 1872 г., когда на Германскую империю отошли лишь долги и ипотеки местного значения, но это объясняется вообще политической обстановкой франко-прусской войны, которая не может служить нам примером в русско-польских отношениях. Надо исходить из предположения, которое вообще вызвало к жизни настоящую русско-польскую комиссию, а именно добровольной передачи со стороны России Царства Польского новой Польше, составленной из русской, австрийской и прусской частей, которую придётся ещё отвоёвывать у врагов совместными русскими и польскими силами. Таким образом, союзные отношения, которые Временное правительство рассматривает как необходимые и в будущем, налагают на эту Польшу обязательства совершенно иного свойства по отношению к России, чем, например, образование Польши в силу победы австро-германской коалиции. Поэтому, вполне разделяя общие экономические и юридические предпосылки нашего финансового ведомства, я и с международно-политической точки зрения считал, что вопрос о польской части общерусского долга может быть поставлен только так, как его поставил Шателен.

Затем я сказал, что надо иметь в виду, что поскольку образование Польши будет результатом воссоединения трёх частей, то данный вопрос будет, как это было и на Венском конгрессе в отношении долгов Великого герцогства Варшавского, решаться не только русскими и поляками, но и будущим мирным конгрессом, который, конечно, взглянет на дело под углом общесоюзных отношений и решительно отвергнет аналогию с франко-прусской войной, которая во многих других отношениях также является исключением из нормальной международно-правовой практики. Как и Шателен, я отметил, что центр тяжести вопроса лежит не в принципе участия Польши в русском государственном долге, а в методах и основаниях развёрстки. Я указал на пример Балканских войн 1912–1913 гг., которые вызвали существование особой международной финансовой комиссии в Париже, где представителем русского правительства и экспертом по международному праву был барон Б.Э. Нольде.

Поскольку досье этой комиссии хранилось именно у нас в Юрисконсультской части, то я знал, какие практические трудности представляло именно это распределение при полном согласии всех сторон относительно самого принципа общего участия всех отходящих к другому государству территорий в долгах прежнего государства. При столь ясной постановке вопроса поляки, в том числе и Ледницкий и Грабский, при всех внесённых оговорках, что это их «личное мнение», не могущее, очевидно, связывать волю будущего суверенного государства Польши, согласились с мнением всей русской части комиссии, что освобождённая в общей борьбе Польша не может уклоняться от участия в общегосударственных долгах России пропорционально общему положению Царства Польского в составе Российского государства. Единственная поправка, которую внесли поляки, заключалась в том, что это участие Польши в русском государственном долге подлежит санкции будущего мирного конгресса. Поскольку юридически это было бесспорно, то с нашей, русской стороны не было возражений, и поляки с удовлетворением это приняли, надеясь, очевидно, попробовать добиться каких-либо выгод для себя от союзников.

Ледницкий, Грабский, Шебеко, барон Ропп и другие польские делегаты, с такой неприязнью встретившие саму постановку вопроса, который, при условиях крайне благоприятного решения Временным правительством польского вопроса вообще должен был бы из чувства элементарного такта быть разрешён хотя бы в принципе так, как он после продолжительных и местами довольно острых прений был решён комиссией, выказали здесь и отсутствие понимания самой проблемы. Как я указывал, распределение долга и определение его оснований, как-то: площадь отходящей территории, количество населения, ценность природных богатств, торгово-промышленная и сельскохозяйственная мощность данной территории, — представляли крайне сложную и запутанную практическую проблему, и защита польских интересов должна была бы сосредоточиться на этом, а не на отрицании бесспорных положений международной практики и международного права.

Стремление неизменно ставить вопрос идеологически в практических государственных делах всегда оставляло неприятный привкус излишней полемики, что, конечно, отнюдь не способствовало надлежащему дружественному тону русско-польских отношений. Государственная неопытность и стремление к полемике в плоскости самых скользких исторических воспоминаний — вот отличительная черта польской части комиссии Ледницкого, продолжавшей свои работы до самого большевистского переворота. Позже, когда поляки вникли, наконец, в существо поднятого Шателеном вопроса и ужаснулись его практической сложности, явно испугавшись встречи с опытными русскими чиновниками, они попросили отложить рассмотрение финансовых долгов русской части Польши «до детального ознакомления с вопросом», на что было дано согласие. Только в октябре, то есть накануне самого большевистского переворота, этот вопрос снова был поднят, и Грабский, докладчик с польской стороны, по-видимому подготовившись, стал уже конкретнее указывать на отдельные основания оценки участия Царства Польского в общегосударственной жизни России, но замечания его и тогда отличались крайней теоретичностью. Об этом, впрочем, я расскажу подробнее при описании этой фазы жизни Временного правительства и нашего ведомства.