Старые долги
Старые долги
Берлин сорок второго. Тяжкий крест возвращения.
В ту тяжкую пору почти все воздушные силы были брошены на Сталинградскую оборонительную операцию. Вражья лавина, втягивая в себя мощные резервы со всех направлений, тяжело и грозно ползла по югу к волжским берегам. Ее нужно было во что бы то ни стало перерезать, остановить. Казалось, не было задачи более важной, чем эта. Но командующий АДД, помня требования Сталина и свою перед ним «задолженность», отсек от сталинградских задач немногим более двухсот отборных экипажей и направил их на Берлин, Будапешт, Бухарест, Варшаву, Штеттин, Кенигсберг, Данциг.
Стоял жаркий август, и ночные грозы, то фронтальные, то внутримассовые, по-прежнему были главным препятствием и нашей смертельной мукой на пути к тем далеким городам.
Берлин дался не всем и не сразу. Он был, конечно, наиболее важной и, главное, самой престижной, коронной целью, хотя ему по шкале трудности не уступали и некоторые другие. По каким-то законам, известным только нашим командирам, цели менялись для нас из полета в полет. На те, что были поближе, ходили с базовых, а на самые дальние вылетали с прифронтовых аэродромов подскока. Мне для начала достался Кенигсберг. Старый знакомый мало чем изменился — тот же буйный характер, но поприбавил огня, встречал пораньше и снаряды попусту не разбрасывал. По пути к нему мы полдороги купались в грозах, как в океанских волнах, и это, пожалуй, запомнилось больше, чем весь огонь сухопутных и морских батарей, по крайней мере, при всей своей мощи, он был намного кратковременней. Город виделся слабо, лежал как во мраке — мешали прожектора, а осветители пробились к нему не все. Но цель Архипов нашел, успел прицелиться и сработал залпом.
По-иному встретились с Варшавой. Под десятками САБов, висевших целыми гроздьями, город был светел как днем. В прозрачном воздухе с большой высоты просматривались не только улицы и площади, но и крыши домов, шпили костелов. Зенитная артиллерия била изо всех сил, но все наугад, вразброс, не видя целей. Монотонно и испуганно качались прожекторные лучи, никого не задевая. Казалось, город смирился со своей обреченностью и отбивался нехотя, будто прося пощады.
Архипов вывел меня на боевой курс и повел к предназначенному нам центральному вокзалу. Его пути, по пробку забитые немецкими составами, еще просматривались сквозь пелену огня и дыма. Там утонула, просверкав белыми огнями взрывов, и наша серия. Ушли спокойно, как с полигона. Мы оглядывались назад и долго видели, как горит Варшава, как еще мерцают в разных углах города пунктиры рвущихся бомб и сполохи крупных взрывов.
Да и Будапешт бил не по-столичному. Иной «провинциал», не говоря уже о Данциге и Кенигсберге, так лупил, что «мадьярская твердыня» казалась против них дистрофиком. Не обороной был в ту ночь страшен Будапешт, а диким разгулом над Карпатским хребтом фронтальной грозовой стихии, преграждавшей путь к целям. К стене огня с потоками воды и снега страшно было приблизиться. Я готов был вернуться, но, уйдя немного вправо, мне показалось, что там замаячил проход. Знал бы — не полез. Он завел нас еще дальше в сторону, втянул в жестокую передрягу, в которой, казалось, не выдержат самолетные кости, но потом отпустил, и мы неожиданно выбрались из него на свободный простор. Впереди не столько был виден, сколько в размытой лунной дымке угадывался Будапешт. Его уже бомбили. Сюда сквозь грозовые стены проникли очень немногие. Обрисовалась оборона: артиллерия била крупным калибром по большой площади, а прожектора, как длинными кистями, бестолково, из конца в конец промазывали небо.
На обход грозы мы потеряли очень много времени, и теперь я тревожно думал только о том, удастся ли дотянуть хотя бы до своей территории. Бензина в баках уже давно осталось меньше половины. К Будапешту еще топать да топать — минут 20, да разворот, да к этой точке, где я сейчас, тоже 20. Нет, дальше ни шагу! Я дрогнул. Резко разворачиваюсь на обратный курс и кричу штурману:
— Петя, лучше не дойти до Будапешта, чем до линии фронта! Ищи другую хорошую цель!
