ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. РЕВОЛЮЦИЯ. 1917 - 1920 ГОДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. РЕВОЛЮЦИЯ. 1917 - 1920 ГОДЫ

Рождённые в года глухие,

пути не знают своего.

Мы дети страшных лет России,

забыть не в силах ничего...

А.А. Блок

Первые дни революции в Тифлисе. Отъезд в Турцию. Батум, Трапезунд и переход на миноносце. Дорога из Трапезунда в Байбурт, через перевал Зигани-Кардули. Новая служба в Байбурте. Товарищи и сослуживцы. Политика и жизнь. Охоты в горах Понтийского Тавра. Исполнительный комитет и работа в нём. Приезд жены. Развал фронта. Бегство из Байбурта. Дорога в Саракамыш. Саракамыш в угаре революции. Аул Базат и жизнь в нём. По следам отступающей армии. Снова Тифлис. Закавказье после революции. Мусульманский корпус. Отъезд в Закаталы, Старая крепость и новые порядки в ней. Гамзат и Хакки-Бей. Отъезд в Тифлис. Возвращение на родину, которой нет. Морские впечатления. Одесса при немцах. Гетманский Киев и жизнь в нём. Отъезд и путь в Добровольческую армию.

В один из последних дней февраля 1917 года поздно вечером я возвращался домой от Ченгери по Головинскому проспекту. Пройдя дворец против гостиницы «Ориент», я неожиданно натолкнулся на кучки взволнованных людей, обступившие газетных разносчиков, продававших выпуск с ночными телеграммами. Вспомнив, что по Тифлису с утра уже ходили слухи о каких-то событиях в Петрограде, я поспешил купить листок и прочёл в нём о первых беспорядках, начавшихся в столице. Утром, придя в гостиницу, где жил Станислав Казимирович с женой, я узнал о начавшейся революции. По молодости лет, не понимая ещё развертывающихся событий во всём их объёме, я радовался как всякое молодое существо, новому порядку вещей, что разделяла и Евгения Константиновна. Сам Ченгери, года на два постарше нас, наоборот, смотрел на события мрачно, тем более, что относил наше радужное настроение совсем к другому. Первые дни начавшейся революции были в Тифлисе, вероятно, такими же, как и во всей остальной России, т.е. днями восторженного настроения большинства населения. В отличие от столиц, никаких революционных «эксцессов» и беспорядков, связанных с переменой власти, в Тифлисе не было. Все прежние начальники, за исключением губернатора и полицейских, остались на местах. Отношение к ним оставалось прежнее, потому что большинство представляло собой военную власть во главе с великим князем Николаем Николаевичем, очень популярным на Кавказе среди армии и населения, особенно после того, как он по интригам Распутина был смещён с поста Верховного главнокомандующего. Его великокняжеский штандарт продолжал развеваться над дворцом наместника на Головинском проспекте. С первого дня революции многочисленные митинги начались и шли беспрерывно, один сменяя другой на всех площадях города. Вместе с Ченгери мы посетили первый из них в рабочем предместье Тифлиса Нахаловке, расположенном за вокзалом. На митинге с бочек и столов говорили рабочие, солдаты и офицеры, но все речи сводились к одному ? приветствию новому правительству и вере в будущее «свободной России». Толпа в восторге орала до хрипоты и качала всех ораторов без исключения. Впрочем, даже и на этом первом митинге имела место одна сцена, хотя в то время и прозвучавшая диссонансом среди общего подъёма и солидарности, но уже дававшая понятие о том, что вряд ли революция и в будущем пойдёт в том же буколическом духе. Произошла она после речи начальника штаба Кавказской армии генерала Болховитинова, с первого дня нового порядка положившего руль резко налево. Этот когда-то спасший меня от больших бед генерал не постыдился в своём чине и звании влезть на митинговую бочку. Сказал он то, что только и мог сказать генерал, раз уж он попал на роль митингового «орателя», а именно, что он, приветствуя новый строй, призывает свободную отныне русскую армию без различия чинов стать с новыми силами на защиту родины до победного конца. Генералу толпа похлопала, как и другим, и покричала ура. Однако не успел Болховитинов слезть с бочки, как на его место взгромоздился упитанный солдат в хорошо пригнанном обмундировании с толстыми бабьими ляжками. Перечислив все беды и лишения, которые он будто бы вытерпел на фронте, этот оратель, несомненно, из штабных писарей, не видавших в глаза окопов, закончил свою речь тем, что призвал «товарищей солдатов» не верить словам начальства, так как нет и не может быть ничего общего между «красной генеральской подкладкой и серой солдатской шинелью». Этот первый голос будущего не произвёл особенного впечатления на товарищей солдат, хотя писарю толпа тоже похлопала за его труды.

Через неделю великий князь, сдав командование Кавказской армией Юденичу, а должность наместника ? сенатору Андреевскому, навсегда покинул Тифлис, получив от Временного правительства назначение верховным главнокомандующим. До фронта, как известно, он не доехал. Жёлтый штандарт с чёрным орлом был спущен и на его место подняли георгиевское знамя Кавказской армии.

