Академик Самокиш
Академик живописи Николай Семенович Самокиш, с которым я очень сошелся, ежегодно бывал в Прилепах с 1911 вплоть до 1915 года. Работы его в то время уже имелись в Академическом музее, в Третьяковской галерее и во многих частных собраниях. Самокиш писал лошадей у графа И. И. Воронцова-Дашкова (за картину «Табун рысистых маток» он получил звание академика), у князя Л. Д. Вяземского, у меня и моего брата. Кроме того, он пользовался исключительной популярностью как талантливый иллюстратор, а в работе пером не имел соперников.
В свое время перед ним открылось блестящее будущее: он окончил Академию, получив все награды, медали, звание художника и заграничную командировку. За границей, куда он отправился, дабы завершить свое художественное образование, он должен был передать рекомендательное письмо от великого князя Владимира Александровича знаменитому французскому баталисту Детайлю. Однако Детайль принял молодого художника очень нелюбезно. Вот что рассказал мне о нем Самокиш.
Детайль был приглашен Александром III в Россию, где француз пробыл несколько месяцев и исполнил для государя несколько картин. Он был обласкан при дворе, получил крупную сумму денег и, довольный, уехал в Париж. Президент Академии великий князь Владимир Александрович полагал, что Детайль примет Самокиша учеником и позволит ему усовершенствоваться, дав нужные советы и указания. На деле вышло иное. Когда Самокиш с душевным трепетом переступил порог великолепного ателье знаменитого французского мастера и вручил ему письмо великого князя, тот прочел письмо, поморщился и сказал, что никаких учеников не принимает, очень занят, но, учитывая письмо великого князя, разрешает Самокишу приходить на один час по утрам работать в его мастерскую. Когда на другое утро Самокиш явился к Детайлю, тот ему указал на угол в мастерской, не сказал ни единого слова и сам начал писать, отгородившись от Самокиша ширмой, чтобы тот не увидел его приемов работы. Походил Самокиш к Детайлю с неделю (при его появлении немедля ставилась ширма) и перестал бывать у знаменитого француза. Самокиш был большим поклонником таланта Детайля и впоследствии удачно ему подражал.
Первые картины Самокиша самобытны и очень интересны, но затем он выработал определенный стиль, стал трафаретен и сух. Когда же его работы пером и виньетки приобрели известность, он почти отошел от живописи и всецело посвятил себя иллюстрации. В художественных кругах его считали конченым человеком, картины его перестали появляться на выставках и в магазинах. Я познакомился с Самокишем именно в эту пору его деятельности, не без труда уговорил его вновь взяться за палитру и работу с натуры, тем самым сыграл немалую роль в возрождении таланта этого художника.
Самокиш жил недалеко от бега, на Звенигородской улице. Позвонив ему по телефону, я просил разрешения приехать и, получив любезное приглашение, отправился. Войдя в переднюю, я был поражен тем, что вся вешалка занята форменными пальто лицеистов и правоведов, а на столах у зеркал лежат одни треуголки. Хозяин провел меня к себе, пояснив, что у его жены спиритический сеанс. Когда Самокиш стал у меня в доме своим человеком, он без раздражения не мог говорить об этих спиритических сеансах, что, впрочем, вполне понятно. Однажды я задал ему вопрос, наблюдал ли он когда-либо материализацию предметов и правда ли, что возможны случаи появления в комнате, где идет сеанс, вещей, до того в ней не бывавших? На это Самокиш довольно ехидно ответил, что во время больших сеансов у жены, когда собиралось довольно разношерстное общество, «уносы» вещей, как он выразился, ему наблюдать приходилось, «приносов» же – никогда.
Комната, в которую ввел меня Самокиш, была велика и хорошо обставлена. Сразу было видно, что художник не нуждался и жил вполне свободно, если не широко. Это был одновременно и кабинет, и мастерская: мягкая мебель, шкафы с книгами, оружие по стенам, мольберты с подмалеванными холстами, столы, заваленные картоном и бумагой, со всеми принадлежностями для рисования и черчения, ряд подрамков в углу, несколько хороших картин по стенам.