— Командир, где я тебе найду хорошую? А те, что есть, они и наших бомб не стоят. По пути мы найдем то, что надо…
Да, он прав. Я смотрю на карту, потом на землю — полнейший покой. В городах горит свет. Наверное, все спят. Я не перестаю щелкать бензиномером и считать километры, минуты и литры. Хорошо бы освободиться от бомб, но они уже предназначены для Ковеля — там целый паук железных дорог, по которым с запада на юг и восток немцы гонят свои войска и технику. Снова сечем карпатский фронт, он стал чуть пожиже, и мы пронизали его почти по прямой. Наконец Ковель. Мы стали легче на целую тонну. Страхи постепенно улетучились. В белом дне, досасывая последние литры, сели у себя дома.
В газетных сводках Совинформбюро было сказано, что в ночь на 5 сентября при бомбардировке в сложных метеорологических условиях военных объектов в Будапеште было вызвано 33 очага пожара, а в Кенигсберге 24 очага и 5 взрывов большой силы. Сказано также, что все самолеты, кроме одного, вернулись на свои базы.
Интересно, кого имели в виду, говоря о том единственном невернувшемся — Вихорева ли, из братского полка, Лукиенка или Душкина из другой дивизии? Да-да, того самого, моего нечаянного, как богом посланного, мимолетного, но сердечного друга Ваню Душкина, экипаж которого всего полтора месяца назад, как и мой, постигла, при встрече с грозами, трагичная неудача. Да эти ли только трое не пришли в тот день на свои аэродромы?… Душкин объявился через месяц. Истратив на обход гроз слишком много времени, он все-таки очертя голову, пошел на Будапешт, но ему не хватило бензина, чтобы дотянуть даже до линии фронта. Деваться некуда — приткнулся в белорусских лесах на фюзеляж. Машину потерял, но экипаж, целый и невредимый, привел в полк. Нескоро вернулся и Вихорев, а Лукиенка вызволили из плена только в конце войны.
Хоть и труден до невозможности был Будапешт, да не он в те дни больше всего будоражил мысли, чувства, мало сказать, народа, человечества. Советское информбюро уже дважды сообщало о бомбардировках Берлина. Этой ошеломляющей новостью были захвачены и все информационные агентства мира. Германия выкручивалась, пытаясь принизить сам факт бомбардировки своей столицы и как-то поблагороднее объяснить случившееся после недавних публичных уверений в окончательном разгроме советской авиации. Однако дело-то вот как обстояло.
Первый удар АДД нанесла в ночь на 27 августа 1942 года. Действуя в сложных метеоусловиях по военно-промышленным объектам в Берлине, сообщали наши газеты, там было вызвано 9 очагов пожара, в Данциге — также 9, в Кенигсберге — 10 очагов, сопровождавшихся взрывами. Отмечались удары и по другим городам Германии.
Следующая информация уточнила результаты ударов в ночь на 30 августа: в Берлине — 48 пожаров и 9 взрывов, в Кенигсберге — 29 очагов пожара и 6 взрывов, в Данциге — 8 пожаров и 6 взрывов.
И в том, и в другом сообщении было сказано, что все наши самолеты вернулись на свои базы. А как же Евгений Петрович Федоров, наш «заглавный» Герой Советского Союза и будущий дважды, не в счет? Да, видно, не он один. Погода в ночь на двадцать седьмое была жуткой. Балтийское море горело от волн до самого высокого неба, и экипажи, уклоняясь влево, с великим трудом пробивались кто дальше, кто ближе. Одни выдыхались в своих возможностях над Кенигсбергом, другие — над Данцигом, и только третьи, найдя случайные проходы, бомбили Берлин. Уж кому не занимать опыта, так это Евгению Петровичу, но и его прихватила грозовая стихия в свои горячие объятия. Самолет разрушился, экипаж еле спасся и вернулся домой пешком.
Готовился новый удар и по Берлину, и по Будапешту в ночь на 10 сентября. Погода в пути на обе столицы ожидалась трудной, и старшие командиры метались, переставляя экипажи в своих плановых таблицах с объекта на объект. Мне снова достался Будапешт. Берлин обещал быть непроходимым.
Как и в прошлый раз, на самом рассвете, подвесив в люки бомбы и взяв на борт техников, мы ломаными курсами, обходя города и деревни, прижимаясь к земле, мчим к фронтовому аэродрому Луга, под Торопцом, и с ходу, после посадки, рулим к лесу, разворачиваем машины хвостами к зарослям и на руках заталкиваем их под зеленые кроны, маскируем сетями и ветками.
Техники заправляют баки, ввинчивают взрыватели. В лесной тени, отрываясь на бесконечные уточнения и дополнения, погружаемся в чуткую дрему.
