Сентябрь 1915 г.: настроения в армии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сентябрь 1915 г.: настроения в армии

Этот месяц — сентябрь 1915 г., — проведённый мною в Крыму, вдали от правительственного центра, но в центре черноморских военно-морских сил, где связь с фронтом благодаря беспрестанному приезду всякого рода военных на побывку или же на излечение была неизмеримо крепче, чем в Петрограде; где у нас за 15 лет нашего владения дачей образовалось немало местных связей, было много знакомых офицеров Черноморского флота и даже родственников в Севастополе; где, наконец, наша дача располагалась у устья реки Бельбек, в нескольких верстах от стоянки Л.Н. Толстого во время Крымской кампании и рядом с бывшим имением генерала Перовского, отца Софии Перовской, участвовавшей в убийстве Александра II (теперь это имение принадлежало наследникам бывшего управляющего Перовского Штаалям), в двух верстах от выстроенной перед самой войной батареи и в четырёх верстах от гидроавиационной школы, — всё это сразу же после моего приезда дало мне полное и точное представление о том, что думают и чувствуют на фронте.

Должен сказать, что внешний вид Севастополя был в это время неузнаваем из-за необычного военного оживления, а также из-за всякого рода военных строгостей. Помню, как я однажды, гуляя по берегу моря на Бельбекском побережье и попав в запретную зону, о которой я, как сравнительно давно не бывавший в этих местах, не знал, был арестован каким-то вахмистром и, так как при мне, конечно, не было паспорта, отправлен, к большому удивлению моей матери, под эскортом к нам на дачу. Тут недоразумение выяснилось, и вахмистр с извинением удалился. Шпиономания была в полном ходу, и появление неизвестного для местных властей лица было достаточным поводом для ареста, несмотря на то что эти власти знали отлично и нашу дачу, и мою мать, и других членов нашей семьи.

Я сам за это время бывал на Южном берегу Крыма, да и к нам на Бельбек часто приезжали, и я был поражён единодушием оценки положения на фронте и в стране. Общий тон был не только пессимистическим, но и «революционным», хотя и в совсем другом смысле, чем это было в 1917 г. Я не слышал в это время рассказов о разложении фронта, о деморализации солдат, об отсутствии подъёма. Наоборот, несмотря на военные неудачи и отступления летом 1915 г., в отношении духа и состояния армии всё обстояло благополучно, в особенности же имя вел. кн. Николая Николаевича пользовалось огромной популярностью и непререкаемым авторитетом, ему безусловно верили все сверху донизу, но, правда, вера этим одним именем и ограничивалась. Все остальные вожди армии по сравнению с верховным главнокомандующим отступали на второй план.

Но то, что я называю «революционным» настроением 1915 г. в самых широких офицерских кругах и обществе, было самое недвусмысленное отношение к царю и в особенности к царице в связи с Распутиным, а засим и к правительству. Надо, конечно, отметить, что в 1915 г. кадровые офицеры, хотя и не были уничтожены, но были совершенно задавлены огромной численностью новоиспечённых прапорщиков и офицеров запаса. Вчерашние штатские задавали в значительной степени тон всей армии, в особенности в смысле настроений политического характера. Но гораздо важнее было настроение старых офицерских кадров, которые в это время выражали свои чувства с совершенно необычной для профессионального военного откровенностью.

Мне особенно врезался в память один разговор, уже на обратном пути моём в Петроград, с моим старым знакомым, типичным военным доброго старого времени, презиравшим политику, гвардейским полковником Мезенцовым, который мне прямо сказал, что «государь ведёт страну к катастрофе» и что «поголовно все так думают на фронте и даже в Ставке». Что понимал мой собеседник под словом «катастрофа», я думаю, было не совсем ясно ему самому, но гибельность пути, принятого царём и правительством, была ему совершенно ясна.

Он говорил, что нельзя требовать от страны величайшего напряжения в этой войне и в то же время продолжать «политику реакционных дрязг», что авторитет Государственной думы очень силён в армии, но что нельзя на этом останавливаться, после войны-де необходимы «настоящая конституция» и «настоящая свобода», что германофильство высшей придворной бюрократии и самого двора делает невозможной победу, что надо искоренять измену «начиная сверху», что «государь — обречённый человек» и что ему «всё равно войны не выиграть, так как он никому не верит и ему никто не верит».

В особенности же боялся Мезенцов (да и все, кого я встречал из военных) смещения Николая Николаевича и главного командования государя. С совершенно недопустимой в устах гвардейского офицера прежнего времени несдержанностью говорил он об этой возможности. Он приводил мне тысячи примеров, показывавших, что государь наш не только не годится в полководцы, но что с этого момента вместо главного командования будет «пустое место», что интриганство, в корне пресеченное Николаем Николаевичем, при государе расцветёт самым пышным цветом, что «протекция и непотизм» поглотят все личные заслуги и что никто не гарантирован от «сепаратного мира с Германией, когда государыня добьётся устранения Николая Николаевича».