С его отъездом разложение тыловой солдатчины в Тифлисе пошло усиленным темпом. Тёмные элементы подполья, первым застрельщиком которых был толстозадый писарь на нахаловском митинге, становились всё смелее, выплывая на вольную воду. По лицам шатающихся на улицах солдатских групп и по их поведению становилось ясно, что по казармам и митингам их всё больше взвинчивает кто-то против офицеров и командного состава. Сначала робко, а затем всё смелее начались аресты лиц, занимавших видные посты. Были арестованы комендант города, военный губернатор, начальник военных сообщений, арестованы глупо, грубо и совершенно незаконно собственными подчинёнными, имевшими против них зуб. Гражданская власть перешла в руки «общественности» в лице городского головы армянина Хатисова и его помощника молодого адвоката из иудеев, которого я встречал до революции в доме родственников Ченгери. По требованию новых властей были произведены гарнизонные выборы, и в Питер отбыли избранные тылом делегаты Кавказской армии в составе солдатских и рабочих депутатов. С каждым днём налёт разложения всё более чувствовался в Тифлисе. Солдатня совершенно распустилась и в растерзанном виде без поясов и хлястиков, с расстёгнутыми воротами от зари до зари шлялась по улицам, задевая прохожих и заплевав красавец-город шелухой семечек. Вместо отдания чести при встречах с офицерами только нагло ухмылялись. На этой почве всё чаще происходили столкновения. Горячий татарин корнет Визиров, адъютант командующего армией, ударом кулака вбил в рот папироску солдату, пустившему ему в лицо дым на улице. Солдатня набросилось было на Визирова, обнажившего шашку, и только личное вмешательство Болховитинова спасло его от самосуда. Наш милый старый Тифлис в эти дни стал отвратительной грязной клоакой, заплёванной подсолнухами, засорённый газетами и обрывками плакатов и переполненный злобной и наглой солдатнёй, потерявшей всякий воинский вид и дисциплину. На улицы было неприятно выходить, так как никто не был гарантирован от того, что не нарвётся на оскорбление со стороны любого пьяного солдата.

В один из первых дней нового порядка чета Ченгери и я смотрели в Театре Артистического Общества, милом ТАРТО, драму Мережковского «Павел Первый», шедшую премьерой, так как она была запрещена цензурой царского времени, а затем ужинали в ресторане театра. В партере, переполненном военными, только у немногих молодых офицеров из прапорщиков военного времени виднелись красные банты и гвоздики, большинство же офицерства постарше глядело мрачно. Та же картина была и в ресторане, знаменитом своим кахетинским вином.

8 марта мы с Ченгери выехали в Батум, чтобы оттуда уже направиться в Турцию морским путём. Евгения Константиновна за день до этого также уехала в Батум, где получила место врача на Кварцханском заводе, оставив службу в армии. В Батуме, где мне пришлось быть впервые, мы остановились в гостинице в ожидании парохода в Трапезунд. В эти дни Батум, небольшой, тихий город, казался совсем мёртвым после шумного Тифлиса. Побывав в городском саду и на набережной с пальмами, мы убедились, что других достопримечательностей здесь не было. В Батуме, как и повсюду, в эти дни население переживало первое упоение революцией. На площадях шли митинги, на которых доморощенные ораторы продолжали переливать из пустого в порожнее. Общий тон митингов был тот же, что и в Тифлисе: «Попили нашей крови...» Проходя как-то по главной улице, я совершенно неожиданно встретил своего старого однокорытника по воронежскому корпусу, ныне мичмана Сукина. Он был прежний, такой же румяный и довольный собой, по-прежнему исходящий невероятными историями, в которые никогда не верили ни его собеседники, ни он сам. Оказалось, что он служил вахтенным офицером здесь в Батуме на миноносце «Стремительном», ? как и все здешние корабли, жалкой калоше старого образца.

С места пригласив меня на свой «корабль», Сукин за стаканом вина и между воспоминаний о прошлом сообщил, что при его протекции мы сможем «дойти» в Трапезунд на миноносце, который должен туда отправиться в самое ближайшее время. Возвращаясь в гостиницу, я по дороге встретил демонстрацию растерзанных хамов в солдатских шинелях, нёсших плакаты и красные флаги. Впереди этой процессии шёл солдат, одетый в обычную форму, т.е. в гимнастёрку, штаны и фуражку, но не из защитного сукна, а из красного кумача. Даже кокарда и сапоги этого преданного революции дурака были обёрнуты красной материей. Впоследствии в других местах мне приходилось встречать таких же чучел в клоунском виде, что, вероятно, надо было понимать как яркое доказательство их революционных убеждений.

Около 10 часов вечера, едва мы улеглись спать в своём номере, как в дверь постучали, и вошедший матрос сообщил нам, что мичман Сукин приказал известить поручика Маркова, что если «воны жалають, то могуть» выйти сегодня в Трапезунд на миноносце «Сметливом», который отходит в 11 часов вечера. Спотыкаясь по сходням и на полукруглой железной палубе миноносца, Филипп под ироническими взглядами моряков перенёс наш багаж с пристани. Под конец он запутался своими жандармскими шпорами в цепях и чуть не упал в воду.

В кают-компании, похожей на птичью клетку, нас встретил командир миноносца, маленький, сухой, гладко выбритый человек. Он был похож на англичанина и, вероятно, для большего сходства не выпускал изо рта трубки. Кроме Ченгери и меня, на миноносце оказались и другие «пассажиры» ? штабной поручик и полковник генерального штаба. Напившись чаю в кают-компании, где мы с трудом поместились, мы вышли на палубу. Было совсем темно. Кое-где в порту светились немногочисленные огни, отражаясь в спокойной глади бухты. Ярко светился только рядом электрических огней пароход, на котором помещался морской штаб. На мачтах его беспрерывно мигала искра радио. Сукин, пришедший нас проводить, с уверенным видом знатока объяснял, что это штаб даёт инструкции нашему миноносцу.

Город тонул в сплошном мраке: по военному положению с заходом солнца тушились все огни со стороны моря. Под ногами глухо работала машина, которую «прогревали». На тесно стоявших рядом с нами миноносцах двигались молчаливые тени матросов. Вся эта таинственная работа моряков, глухо постукивавшая машина, приказания вполголоса и темнота создавали жуткую и таинственную картину. Ночью здесь чувствовалось присутствие войны гораздо сильнее, чем днём, когда под ярким солнцем улыбалось лазурное море, и в порту шла обыденная жизнь.