Вести беседу с ним было и приятно, и занимательно. После первых общих фраз и прелиминарных (предварительных, от фр. preliminaire) разговоров я перешел к делу и просил Самокиша приехать на два месяца в Прилепы, с тем чтобы написать несколько портретов лошадей. Самокиш меня благодарил, но приглашение принял не сразу. Он мне указал на то, что давно не писал с натуры, что ему будет трудно раскачаться, что он не уверен в успехе, тем более что я его просил не пользоваться фотографией, а действительно создать художественные портреты, равные тем его работам, которые в свое время принесли ему широкую известность.
Мы беседовали долго, и под конец мне удалось его убедить, заметив, что появление его свежих работ вызовет много разговоров и, несомненно, вернет ему симпатии всех истинных ценителей искусства. Материальная сторона заказа была быстро урегулирована. Я видел, что Самокиш хотел затронуть еще какой-то вопрос, но, по-видимому, стеснялся. Я пошел ему навстречу, и тогда он спросил меня, женат ли я. «Нет», – ответил я. «В таком случае, – сказал Самокиш, – я думаю, вы не будете возражать, если со мной поедет моя племянница, очень милая барышня, Роскаи Ивановна». Я понял, в чем дело: в Прилепах перебывало немало таких «племянниц» и «племянников», и охотно дал свое согласие, пригласив Роскаи Ивановну. Расстались мы с Самокишем дружески, а через два-три месяца я уже принимал его в Прилепах.
Самокиш был удивительно трудолюбивым человеком: он работал буквально двенадцать часов в сутки. С утра шел писать этюды, потом писал какую-либо из лошадей, после обеда и вечером бесконечно рисовал батальные сцены, виньетки и прочее для журналов и книг, все это спешно отправлял в Петербург. Я с удовольствием видел, с каким увлечением писал Самокиш с натуры – к нему вернулась уверенность, краски заиграли на палитре, в нем проснулся большой и настоящий художник.
Самокиш любил говорить, и это была правда, что Прилепы сыграли исключительную роль во второй половине его художественной деятельности, вернули его к станковой живописи. Его картины и этюды вновь появились на выставках и в лучших художественных магазинах, о них заговорили, их быстро раскупили, и когда профессор Рубо переехал в Мюнхен, художественная Академия избрала Самокиша профессором и поручила ему батальный класс. Это был большой успех и достойный венец художественной карьеры Самокиша. В Прилепах Самокиш написал портреты Громадного, Петушка, Лоэнгрина, Поземки, Пташки, Офелии. Он сделал ряд портретов пером, несколько карандашных рисунков, акварелей и написал большое полотно «Табун в движении». Портрет Громадного – лучшая портретная работа Самокиша, произведение кисти зрелого художника, профессорская работа по технике, силе и колориту.
Знакомство с Самокишем, те отношения, которые у нас установились, наши беседы я всегда вспоминаю с удовольствием, а иногда и с улыбкой на устах, ибо, обладая юмором, он нередко меня смешил. У него было некрасивое, но приятное лицо, говорил он быстро, смеялся громко и оказался недурным рассказчиком.
Обычно мы беседовали по вечерам, и я никогда не забуду одного такого вечера. Было это уже в конце сентября. Дождик моросил, как из сита. Мы удобно сидели у горящего камина. Я, протянув ноги, с сигарой во рту, а Самокиш – рядом со мной, за столиком, с неизменным стаканом остывшего чая, папироской в зубах и карандашом, которым он, несмотря на сумерки, чертил какой-то набросок на листе бристольского картона. В окно сквозь сумерки была видна совершенно пустая дорога, все живое укрылось у домашнего очага. В такие минуты в тепле и уюте чувствуешь себя особенно хорошо и говоришь особенно откровенно.
Долго тянулась наша беседа: она принимала то лирический, то эпической характер и под конец, как всегда, перешла на искусство. Я высказал сожаление, что не имею решительно никакого таланта в живописи, что в корпусе имел по двенадцати балльной системе только 5 баллов за рисование и что до сих пор не умею провести верно даже линии на бумаге. «Как я об этом сожалею, как бы я хотел быть художником», – меланхолически закончил я. Самокиш, до того спокойно беседовавший со мной, сразу встрепенулся и не без остроумия ответил мне: «Слава тебе господи, что у вас нет никакого таланта, ну, ни на грош, ни на йоту! Что было бы с нами, художниками, если бы такие любители и меценаты, как вы, еще бы и сами рисовали? Тогда нам, художникам, оставалось бы только одно – умереть с голоду, ибо кто бы тогда покупал наши картины?»