Над аэродромом появляются немецкие разведчики. За ними устремляются наши истребители. В воздухе стрекочет оружие. Потом все исчезают. Сидим тихо, носа не показываем. Жара стоит не по сезону пекучая. Наконец-то пора. Обливаясь потом, натягиваем на себя, поругиваясь, меховые комбинезоны и унты. Взлет по времени. Никаких сигналов. Из лесных укрытий один за другим выруливают, ревя моторами, до отказа груженные бомбардировщики. В раскаленной атмосфере с короткой и корявой грунтовой полосы они отрываются тяжело, выбиваясь из последних сил. Все на пределе. Густая пыль подтормаживает интенсивность взлета. А экипажи торопятся в воздух — над нами снова кружат немецкие разведчики. Придут и бомбардировщики, но опоздают — аэродром опустеет. На старте мне суют в глаза красный флажок. По крылу к кабине влетает кто-то из штабистов, орет в ухо:
— Вам на Берлин! — и скатывается вниз.
В тот же миг по курсу взлета ложится белый. Даю полный газ, отпускаю тормоза. Бежим долго, подпрыгивая и качаясь на буграх. Скорость растет медленно. С последней кочки повисаем в воздухе. Мы еще долго ползем над кустами, над верхушками леса, царапаясь подальше от земли.
— Петя, — наконец говорю штурману, — нам на Берлин.
Архипов по этому поводу выпускает замысловатую фразу и начинает разматывать карты. Их у нас — на любой случай. С прошлых заданий сохранилась и прокладка. Он дает пока приблизительный курс, потом уточняет его. Стрелки-радисты Митрофанов и Штефурко тоже понимают значение этих перемен и сосредоточенно стоят у своих пулеметов.
В воздухе тревожно. Северное небо светлое, прозрачное, линия фронта — вот она, рукой подать! Машина тяжело скребет высоту. В этом районе нас должны прикрывать истребители, но их нигде нет. Оно, может, и к лучшему — не перепутали бы с немцами. Постепенно, уже над территорией, занятой противником, втягиваемся в ночь. Кое-где постреливают зенитки. Хорошо, когда их засекаешь издали, есть возможность обойти огневые зоны.
Наш маршрут лежит через Литву к береговой черте, затем, с небольшим изломом влево, Балтийским морем к точке южнее острова Борнхольм и мимо Штеттина — на Берлин.
В командирских оценках этот полет во всей берлинской воздушной операции по погодным условиям считается самым тяжелым. Таким он, видимо, и был. Не только Прибалтика окуталась грозовыми нагромождениями, но и поперек Балтийского моря растянулся грозовой фронт. Самолет идет в жесткой болтанке. Впереди справа горят разряды. Берем чуть влево, потом все чаще делаем довороты, пытаемся выбраться вверх.
В этой новой встряске невольно возникают видения моей недавней катастрофы. Не дай бог, снова… Настроиться на немецкие радиостанции не удается — они еще далеко, а может, и не работают. Постепенно стихия угомонилась, и мы смещаемся к линии пути, возвращаемся на заданный курс. По расчетам — береговая черта. Хорошо бы в последний раз взглянуть на достоверный ориентир. Но не дано. Идем на ощупь. Подтянулись чуть повыше. Сидим в кислородных масках. Вскоре начинают поблескивать звезды, и Петр Степанович настраивает секстант, ловит через астролюк свою любимицу — звезду Альтаир. Точность звездных счислений невысока, но в пределах допустимых отклонений мы идем правильно. Радистам задач не ставлю, в эфир выходить нельзя. Они слушают землю и смотрят за воздухом.
Над морем с непривычки почудилось, будто сменился тембр звука моторов. Я прислушиваюсь к ним, всматриваюсь в шкалы приборов. Стрелки замерли. Моторы работают ровно. А может, и вправду над морем меняются звуки полета?
Высота около 6500 метров. Но дальше — почти ни метра. Не хочется включать вторую скорость нагнетателя, обрекать моторы на лишние нагрузки и расходы.
Справа опять зарницы. Постепенно входим в рваные, а затем и в плотные, тряские облака. Включаю фару, чтоб осмотреться. Прямо в нее сечет косой поток снега. Не хватало обледенения. Следим за кромками крыльев и оперения. Машину грубо раскачивает по курсу, а то вдруг подбросит, завалит на крыло. Но вот проходит и это. Открывается небо, угадывается горизонт. Где-то во мраке проплыл Борнхольм. Впереди слева виден Штеттин. Он бьет крупным калибром, и мы обходим его стороной. Последняя прямая. Город еще далеко, но в ночной дымке возникает как призрак сплошная стена мерцающих точек огня и белая шевелящаяся щетина прожекторных лучей. Их там более двухсот. Снаряды рвутся на высоте полета. Как войти туда? Кто-то уже запутался в прожекторах, то, кажется, падает, то выравнивает машину. Она в лучах извивается и сверкает как звездочка. И туда, будто в мишень, норовя в «десятку», садят и садят тяжелые фугасы. Но этот, кажется, вырвался. Теперь завязли еще двое.