Юрий Сукин на прощание давал мне какие-то адреса в Трапезунде, называл фамилии моряков, к которым там я должен был обратиться, но я его плохо слушал, подавленный новыми ощущениями.

Коротко и резко рявкнул гудок, моряки, приходившие проводить товарищей, сошли на берег. Матросы на корме зашевелились и сняли деревянные сходни, соединявшие миноносец с молом. Зазвенели звонки в машине, и с мостика раздалась короткая команда.

? Не желаете ли пройти на мостик, поручик? ? любезно пригласил меня мичман.

? Ещё бы не желать, только я думал, что этого нельзя.

? Пожалуйте, пожалуйте.

Хотя до мостика было не больше пяти шагов, но я в темноте умудрился наткнуться на что-то три раза. На площадке мостика командир миноносца и его единственный офицер надели оба тёплые на меху куртки, хотя в воздухе было очень тепло. Привыкнув немного к темноте, я с удивлением убедился, что мостик был полон народа, но все эти тёмные фигуры стояли неподвижно и внимательно глядели вперёд. «Что они здесь делают и куда смотрят?» ? мелькнула любопытная мысль, но спросить было неловко. Словно угадывая мои мысли, мичман в качестве любезного хозяина объяснил: «Люди, которые здесь стоят ? это сигнальщики. Сейчас мы поднимаем якорь. Слышите постукивание впереди?»

«Тихий ход вперед!» ? скомандовал в трубку командир. Миноносец дрогнул, под носом у него забурлило, и огни бухты медленно тронулись и поплыли мимо.

? Сейчас будем проходить минные заграждения, ? любезно сообщил мне мичман.

? Заграждения? А как же вы их ночью увидите?

? Ничего, мы привыкли, да вот они и видны...

«Хорошо видны!» – я лично не видел буквально ни зги. Батумские огни виднелись уже безотрадно далеко, с моря начинал дуть холодный ветер, и меховые куртки моряков мне сразу стали понятны.

? Скажите, а мы не можем наткнуться на мину в темноте?

? Отчего же, сколько угодно, не раз бывали случаи, ? успокоил меня всё тот же любезный мичман.

Командир, бритый лейтенант, как пришёл на мостик, так и закаменел на одном месте, только огонёк его трубки говорил о том, что он не спит и распоряжается нашими жизнями. В этом положении потом он пробыл всю ночь.

? Почему командир здесь, ? осведомился я шёпотом, ? ведь это вы несёте вахту?

? Да, но командир в походе не имеет права покидать мостик.

Стало совсем холодно и, поблагодарив хозяев, я спустился в кают-компанию и, задевая головой стеклянную бахрому люстры, кое-как улёгся на коротком и узком диванчике. Койка оказалась настолько миниатюрной, что пришлось поднять ноги вверх и упереть их в стенку. Духота была здесь одуряющая, несмотря на то, что на палубе дул резкий и холодный ветер. Раздававшиеся наверху и в машине звонки беспокоили и казались тревожными.

Проснулся я оттого, что упал с дивана и больно стукнулся головой о ножку стола. Ченгери со взъерошенным видом сидел напротив, обеими руками держась за стойки. За тонкой стенкой миноносца что-то крепко бурлило и весь он, наклонившись на одну сторону, круто заворачивал. По лестнице загремели шаги, и к нам спустился мичман.

? Знаете, ? заявил он радостным голосом, ? сейчас мы чуть не угодили на плавучую мину!

Это известие, преподнесённое только что упавшему с кровати человеку, было как нельзя более неожиданно, и чтобы скрыть своё смущение, я стал расcпрашивать подробности. Оказалось, что плавучая мина, оторвавшись со своего якоря, болталась по морю на пути миноносца и, не заметь её вовремя матрос-сигнальщик, все мы полетели бы к чёрту. В последнюю минуту командир успел повернуть и избежать столкновения. Мина, как говорят моряки, «прошла по борту», не задев миноносца.

Не привыкший к морским ужасам, я не успел задремать, как произошла вторая тревога. Во мраке моря мы встретили большой корабль, который потребовал «показать позывные». Эти позывные, т.е. сигнальные огни, менялись каждую ночь и были условными. Мичман, на обязанности которого было заниматься сигналами, оставил книгу в кают-компании, где, слетев как бешеный с мостика, стал её лихорадочно искать.

? Да чего вы так спешите? ? спросил я его, спокойно лёжа на диване.

? Как чего? ? вскинулся он. ? Если мы не покажем сейчас позывных, корабль этот откроет по нам огонь и пустит ко дну!

Ну, где же мне, береговому человеку, было спать при таких тревогах! Отказавшись от мысли о сне, я, чтобы не томиться даром в ожидании очередного ужаса, предложил мичману чем-нибудь помочь в его ночной работе. Он охотно согласился и, дав мне книжку шифров, предложил расшифровать кучку телеграмм радио, лежавших на столе. Это оказалось ещё страшнее, в этих проклятых телеграммах говорилось о неприятельских кораблях, бродящих в ночи на каких-то широтах и долготах. После каждой расшифрованной мною телеграммы я нёсся на мостик к мичману в испуге, но всякий раз оказывалось, что помеченные в радио широты находились то у берегов Румынии, то в Малой Азии. Промучившись над этим всю ночь, я едва дождался рассвета, когда можно было вздохнуть и выйти из темноты и неизвестности.