Многое, что говорил Мезенцов, я слышал в это время в тысячах вариаций, очень часто в явно легендарной и даже суеверной форме, так, например, не раз, и при этом от вполне почтенных старых военных, я слышал, что после каждого приезда Александры Фёдоровны в Ставку мы на фронте терпели поражение; об отношениях, самого грязного свойства, Распутина ко всей царской семье с ведома и попустительства государя говорили все, хотя, как известно, это и не подтвердилось. Все эти признания кончались стереотипно: «Расскажите об этом в Петрограде».

В Петрограде знали о настроениях армии, но не придавали этой армии никакого политического значения, а между тем я, например, только очутившись совершенно вне петербургско-бюрократической самоуверенности, в Крыму, почувствовал, какая непроходимая пропасть была между общественными и военными настроениями 1914 г., в момент начала войны, и теперь, год спустя. Правительственный же Петроград всё ещё оставался под впечатлением национального единства 1914 г., и когда я в начале октября 1915 г. вернулся в Петроград и раскрыл опять ведомость дел Совета министров, то мне

<…>

иметь с ним дело в связи с правонарушениями, которые позволяла себе Турция на Чёрном море, то мне стало ясно почему. Петряев, человек большого консульского опыта на Востоке и солидных знаний, настолько выделялся из среды его сверстников, что, попав на видный пост начальника Ближневосточного отдела, мог, как нетрудно было предвидеть, пойти и дальше. Вместе с тем это был довольно редкий пример перехода из консульской службы на дипломатическую, и в случае удачи он стал бы весьма опасным прецедентом для всей существовавшей в министерстве системы прохождения службы, основанной на полном разделении двух карьер — дипломатической и консульской. Обычный тип безукоризненного в светском отношении дипломата с весьма лёгким багажом знаний и настоящего политического опыта грозил замениться менее блестящим в салонном смысле, но гораздо более приспособленным к современности типом людей, обладающих и достаточными теоретическими знаниями, и практическим опытом — не только дипломатическим, но и консульским.

Петряев, кроме того, имел неосторожность открыть карты в отношении своих намерений в будущем, потребовав от своих подчинённых молодых секретарей составления периодических докладных записок по отдельным вопросам, касающимся международных отношений на Ближнем Востоке, с соответствующими статистическими данными и историческими обследованиями. Эти новшества ясно говорили о недовольстве Петряева существующей постановкой дипломатической службы и угрожали в случае дальнейшего его успеха по службе превратиться в настоящую реформу министерства. Даже такой просвещённый человек, как Нольде, довольно скептически относившийся к существовавшим у нас порядкам и сам выработавший превосходный проект реформы МИД, оставшийся из-за войны 1914 г. под сукном, находил, что Петряев «перебарщивает» и грозит нарушить все традиции ведомства.

По всем этим причинам вокруг Петряева, несмотря на его высокий пост, сложилась враждебная коалиция остальных высших чинов министерства, которая не давала ему дальнейшего хода при царском правительстве. Надо к тому же добавить, что у Петряева не было никаких связей при дворе, и если он всё же удержался впоследствии, при появлении Штюрмера, то объясняется это тем, что положение дел на турецком Востоке требовало наличия в составе ведомства во всех отношениях надёжного специалиста, а таким был только Петряев. Это довольно странное положение Петряева как человека, с одной стороны, необходимого, а с другой — маложелательного для правящего кружка в ведомстве, делало для него совершенно невозможным простирать своё влияние за пределы Ближневосточного отдела, а в составе отдела ему не позволялось проводить никаких перемещений личного состава.

Только при Терещенко, став товарищем министра, Петряев получает возможность приняться за реорганизацию ведомства как в смысле личного состава, так и всей постановки службы, но довольно скоро эта энергичная реформа Петряева прерывается октябрьским переворотом большевиков. Нет сомнения, что если бы Сазонов послушался Петряева осенью 1915 г. и предпринял серьёзное преобразование ведомства, то к 1917 г. мы имели бы возможность получить действительно прекрасно оборудованный в техническом отношении дипломатический, как центральный (который не был уж вовсе плох), так и заграничный (который был совсем неудачен), аппарат и наши переговоры с союзниками касательно их участия в войне в этот тревожный год велись бы на надлежащем уровне. Так как этого не случилось, то в министерстве в связи с появлением Петряева на посту начальника Ближневосточного отдела ничего не произошло, кроме исчезновения Гулькевича.

Скажу здесь то, что было секретом Полишинеля в ведомстве: состав его был в конце концов далеко не безнадёжно плох, но только размещение на местах было проведено вопреки самому элементарному здравому смыслу. Вот почему и Государственная дума, и даже другие ведомства считали наше министерство совсем не отвечающим потребностям времени. Лично я до моих деловых сношений совсем почти не знал Петряева и был приятно поражён его незаурядно серьёзным отношением к делу. Работать с ним было легко и даже весело, так как эту работу он знал и отдавался ей целиком. Позже, когда он стал товарищем министра, мои отношения с ним продолжались в том же духе, как и прежде, что вообще было чрезвычайно типично для Петряева.