Мы идем с потерей высоты, под разрывы — это нас уже не раз спасало. Вероятность прямого попадания меньше, чем от поражения взрывом. На пяти тысячах потянули по горизонту. Ниже нельзя — можно нарваться на привязные аэростаты. Постепенно стал обозначаться сам город. Там, внизу, поблескивают взрывы, кое-где багровеют пожары. Петя Архипов у прицела. Он каким-то образом видит те «тропы», по которым можно пройти к цели. Только слышны его команды: «Пять влево, три вправо». На последней команде замираю. Машина под сплошной кутерьмой огня. Сброс! Бомбы рвутся вдоль станционных сооружений. Резкая вспышка, и потом яркий всплеск пламени. Что там? Об этом сейчас не узнаешь. Прожектора потянулись и к нам, прощупывают небо. За ними приближаются и разрывы снарядов. Благо, подвернулся куцый клочок облачности, проходим над ним, выбираемся, сопровождаемые беспорядочным огнем. Но это еще не все. За кольцом зенитного обстрела в хвост вцепилась пара ночных истребителей. Четыре длинных выхлопных огня наводят их на наш самолет. Мы идем ломаными курсами, меняем высоту, но они, перемигиваясь желтыми фарами, идут за нами, не отстают. Когда дистанция сближения стала опасной, круто и со снижением разворачиваюсь им навстречу. «Сто десятые» проскакивают мимо, теряют нас и исчезают в темноте. Мы снова берем прежний курс.
Небесные страсти поубавились, все чаще открывается земля, обнажая свои ориентиры. Кое-где постреливают города. Мы сторонимся их и с тревогой смотрим на загорающийся восток.
Рассвет застает нас задолго до линии фронта. Встреча одиночного бомбардировщика с фашистскими истребителями не обещает ничего утешительного. Переходим, во спасение, на бреющий полет. Сверху, над зеленым покровом земли, нас трудно заметить, а всякого рода стрелки да пушкари не успеют поймать нас в прицелы.
Когда промелькнула линия фронта, снова перешли в набор высоты. Митрофанов стучит ключом, требует аэродромы. Наш закрыт туманом. Дают Калинин. Годится. Там и сели.
Кораблей на стоянке собралось немало — закрыт был не только Серпухов, да и горючее в баках оказалось у всех на исходе.
Умолкли моторы. Тишина. Мы не спеша покидаем кабины, устало разминаемся и валимся в траву. Раскинув руки, я блаженно гляжу в ясное, чистое небо — спокойное, бесконечно глубокое, вечное.
Рядом, встречаясь друг с другом как после давней разлуки, собираются в ожидании колес до летной столовой летчики и штурманы, дымя табаком и яростно жестикулируя, обсуждают берлинские перипетии. Но в сборе пока не все — идет посадка. Я вскакиваю и иду к ним. Еще не остыв от возбуждения, вклиниваюсь в разговор:
— Ну, сознавайтесь, кого это там в прожекторах тысячах на семи в упор расстреливали?
Судя по времени, это лупили кого-то из наших.
— Да, кого же? — подхватили вопрос другие свидетели того невеселого зрелища.
После небольшой паузы стоявший рядом со мной командир эскадрильи из братского полка майор Александр Яковлевич Вавилов вдруг обнял меня за плечо и смущенно с полуулыбкой произнес:
— Это был я, Вася.
Ничего себе, принять такую купель и выскочить целым — это ж как воскрешение из мертвых! Расстрелять себя он не дал, вывернулся, выполнил задание и довел иссеченную осколками тяжелых снарядов машину домой. Но и «Ил-четвертый» каков! Перенес запредельные перегрузки и тяжело израненный, но живой, как боевой жеребец, и над целью не дрогнул, и до самой посадки был верен своему командиру.
Дотянул домой и Евгений Петрович Федоров. На подходе к Берлину он попал под атаки перехвативших его истребителей, но маневром и пулеметным огнем сумел отбиться и с продырявленными крыльями, с поврежденным управлением элеронами вышел на боевой путь, ударил по цели и вернулся к своим.