Море и небо тонули в молочном утреннем тумане, миноносец наш шёл в сплошном молоке. Вода покрывала его нос на ходу и с шипом расступалась на обе стороны. Филипп, серый и небритый, сидел у стены рубки. Боцман угощал его белым хлебом и чаем из эмалированной кружки. При моём приближении денщик встал и, приняв привычно почтительную позу, щёлкнул шпорами, поднялся и матрос.

? Ну что, Филипп, понравилась тебе морская служба?

? Никак нет, господин поручик! Уж дюже опасная. Я бы с роду к ей не приобык, у нас в кавалерической лучше.

? А по мне, ? пробасил улыбаясь боцман, ? на море легшее! На лошади-то скорича голову сломить можно.

Ранним утром после бессонной и полной тревог ночи мы входили на рейд Трапезунда. Солнце ещё не всходило, но в воздухе уже стояла тяжёлая сырая духота ? предвестница удушливой дневной жары. Трапезунд ? древняя колония Понтийского Тавра ? живописным амфитеатром спускался к круглой, как чашка, бухте. Восточные постройки с плоскими крышами и множеством галерей громоздились одна на другую вплоть до самой вершины гор, покрытых лесом. Склоны гор, улицы и все промежутки между отдельными домами утопали в роскошной полутропической растительности, над морем то там, то здесь поднимались высокие башни минаретов. Тихая, как зеркало, бухта была пуста, только у берега виднелись полузатопленные фелюги, да посередине застыл чёрный силуэт нашего миноносца.

Простившись с любезными хозяевами, мы сошли в шлюпку, которая через пять минут выгрузила нас на деревянной пристани. Город ещё спал, и кроме солдата-часового, небрежно разгуливавшего по набережной, не было видно ни одной живой души.

? Послушай-ка, земляк! Где бы нам тут подводу для вещей достать?

Солдат, туркестанский стрелок, уже тронутый разложением революции, не отдавая нам чести, опёрся на винтовку и, сдвинув на затылок фуражку, не спеша ответил:

–На что подводу? Вы покричите бана-бака, он вам вещи и отнесёт, а подводу здеся вы навряд найдёте.

«Бана-бак» ? турецкое выражение, означающее «смотри сюда» и употребляемое, когда хотят позвать кого-нибудь. Этим словом солдаты в Турции окрестили всех носильщиков-турок. На наш тройной призыв «бана-бака» из тени кипарисов, растущих вдоль улицы, вынырнули двое носильщиков, которые, быстро разобрав вещи, взвалили их на спины не хуже знаменитых тифлисских мушей, и вслед за нами стали, широко расставляя ноги в ремённых лаптях, подниматься по крутому подъёму улицы.

На первых шагах всякого вновь приехавшего в Трапезунд поражает одна его характерная особенность. Повсюду между домами, в садах, на площадях ? везде, где только имеется мало-мальски свободное место, оно плотно уставлено могильными плитами, стоящими по мусульманскому обычаю стоймя и покрытыми узорными арабскими надписями. Мёртвые здесь мирно сожительствуют с живыми к общему удовольствию. На каждом шагу среди домов более или менее современной постройки виднеются развалины, а то и совсем руины из почти чёрных камней, обросших мхом и, несомненно, очень древнего происхождения.

Поднявшись в город, мы оказались на широкой и очень пыльной площади, обсаженной густыми деревьями, до невозможности засорённой бумажками и подсолнечной шелухой. На деревьях, стенах домов и просто в пыли ветер трепал белые и красные афиши и плакаты, явно революционного происхождения. Около деревянной, с унылыми голыми стенами гостиницы «банабак» сгрузил свою лошадиную кладь и получил расчёт. Гостиница оказалась хотя и принадлежащей греку хозяину, но типично турецкой постройки, с деревянным балконом вокруг всего верхнего этажа и с плоской крышей. Грек отвёл нас в огромную пустую комнату, единственной обстановкой которой был стол и шедший вокруг стены сплошной не то ларь, не то деревянный диван. Окна выходили во внутренний маленький дворик, затенённый со всех сторон кипарисами и заполненный всё теми же надгробными плитами.

Напившись чаю и помывшись, мы вышли в город, но осмотреть его не пришлось, так как у этапного коменданта, к которому мы зашли, писарь сообщил, что автомобиль в Сюрменэ уходит через час. Из Трапезунда каждому из нас предстоял отдельный путь в разные стороны. Ченгери должен был ехать к месту своей службы по береговому шоссе, а я через горный перевал в Байбурт. Разлука наша была более чем своевременна, наши отношения становились с каждым днём всё тяжелее, и мы почти не разговаривали друг с другом. У него, хотя и с некоторым запозданием, начинало проявляться ко мне враждебное чувство. Сам я не чувствовал к Ченгери ни злобы, ни неприязни, как совершенно не считал себя перед ним и в чём-либо виноватым. Разлука наша поэтому была более чем прохладной.

Оставшись один в Трапезунде, я скоро убедился, что выбраться из него было не так легко. Сообщение с Байбуртом поддерживалось исключительно военными транспортами, перевозившими снабжение на молоканских арбах от этапа до этапа, когда же должен был отсюда отбыть очередной транспорт, было неизвестно. От нечего делать я занялся изучением города, тем более, что в Азиатскую Турцию попал впервые, и эта страна меня очень интересовала.

Надо отдать справедливость Трапезунду, в довоенное время, не будучи разорён и заплёван революционной солдатчиной, он представлял собой очень живописный, в чисто восточном вкусе город. Разделённый глубоким скалистым ущельем и рекой на две части, он стоит на горном плоскогорье среди богатой растительности. Чинары, платаны и тополя, представляющие обычную флору Закавказья, здесь уступают кипарисам ? характерному дереву Азиатской Турции. Бывший до войны крупным торговым центром турецкого побережья, Трапезунд хорошо населён и даже теперь, после всех опустошений войны, кипел торговой деятельностью. Представителями торгового класса в нём были поголовно греки, сохранившиеся в городе в большом количестве, чего нельзя сказать о более глубокой малоазиатской провинции, где война почти уничтожила греческое население, политически ненадёжное с точки зрения турецких властей.

