Судьбы Польши в российской политике

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Судьбы Польши в российской политике

Одним из крупнейших вопросов, поглощавшим много внимания Совета министров, был польский. Хотя наше отступление из пределов Царства Польского делало академическими вопросы о проведении тех или иных мероприятий или реформ, но совершенно не академическим было то или иное отношение России к Польше во внешней политике. В связи с известными союзникам германскими планами об объявлении независимости русской части Польши с дипломатической точки зрения было совершенно необходимо прибегнуть к какому-нибудь декларативному политическому акту, который должен был показать, что союзники, в особенности же Россия, твёрдо намерены устроить судьбу Польши согласно желаниям населения.

Между тем в Совете министров шла по этому вопросу жестокая борьба. Маклаков и Щегловитов после их коллективной записки государю по польскому вопросу продолжали занимать полонофобскую позицию и всячески противились малейшему изменению status quo в Польше, всякого рода даже академические декларации вызывали у них резкое противодействие. Сазонов же, зная международную обстановку, наоборот, самым решительным образом настаивал на принятии недвусмысленных шагов для разрешения польского вопроса в освободительном духе. Конечно, и он не допускал мысли о полном отделении Польши от России, но желал, чтобы русское правительство теперь же, в такой критический момент войны, провозгласило принцип полного невмешательства России во внутреннюю жизнь Польши. Считавшееся так долго крамольным в отношении Польши слово «автономия», по глубокому убеждению Сазонова, должно было, наконец, быть произнесено русским правительством. Эта борьба, которую Сазонов вёл в составе Совета министров почти год, осложнялась всё время колеблющейся позицией Горемыкина. Старый бюрократ никак не мог решиться отступить от заветов прежней политики правительства, а между тем за ним как за главой правительства было решающее слово. По бюрократической привычке он оттягивал под всяческими предлогами решение вопроса, но приближалась вторая годовщина войны, правительство должно было выступить перед Государственной думой с декларацией, в которой нельзя было просто умолчать о польском вопросе.

Наконец Сазонов решился на крайнее средство. Он обратился лично к государю с жалобой на Горемыкина и привёл донесения наших представителей за границей о деятельном приготовлении Германии к провозглашению независимости Царства Польского. На государя это произвело впечатление, и он вызвал Горемыкина для объяснений. Действительно, это средство помогло, и в декларации, прочтённой Горемыкиным перед Государственной думой, впервые было сказано сакраментальное слово «автономия» в применении к Царству Польскому и всей будущей «единой Польше».

Как выяснилось из последующей дипломатической переписки, то, чего с таким трудом добился Сазонов от государя и Горемыкина, это самое слово «автономия», которое ещё год тому назад, быть может, вызвало бы восторг у поляков, теперь, при совершенно изменившейся обстановке, породило только разочарование и недоверие. Такое же слабое впечатление произвело это горемыкинское заявление и на союзников, хотя, конечно, и Бьюкенен и Палеолог знали, чего стоило Сазонову добиться и этих скромных уступок полонофильству. Положительно Сазонов благодаря своим решительным выступлениям всё больше и больше терял почву под ногами при дворе. Я присутствовал на заседании Думы 19 июля 1915 г. и должен констатировать, что прежний подъём уступил всё нараставшему пессимизму, горемыкинская декларация прозвучала бесцветно и малоутешительно.

Довольно скоро после этого мы уже получили определённое доказательство нового курса Германии в польском вопросе. Это был указ Вильгельма II о безвозмездной частичной конфискации земель отсутствующих помещиков русского происхождения в Царстве Польском. Получив текст этого указа, Сазонов вызвал меня, и тут же в присутствии Нератова мы стали его разбирать. Сазонов сказал мне, что намерен внести этот указ на обсуждение сегодняшнего заседания Совета министров, и спросил, что я об этом указе думаю. Я ему ответил, что считаю это крупнейшим нарушением международного права, и сослался на Гаагскую конвенцию 1907 г. о законах и обычаях сухопутной войны, где в нескольких статьях гарантируется неприкосновенность неприятельской частной собственности, а безвозмездная конфискация прямо и expressis verbis[22] запрещается. Кроме того, я сослался на положения той же конвенции относительно оккупации неприятельских земель, говорящие то же самое.

Тогда Сазонов спросил меня, что же, согласно международному праву, можно предпринять для того, чтобы парализовать этот указ. На это я сказал, что единственный путь — репрессалии, а именно безвозмездная конфискация германской частной земельной собственности в России. Сазонов страшно обрадовался и, шагая по кабинету, обратился ко мне и Нератову: «Ну, на этот раз они обожгутся! Если Вильгельм не возьмёт своего указа обратно, мы конфискуем всю германскую собственность немецких помещиков в России». И потом со смехом добавил: «То-то обрадуется Щегловитов, ему всё хочется что-нибудь конфисковать». Уходя из кабинета Сазонова, я вспомнил, что он сам помещик Гродненской губернии и что этот указ прямо касается его имения. На другое утро Сазонов мне сказал, что Совет министров накануне обсуждал указ Вильгельма II и решил послать германскому правительству ультиматум — предложение взять его назад в течение месячного срока под угрозой безвозмездной конфискации всей германской недвижимой собственности во всей Российской империи, и поручил мне составить соответствующую ноту испанскому посольству в Петрограде для передачи немцам.

Этот решительный язык, которым Сазонов умел иногда обращаться к неприятелю, был мною закреплён тогда же в ноте к испанцам, подписанной в тот же день Сазоновым, а через две недели пришёл благоприятный ответ германского правительства, сообщавшего об официальном взятии назад упомянутого указа Вильгельма II. Сазонов по получении этого сообщения немедленно показал его в Совете министров и отправил с написанной мною объяснительной запиской государю, который лично выразил Сазонову своё удовольствие по поводу «энергичной и успешной защиты русских интересов в Царстве Польском». Сазонов был доволен втройне: как дипломатическому успеху над Германией, который он, конечно, довёл до сведения союзников, лично, как гродненский помещик, и, наконец, его репутация ярого полонофила была сглажена защитой им именно русских интересов в Царстве Польском.

Неожиданно это коснулось и меня, так как на одном из очередных докладов по делам Совета министров Сазонов спросил меня, не хотел бы я поехать в Лондон в качестве 2-го секретаря посольства. По понятиям тогдашней дипломатической службы, это предложение в отношении молодого человека, меньше года бывшего в ведомстве, являлось верхом дипломатических мечтаний. Я и сам был бы рад попасть в Лондон, тем более что оттуда открывалась уже возможность большой дипломатической дороги. Но не успел я согласиться, как сидевший тут же Нератов сказал, что до окончания войны он считает совершенно невозможным меня отсылать за границу, так как Нольде не в силах один делать всю юрисконсультскую работу, а другого помощника ему «не выдумаешь». Тогда Сазонов при мне сказал: «Будем вас готовить в заместители Нольде». Несколько раз потом, оказывается, Сазонов поднимал вопрос о моём заграничном назначении, но Нератов всякий раз возражал. Это было не только проявлением хорошего отношения ко мне Сазонова; как позже выяснилось, именно в 1915 и в начале 1916 г. он сам мечтал о посольском посте в Лондоне и подбирал себе заранее штат служащих.