Случайный министр
Случайный министр
Насколько лучше по сравнению с Милюковым удавалось Терещенко ладить и с союзниками, и с Совдепом, настолько же он был совершенно безличен внутри своего ведомства, чем дальше, тем больше становясь послушным орудием в руках его высшего персонала. Если Милюков по балканским вопросам, например по константинопольскому, занимал свою собственную позицию и заставлял, ведомство её принимать, то Терещенко, наоборот, очень внимательно слушал, что ему говорили, и всегда соглашался. Иногда, как, например, в той самой ноте союзникам, из-за которой Милюков ушёл, Терещенко был прямо связан своими векселями. Но когда он не был ими связан, то был безукоризненным министром. Все директора департаментов и начальники отделов были им бесконечно довольны, так как он не мешал им управлять ведомством.
Когда же, как в вышеупомянутом случае в ноте по греческому вопросу, Совдеп требовал от него определённых действий, то Терещенко артистически умел делать вид, что проводит «советскую» политику. Эта грозная в её первоначальном виде нота была настолько смягчена в МИД, что, когда она, наконец, достигла союзников, вид её не вызвал у них никаких опасений и никакого неудовольствия. Всё дело ограничилось двумя лишними нотами — запросом Терещенко, в вежливых и дружественных выражениях, и таким же ответом союзников. На решения союзной дипломатии этот шаг Терещенко не имел влияния. Союзники знали, что в основном вопросе, а именно о наступлении России и продолжении войны, Терещенко был их человек, и это для них было важнее, чем получение некоторых нот с туманностями словесного характера, которые всегда можно было выяснить, и притом в благоприятную для них сторону. Февральская революция в лице Терещенко нисколько не шокировала союзников, и в общем до самого конца существования Временного правительства отношения у Терещенко с Бьюкененом, Нулансом, Карлотта и другими союзными представителями были вполне удовлетворительными.
Наконец, по самой своей внешности Терещенко, менявший ежедневно костюм и ходивший летом в белых теннисных брюках, отказавшийся от своего двойного (на представительство, как министру иностранных дел) жалованья, стремился во всех отношениях быть элегантным представителем Февральской революции, который не мог бы отпугнуть ни дипломатическое ведомство, ни иностранцев. Если последние очень его за это ценили, то в ведомстве, где секреты терещенковских миллионов были известны, некоторые из завистливых дипломатов старой школы, перефразируя английские названия придворных чинов (a gentleman for waiting), называли Терещенко «waiting to be a gentleman»[59], то есть «ожидающий быть джентльменом». Они находили элегантность Терещенко «бульварной», а лингвистические таланты «кельнерскими» (так, например, аттестовал Сазонов своего преемника на посту главы дипломатического ведомства).
Вместе с тем эти же люди находили Терещенко вполне достойным занимать дипломатические должности, по рангу соответствовавшие его возрасту. Это снисходительное отношение было и у многих начальников отделов. Так о нём отзывался один из умнейших чинов нашего министерства Г.А. Козаков, считавший, что Терещенко, поступи он нормальным образом в наше министерство, мог бы впоследствии украсить ведомство; начав же дипломатическую карьеру с министра, он окажется «пустоцветом». Мне часто приходилось докладывать Терещенко по самым разнообразным делам, и при всей его несомненной эластичности, при его умении приноравливаться к каждому собеседнику, кем бы он ни был, я всё же никогда не чувствовал в нём ничего своего, ничего из ряда вон выходящего, ничего необыкновенного, чего хотелось ждать от человека, при таком возрасте и при столь необычных обстоятельствах занимавшего такой высокий пост и, следовательно, имевшего возможность прямо влиять на судьбы России.
Именно то обстоятельство, что Терещенко ничем не отличался от всех тех молодых людей нашего ведомству, которые были по какому-то случаю отделены от него иерархически, что, в сущности, он был самым обыкновенным молодым человеком, что у него не было никакой одушевлявшей его идеи, никаких программ, взглядов, никакого плана внешней политики, никакого «трюка», на который бы он рассчитывал, что он плыл по течению и был управляем своим ведомством, а вовсе им не управлял, — всё это именно тогда, когда невольно все ждали какого-то чуда, которое спасёт Россию, действовало самым охлаждающим образом на всех сотрудников Терещенко и поистине делало его министерство, по выражению Нольде, «бесславным».
Нисколько не веря, что Терещенко заключит сепаратный мир с Германией, и считая, что он вообще ничего исключительного не сделает, видя, что, при всех салонных способностях, Терещенко — тот анекдотический «дипломат», какие обеспечивают состояние бульварным романистам и сочинителям лёгких комедий и водевилей, я часто ловил себя на мысли, что Терещенко не понимает серьёзности ситуации и так до конца её и не поймёт; что он может по положению своему сделать решительный поворот и его не сделает; что он человек случайный или фатальный, который не начинает новую эпоху, а завершает. Это моё настроение принимало с каждым днём всё более резкие формы, и уже перед самым концом Временного правительства я определённо заявил Нератову, что с 1 января 1918 г. прошу его назначить меня хотя бы временно за границу, так как думаю, что там я больше буду полезен ведомству.