Гуляя вечером по городу, когда жара сменилась относительной прохладой, я видел, что бесчисленные кофейни и харчевни Трапезунда были переполнены смешанной публикой, т.е. русским военным элементом и туземными жителями. В городе стоял штаб Кавказского корпуса и многочисленные тыловые учреждения. Целые тучи мальчишек-турчат чистильщиков сапог отравляли всякое существование; они не только на каждом шагу предлагали свои услуги, не считаясь с состоянием ваших сапог, но преследовали вероятных клиентов толпами, ловили их за ноги, ложились поперёк дороги, пока не добивались своего. Через десять шагов повторялось то же самое, и так без конца и отдыха.

К вечеру на площади в тучах пыли состоялся солдатский митинг. Из окна гостиницы была видна между деревьями серая толпа, над которой развевались красные знамёна. Филипп, ходивший туда из любопытства, с презрительной улыбкой рассказал, что оратели здесь говорят то же самое, что в Тифлисе и Батуме, «товарищи по своей темноте кричат, а что правильно ? сами не знают». После всего виденного и слышанного с начала революции он составил себе мнение, что «всё это не дело, а одна глупость и горланство». Пока что старый закал гвардейского солдата и сектанта не позволяли Филиппу поддаться революционной заразе, и он к новым порядкам относился с явным осуждением.

Жара, давившая город весь день, к ночи превратилась в тяжёлую сырую духоту, которая не позволяла заснуть. Выйдя из душной, звенящей комарами комнаты около полуночи в город, я был поражён невероятным количеством огромных жирных крыс, отправлявших все свои жизненные надобности прямо на улицах и в садах, не обращая внимания на людей. Крысы в Трапезунде являлись рассадником и распространителем чумы, свирепствовавшей в городе в течение 1916-17 годов. Чумной госпиталь, которым заведовали два брата доктора из жидов, был при этом чистой фикцией. Противочумных прививок не было, и вся борьба с эпидемией сводилась к тому, что больных и мёртвых санитары, одетые в просмолённые балахоны, каждое утро железными крючьями стаскивали в фургоны, из которых затем сваливали в заранее приготовленные ямы и сейчас же заливали извёсткой, не дожидаясь того, чтобы умирающие окончательно расстались с жизнью. Чумные крысы, с которыми начальство безуспешно старалось бороться, слонялись стаями по улицам и, издыхая, валялись в корчах повсюду. Толстые распухшие крысы, с налитыми кровью глазами были под ногами, на тротуарах, по карнизам и уступам, на могилах. Это апокалиптическое зрелище, надо признаться, было на редкость отвратительно.

Утром после проведённой без сна в кофейне ночи я встретил знакомого по Аббас-Туману прапорщика Гриневича, маленького полячка, претендовавшего без особенного успеха быть графом. Он служил здесь в автомобильной роте. С ним и его товарищами офицерами мы покатались по окрестностям и купались в порту. Автомобилисты считали, что война окончена, так как солдатская масса совершенно разложилась под влиянием революционной пропаганды, и на фронт никто больше идти не желает, несмотря на многочисленные митинги, на которых начальство пытается уговорить солдат продолжать войну. Солдатня поголовно исходит миролюбием и желает возвращения домой, причём тяга эта настолько сильна, что властям с нею уже не справиться. В гарнизонном собрании, куда я ходил обедать, пришлось убедиться, что разложение, к сожалению, коснулось не одних только солдат. Руководящую роль здесь захватили прапорщики военного времени, с огромными красными бантами на груди, демонстративно хамского вида, братающиеся с «товарищами солдатами». В собрании они громогласно и много говорили о завоеваниях революции и вели себя очень нагло в отношении старших офицеров. Кадрового офицерства почти не видно, оно умышленно держится в тени, отстранившись от всякой активной роли. Боевых офицеров также совсем не видно, по-видимому, они предпочитают фронт. Возможно, большинство офицеров в Трапезунде ? представители разных тыловых и штабных учреждений. Особенно отвратительное впечатление производил малокультурный и полупьяный прапор, начинённый митинговой премудростью, пристававший ко всем в собрании. Больше всего от его наглости страдал пожилой капитан, которого этот хам во всеуслышание назвал «жандармом и врагом революции». Бедный капитан предпочитал не возражать и покинул незаметно собрание. На улице я видел этого наглого прапора в компании распоясанных солдат, с которыми, обнявшись, он горланил песни. Нудное моё пребывание в революционном Трапезунде окончилось только на пятый день. Когда утренний туман ещё скрывал верхушки гор, мы с Филиппом, сидя на молоканской арбе, покидали опоганенный и провонявший войной и революцией город.

Старая турецкая дорога из Трапезунда через перевал на Гюмиш-Ханэ в Байбурт после занятия этого района русскими войсками была превращена в хорошее шоссе. Огромные молоканские подводы, запряжённые парой крепких закавказских лошадок, почти беспрерывным потоком ползли с пассажирами и кладью по горам и над пропастями на всём протяжении дороги между Трапезундом и Эрзерумом, т.е. поперёк всей территории, занятой русской армией.