Когда наш полк завершил посадку, выяснилось: нет Ломова. Передал о выполнении задания, об отказе мотора и умолк.
Майор Ломов был из головной когорты лично тихоновского отбора — и этим сказано многое. Пилот крепкий, азартный, он и в жизни был как орешек — прямой и независимый в суждениях, смелый и решительный в поступках. Эта война была для него не первой, финскую провел «от звонка до звонка», вернулся с боевым орденом. На Отечественную уже командиром эскадрильи пошел как на давно знакомую работу.
Берлин бомбил он в первую ночь, собирался и во вторую, но подвесные баки отдали ему очень мало горючего, и, опасаясь его нехватки на обратный путь, Ломов, немного не дотянув до главной цели, ударил по Штеттину. В третьем, последнем полете уже после сброса бомб, попал под шквальный обстрел и нахватал осколков. «Хватали» и другие, но у него были повреждены оба мотора. Правый заглох сразу. Левый дотянул до Литвы. Не хотел командир разбрасывать экипаж в незнакомых лесах и перед рассветом пересек минимальную высоту для парашютного прыжка. Все! Теперь только посадка. Впереди по курсу растянулось крупное озеро — Рубекяй. Самолет идет над самой водой. В сумерках еще неверного утра зеркальная поверхность тихой озерной глади опасно обманчива, ухватить ее взглядом почти невозможно. Удар о воду — все равно что об землю. Фара не светит. Штурман корабля Вася Кузин вышел по грудь в астролюк и ракету за ракетой посылает вперед, но свет их размывается в дымке, ореолом отражается в озере и не дает реального понятия об оставшейся высоте до его поверхности. Сколько — 2, 5, 10 метров осталось до касания? Больше или меньше? Опасаясь столкновения с водой, Ломов рановато перевел машину в посадочное положение, и она, утратив скорость и чуть застыв, грузно плюхнулась в воду, глубоко просела и почти сразу остановилась.
От резкого торможения Вася Кузин был вырван из астролюка, вылетел вперед, ударился о воду и утонул. Ломов в кровь разбил свое лицо о приборную панель, на мгновение потерял сознание, но, придя в себя, дал команду всем плыть к берегу, и сам, сбросив комбинезон, пошел саженками первым. За ним, взяв несколько иное направление, бросился в воду радист Иван Фролов, но сильный удар в голову, полученный при посадке, видимо, не обошелся без сотрясения мозга и на середине пути он тихо и неожиданно пошел ко дну. На борту оставался воздушный стрелок Михаил Белоусов. Со сломанной рукой, да к тому же не умея плавать, он кое-как выбрался на верх фюзеляжа, ухватился за стойку антенны и обреченно стал ожидать развязки. Самолет медленно и все больше погружался в озерное лоно. Наконец в нем исчез совершенно. И только голова Белоусова, все еще державшегося за стойку, еле возвышалась над поверхностью воды: под самолетом оказалось плотное дно.
Ломова на берегу встретили два рыбачивших на зорьке литовских полицая. Узнав, что на самолете остался еще один русский, они подгребли к Белоусову и грубо, не считаясь с травмой руки, втащили его в лодку, а причалив к берегу, толкая обоих вперед, доставили в немецкую комендатуру. Начались допросы и истязания, но Ломов и Белоусов держались крепко и на вопросы, касающиеся военных тем, отвечали молчанием. Об этом, по крайней мере в восьмидесятых годах, вспоминал, удивляясь их стойкости, оставшийся в живых и спокойно здравствующий один из тех двух полицаев.
Знали и с уважением говорили о мужестве русских летчиков крестьяне из окрестных деревень, а те, что жили у самого озера, нашли сначала Кузина, а потом и Фролова и в тихом, незаметном месте, на самом берегу, тайком, без обряда, но по-доброму похоронили обоих.
Плен был тяжким и долгим — до самого конца войны. Пришлось пройти и сквозь фильтрацию спецлагерей НКВД. Ломов не смог вернуться в военную авиацию. Не имея ни малейшего компрометирующего пятнышка, но преследуемый подозрениями и клеймом военнопленного, путь к боевым самолетам был для него закрыт. Александр Николаевич бросил свое родное Подмосковье и уехал вместе с семьей искать новую судьбу в Сибири. Ему все-таки удалось вернуться в пилотскую кабину, на этот раз гражданского самолета, и тем был счастлив.
Но однажды — это случилось в 1953 году — во время очередной аэрофотосъемки глухой таежной полосы, в его машину неожиданно вмазал случайно забредший в этот район грузовой самолет. В той катастрофе Александр Николаевич Ломов погиб.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.