Это было уже в октябре. Нератов смотрел на меня в совершенном изумлении. «А как же Учредительное собрание?» — спросил он меня и, решив, что я недоволен своим служебным положением, в экстренном порядке выхлопотал мне следующий класс должности (5-й, по чину соответствующий вице-директору департамента), что вызвало всеобщую зависть, но нисколько не изменило моего решения покинуть центральное ведомство. Впрочем, об этих симптомах неминуемого конца я расскажу ниже.
Удивительно, конечно, не то, что после июльских и корниловских дней у меня было впечатление полной безнадёжности положения, а то, что, хотя в нашем ведомстве у всех, кому приходилось сталкиваться с Терещенко и вообще с Временным правительством, постепенно рассеивалась вера в какого-либо определённого человека или группу людей, всё-таки так бесконечно много было ещё оптимизма. Несмотря на всю очевидную несостоятельность ожидания именно чуда, которое спасёт положение, это ожидание было. Это была неистребимая вера в какую-то безличную Россию, и осень 1917 г., несмотря ни на какие зловещие признаки, виделась нашему ведомству менее мрачной, чем осень 1916 г. со Штюрмером, может быть, потому, что мы уже попали в революционный смерч, а всякое ожидание конца всегда более страшно, чем самый конец.
Любопытно, что в дипломатическом ведомстве, где была такая лёгкая возможность устройства за границу, за время Февральской революции, как при Милюкове, так и при Терещенко, никто из служащих центрального ведомства (за исключением очередных назначений) не добивался этого. Если принять во внимание, что все ответственные руководители министерства впоследствии с невероятными трудностями уже при большевиках бежали из Петрограда, а потом многие и за границу (Нератов, Петряев, Татищев, Некрасов, Беляев, Козаков), причём начальник Дальневосточного отдела Козаков, например, при переходе границы в Финляндии отморозил себе ноги и так сильно простудился, что заболел и умер исключительно из-за этого перехода, а его помощник Юдин, остававшийся в Петрограде, умер от истощения, — то удивительно, что эти люди, которые ещё летом 1917 г. могли свободно выехать из Петрограда, получив почётное заграничное назначение, нисколько об этом не помышляли. То же самое надо сказать и о младшем персонале, который, тоже отказавшись служить с большевиками, вынужден был бежать из России и тоже не думал о заграничном назначении. Наоборот, то, что раньше было одной из самых соблазнительных особенностей службы в МИД, — курьерские поездки за границу сроком на 6 недель, теперь значительно сократилось, так как желающих ехать было мало (надо принять во внимание, что раньше спрос всегда превышал предложение, заранее вырабатывалась очередь, в которую все стремились попасть.
Боязнь покинуть в такой момент Россию — вот что руководило большинством, и огромным большинством, служащих. Заграничные назначения были сравнительно редки. За исключением Н.А. Базили, получившего назначение в Париж советником посольства, все остальные назначаемые либо отказывались, либо ехали a contre-coeur[60]. Любопытно, что даже чиновники министерства, находившиеся «не у дел», вроде, например, барона М.Ф. Шиллинга, игравшего такую роль при Сазонове, чьей правой рукой он был в качестве начальника канцелярии министра, продолжали оставаться в Петрограде даже довольно долго при большевиках. Уволенный Штюрмером товарищ министра В.А. Арцимович, равно как и его преемник, уволенный Временным правительством А.А. Половцов, и не думали уезжать за границу, когда это было так легко. Мой бывший начальник М.И. Догель, которому был предложен пост генерального консула в Копенгагене — завидное по своему спокойствию, безопасности и со всех точек зрения место, от назначения отказался, рассказывая нам, что поступает так на основании истории Польши (польские представители после II раздела Польши вынуждены были зарабатывать себе пропитание уроками иностранных языков) и не желает попасть в подобное положение.
Огромное большинство, однако, было настроено менее пессимистично, чем Догель. Его мрачность объясняли тем, что ему уже нечего было ждать от Временного правительства. Наконец, сам барон Б.Э. Нольде, гордившийся своим «политическим чутьём» и тоже с большими трудностями уехавший за границу, при Терещенко всегда мог бы получить почётное назначение и спокойно выехать из России. Он же, наоборот, не думал уезжать и даже в 1918 г. пытался играть политическую роль. С другой стороны, весь обширный бюрократический круг Петрограда, сильно пострадавший уже от Февральской революции и на верхах имевший широкие материальные возможности выезда за границу, не выехал в 1917 г. до октябрьского переворота, помещики не продавали своих имений иностранцам, несмотря на выгодные предложения, вице-директор Экономического департамента нашего министерства князь Л.В. Урусов, впоследствии один из главных руководителей саботажного движения, владевший богатейшим имением в Волынской губернии, так и не продал его летом 1917 г., несмотря на предложенные ему очень выгодные условия, и таких случаев в нашем министерстве была масса.
Эмиграционной тяги с февраля до октября 1917 г., безусловно, не было, несмотря на то что именно наши чиновники должны были предвидеть неминуемость катастрофы. Все чувствовали, что Россия тяжко больна, но именно поэтому и не хотели её покидать. Правда, огромное большинство не предполагало, что кризис болезни так близок, и, пожалуй, больше всего обманывались те, кто неотступно был у постели больного. Терещенко, правда, имел в виду поехать на ноябрьскую конференцию союзников в Париж, но сам же назначил свой отъезд на ноябрь, тогда как от него в большой степени зависело назначить эту конференцию раньше. Он нарочно затянул её, надеясь, что к ноябрю 1917 г. положение России исправится.