Широкое горное ущелье, открывшееся перед нами, сразу после выезда из города по обоим своим склонам было испещрено зелёными квадратами кукурузных полей до самой границы лесов, частой щетиной покрывавших вершины гор. Большинство этих полей и разбросанных между ними хуторков под городом принадлежало грекам, уцелевшим вблизи крупных центров. Шоссе, видное здесь на протяжении десятка вёрст вперёд, узким серым червяком извивается среди зелени полей и лесов, поднимаясь бесконечными зигзагами к перевалу, пока не исчезает в облаках. От первой за городом станции Джевезлик, стоящей в ущелье перед подъёмом, дорога начинает подниматься к знаменитому перевалу Зигани-Кардули ? высшей точке горного массива Понтийского Тавра. Хребет этот отделяет Трапезунд от Байбуртского горного плоскогорья. Перевал расположен на высоте шести километров, почему шоссе, извиваясь по склону, с каждым поворотом становится всё круче. Горный лес поразительной красоты, сперва лиственный, а затем хвойный, обступает шоссе с обеих сторон. За Джевезликом исчезают последние признаки человеческого жилья, и кругом только горы, лес и дикие пропасти такого мрачного вида и масштаба, что на них жутко смотреть. Чем выше поднимается дорога, тем мрачнее и более дикой становится природа, напоминая собой скорее оперную декорацию, чем действительность. У границ хвойного леса пришлось надеть шубы, так как, несмотря на жару внизу, здесь стоял собачий холод. Ещё час подъёма, и арба наша начинает ползти среди альпийских пастбищ в густом мокром тумане облаков. Кругом, насколько глаз хватает, ? пропасти, дна которых уже не видно в синеватом тумане, лишь кое-где далеко-далеко внизу виднеются вершины одиноких сосен, чудом держащихся по обрывам. Там же внизу чуть видны распластанные в воздухе чёрточки горных орлов, не рискующих забираться выше.

Ещё полчаса, и в ложбинах по бокам дороги появляются снежные пятна. Леса и пропасти внизу затянулись сплошным туманом, из которого поднимаются лишь кое-где покрытые снегом вершины. За километр от перевала нас встретила снежная метель, и мы с Филиппом порядком продрогли, несмотря на полушубки и бурки. Среди метели и холода мы через пять часов после выезда из Трапезунда подъехали к этапной станции перевала. Здания этапа помещались на голой вершине среди постоянной метели и разреженного воздуха, которым трудно было дышать и от которого стучало в висках. Это было самое мрачное место, которое мне пришлось видеть в жизни. К ужасу своему я узнал, что на Зигани-Кардули, кроме этапного пункта, помещался специальный госпиталь, деревянные бараки которого чуть виднелись среди окружавшей нас мокрети. Возле бараков жались закутанные в шубы и шали сёстры милосердия. Сюда посылались на излечение с фронта заболевшие от жары и получившие солнечные удары. Здесь будто бы они скоро поправлялись и выздоравливали в холодном и разреженном воздухе. Зимой через перевал пути нет из-за непролазных заносов, и сообщение между Трапезундом и Байбуртом прекращается на три-четыре месяца в году. Ночевать в этом неуютном месте было холодно, от затруднительности дыхания болела голова. На рассвете мы с удовольствием покинули перевал, о котором потом оба вспоминали с жутью. Спуск готовил нам новые сюрпризы.

Шоссе от Зигани-Кардули стало спускаться вниз так круто и стремительно, что молоканские коняки принуждены были спасаться чуть не в карьер, чтобы унести ноги от налезавшей им на хвост тяжёлой и длинной телеги, нагруженной нашими пожитками. На крутых поворотах, а они были здесь все крутые, хомуты налезали на уши дрожащим и мокрым от пота лошадям, и дышло каждый раз угрожающе повисало с обрыва над синим туманом пропасти. Лошадёнки, чтобы не слететь вниз с подводой, тогда садились на зады, отчаянным усилием упираясь передними ногами в последние вершки дороги, ямщик ложился навзничь в телеге, натянув изо всех сил вожжи, а мы с Филиппом спускали ноги с воза, готовясь предательски покинуть возницу, имущество и лошадей в случае катастрофы. А катастрофа эта могла наступить каждую минуту, и в этом не могли сомневаться ни мы, ни возчик-молоканин из Карса, всю дорогу молившийся богу. Сначала на наши тревожные вопросы он отвечал малоутешительной фразой: «Никто, как бог». Затем, видимо, сам ослабев духом, он попросил нас слезть с воза «от греха». Филипп последовал этому совету с непривычной его годам резвостью, не задержался на телеге и я. Едва мы сошли на землю и пошли рядком по дороге, как арба, обогнав нас, загрохотала вниз по шоссе. Грохот её жутко замолкал на полминуты на каждом повороте.

Только через полчаса хорошего хода под гору мы нагнали своего возчика. Он ждал нас на горной площадке, уперев дышлом в отвесную гору для верности свою пару потных и ещё дрожавших от напряжения коняк. Мы сели закусить и перевести дух около него, и возчик, потный, красный и злой, рассказал нам о многочисленных дорожных катастрофах, случающихся здесь ежедневно.

? Скильки тут коняк загублено! Скильки справы, так и сказать вам не хочу! ? закончил он, горестно махнув рукой.

Причины катастроф понятны и всегда одни и те же: слишком узкая и крутая дорога, на которой не всегда могут повернуть вовремя длинные и тяжело нагруженные телеги. Такая подвода, сорвавшись с обрыва на крутом повороте, летит вместе с лошадьми и грузом в пропасть и погибает безвозвратно, возчики и случайные пассажиры в большинстве случаев успевают соскочить.

Спустившись ниже, мы воочию убедились в достоверности этих рассказов. На обрывах и скалах над нами, на недосягаемой сверху и снизу высоте виднелись то там, то здесь обломки телег, колёса, трупы и кости погибших лошадей. Последнее падение случилось накануне: пара лошадей с фургоном сорвались с обрыва высотой в 80 сажен. Телега, груз и одна из лошадей не долетели вниз, застряв по дороге где-то между скалами, и только вторая лошадёнка имела несчастье живой долететь до дна и упасть на дорогу. Она даже пыталась после этого подняться на ноги, но сейчас же, жалобно заржав, повалилась мёртвой. Этот спуск с перевала даже на меня, привыкшего к горным дорогам, произвёл впечатление, Филипп же из-за него дошёл до полуобморочного состояния и под конец только вздыхал и закрывал по-птичьи глаза, отвёртываясь от грозных пропастей. Где же бедному хохлу, привыкшему к мирной глади своих екатеринославских степей, было переносить все эти горные ужасы.

Спуск с перевала Зигани-Хардули в ущелье Гюмиш-Ханэ был ещё более лесист, чем подъём. Сравнительно узкое ущелье, на дне которого расположено селение Гюмиш-Ханэ, всё заросло прекрасным сосновым лесом ? могучий, царственный вид. Всё дышит здесь несокрушимой и неистощимой силой совершенно неприкосновенного лесного царства.

От Гюмиш-Ханэ, являющегося крупным административным центром Турецкой Армении, горные дороги ведут на фронт, находившийся в это время в районе села Калкита, занятого частями 2-го Туркестанского корпуса. Подвоз припасов сюда был крайне затруднителен из-за полного отсутствия дорог, и потому военно-транспортное ведомство, применяясь к местной обстановке, создало в этих местах так называемые горно-ослиные транспорты из сотен и тысяч закавказских осликов, сильных и выносливых, привычных к карабканью по горным тропам и скалам. В Гюмиш-Ханэ я впервые увидел работу этих кротких и выносливых созданий, которые, тяжело нагруженные вьюками, карабкались по поднебесным высотам, бодро перебирая тонкими ножками.

Снабжение этого района фронта было далеко не достаточно, и в войсках от недостатка свежего мяса и зелени свирепствовала цинга. Главным продуктом питания войск были здесь консервы и знаменитая на кавказском фронте интендантская колбаса, до такой степени твёрдая и закаменелая, что для того, чтобы разгрызть, её надо было долго разваривать в кипятке. Куском такой колбасы один солдат на кавказском фронте убил другого в ссоре, ударив по голове.

За Гюмиш-Ханэ на пути к Байбурту окрестности принимают тот неприветливый вид жёлтых скал и голых гор, который так характерен для всего района Турецкой Армении. До следующего этапа мы добрались только к вечеру, совершенно оголодав. Не помню теперь название этого турецкого местечка, расположенного на берегу реки в широкой горной долине, но до сих пор не забыл обед, которым нас там угостили. В этот день на этапе резали скотину, и нам дали не только великолепные щи со свежей говядиной, но и целое блюдо жареных потрохов, которые с голодухи показались мне необыкновенным яством. Вместо чая солдат, прислуживающий при «офицерской столовой», принёс нам огромную аптекарскую банку с нарзаном. Оказалось, что рядом с этапом имеются минеральные источники с газированной водой, очень похожей по запаху и вкусу на кавказский нарзан. Такие же источники я впоследствии встречал в большом количестве и вокруг Байбурта. Среди них, безусловно, были и серные, так как лезвие шашки, опущенное в их воду, через пять минут темнело, что, несомненно, свидетельствовало о присутствии в них примесей серы. Нечего и говорить, что никто в те времена этими источниками не интересовался, да и кто из учёных специалистов бывал до войны в этих диких местах. После войны Турецкая Армения, очень пострадавшая и опустошённая военными действиями, лишившись большинства населения, подверглась сильным землетрясениям и окончательно задичала.

Между Трапезундом и Байбуртом насчитывалось около десятка этапных станций, по внутреннему своему устройству очень похожих друг на друга. Этапный пункт обыкновенно помещался в каком-нибудь селении на дороге и представлял собой один или несколько двухэтажных домиков типичного для этих мест вида. Нижний глинобитный этаж дома служил сараем или конюшней, верхний же деревянный с галерейкой вокруг ? жильём. Здесь на этапах помещалась квартира коменданта, его канцелярия и помещение для проезжих офицеров ? две-три комнаты, из них одна ? для генералов и штаб-офицеров. Воинская команда, составлявшая гарнизон, была различной в зависимости от значительности этапа, от полуроты до двух рот. Служба этапов относилась к ведению этапно-транспортного отдела армии, и части, её обслуживавшие, назывались этапными батальонами.

Обязательной и неизбежной принадлежностью этапных помещений на всех без исключения трактах Азиатской Турции и Закавказья были ужасные клопы, величины и свирепости совершенно необычайной. Звери эти водились в изобилии не только в кроватях «офицерских комнат», но и в деревянных потолках, откуда они, как львы, бросались прямо на спящих, не давая себе труда спуститься по стене. Клопы, ужасные турецкие клопы, были самым неприятным воспоминанием, вывезенным мною из путешествий по Турции. Они не боялись ни огня, ни света, ни керосина, ни гибели себе подобных сотнями в одну ночь. Из-за этой казни египетской все передвижения по Турции были чрезвычайно утомительны, так как за тяжёлым и утомительным дневным переездом по невероятным дорогам путника неизменно ожидала бессонная ночь, которую он проводил в бою с клопами.

Миновав последний этап перед Байбуртом, мы ехали по голому и бесплодному каменистому плоскогорью, очень напоминающему по своему виду окрестности Карса или Саракамыша. Только на третьи сутки после выезда из Трапезунда к вечеру, сидя на военной двуколке, мы с Филиппом въезжали в Байбурт ? конечный пункт и цель нашего путешествия. Город, расположенный в горной котловине по обеим сторонам реки Чороха, весной 1917 года представлял собой на три четверти одни развалины. Окружённый голыми жёлто-серыми горами, он имел дикий и унылый вид из-за отсутствия зелени. Будучи два года тому назад ареной жестоких боев, Байбурт сильно пострадал от артиллерийского огня и, наполовину покинутый жителями, представлял собой почти мёртвый город, если бы не большой гарнизон, стоявший здесь, который придавал ему известное оживление. До войны Байбурт был значительным городом и являлся одним из административных пунктов Эрзерумского вилайета. Над городом на скале виднелись развалины старой турецкой крепости, когда-то над ним господствовавшей.

Военные двуколки, обозы, казаки конные и пешие, солдаты и офицеры, встречающиеся нам на пути, едва мы только въехали в город, смотрели на нас с удивлением и любопытством. Таким же любопытным взглядом окинули нас на мосту через Чорох и двое встречных: маленький седой генерал с жёлтыми лампасами и высокий пехотный поручик со значком Училища правоведения. Оба они с интересом посмотрели на мои погоны, считая странным здесь присутствие кавалерийского офицера. У этапного коменданта, где мы остановились на ночёвку, я нашёл приехавшего до меня пожилого офицера с погонами ротмистра «по армейской кавалерии». Это было несколько странно в середине 1917 года, так как по военному времени чин не соответствовал его возрасту. Разговорившись за вечерним чаем я, к своему удивлению, узнал, что мой случайный сожитель по «офицерской комнате» никто иной, как известный в кавалерии ротмистр фон Браткэ, знаменитый по той истории, героем которой он был в старые годы и о которой в моё время было столько толков среди молодёжи. История эта настолько характерна для военной среды прежнего времени, что я считаю нужным о ней упомянуть.

В последние годы прошлого века в городе Проскуров Подольской губернии стоял, как и в моё время, 12-й уланский Белгородский полк, в котором служил некий корнет по имени Голиаф. Корнет этот, как это часто бывало в старину, любил выпить и в пьяном виде был буйного нрава. В день описываемой истории, проходя по улице пьяным, он был не то задет евреем, не то задел его сам. Желая ударить этого еврея, Голиаф поскользнулся и упал. Упавшего окружили евреи и, не то нечаянно, не то нарочно, сорвали с него погоны. Случайно эту сцену видел проходивший мимо вахмистр, который немедленно бросился в офицерское собрание и доложил о происшедшем находившимся там офицерам. По понятиям об офицерской чести оскорбление, нанесённое евреями Голиафу, касалось всего полка, и офицеры решили тут же ответить на такое неслыханное оскорбление самой жестокой местью. Вызванный из казарм по боевой тревоге дежурный эскадрон через полчаса зажёг еврейский квартал и начал безжалостно пороть евреев. Еврея-мельника, у которого в доме нашли погоны Голиафа, запороли насмерть, пострадали и другие. Вызванный для прекращения погрома из соседнего Меджибужья эскадрон ахтырских гусар присоединился к своим однодивизникам, возмущённый неслыханной наглостью евреев. Погром стих только к вечеру, когда были отысканы и отобраны сорванные с корнета погоны и уланский этишкет.

Следствие и последовавший за ним военный суд установил причастие к этому делу шести офицеров во главе со штабс-ротмистром фон Браткэ. Все они были разжалованы в солдаты императором Александром Третьим. Больше десяти лет фон Браткэ прослужил нижним чином в Нижегородском драгунском полку, и только по ходатайству императора Вильгельма ? шефа белгородских улан ? он снова был произведён в офицеры. Этим обстоятельством и объяснялось, что, имея больше 50 лет от роду, и после четырёх лет войны Браткэ был всего лишь ротмистром.

Мы провели с ним весь вечер в разговорах о прошлом, и я с удовольствием слушал его интересные рассказы о старом кавалерийском быте. По рассказам Браткэ, пребывание его солдатом в нижегородцах было для него не очень трудно, так как все знали его историю и то, что, в сущности, он пострадал, защищая полковую честь. Явившись после разжалования в Нижегородский полк, где он должен был начать службу рядовым драгуном, фон Браткэ прежде всего представился эскадронному вахмистру, старому служаке, ветерану турецкой кампании. Вахмистр, окинув его опытным взглядом, сразу понял, с кем имеет дело:

? Вы из разжалованных, как я понимаю?

? Так точно!

? За что?

? За проскуровскую историю, быть может, слышали?

? Ещё бы, ещё бы, слышал, сочувствую и одобряю, ? протянул руку вахмистр и тут же пригласил к себе вспрыснуть прибытие в полк.

Теперь славный в анналах кавалерии ротмистр фон Браткэ оказался в далёком Байбурте потому, что был здесь проездом по делам службы, так как командовал в соседнем Испире конным отрядом. Утром, одевшись в служебную форму, я отправился к месту своей новой службы являться по начальству. Управление Байбуртским округом помещалось в большом деревянном доме чисто турецкой постройки, со множеством бесполезных лестниц, переходов и тупичков. Начальником округа оказался тот самый маленький генерал на жёлтой подкладке, которого мы встретили на мосту, въезжая в город. Звали его генерал-лейтенант Левенгоф, был он бывший гвардеец, конный гренадер, милый, воспитанный старик и рыцарь. Он вышел в отставку, будучи командиром казачьего Забайкальского полка и потому носил его мундир. Вчерашний спутник генерала был тоже мой новый сослуживец поручик Юрий Владимирович Голенищев-Кутузов ? призванный на службу из запаса правовед. Кроме них, в управлении был ещё и третий офицер ? поручик грузин Рчеулов. Остальные сослуживцы по округу являлись военными чиновниками всех рангов и калибров.