Восстановление бегов в Москве

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На мою долю выпало поработать и в более широком, или, как любят выражаться современные деятели, государственном масштабе: восстановить конские испытания в Москве и подвести фундамент под советское коннозаводство. Почему «конские испытания», а не «бега»? Так меньше резало слух правоверных пролетариев, меньше напоминало буржуазные времена, когда вся Москва в дни выступлений великого Крепыша или в день дерби устремлялась на Ходынское поле.

По моему настоянию, член коллегии Наркомзема Муралов приехал в Тулу и познакомился с работой ГЗУ. Он присутствовал на показательной выводке, принял мой доклад о состоянии коннозаводства в Тульской губернии и всем виденным остался доволен. В результате я, несмотря на мой категорический отказ и всяческое сопротивление, обязан был принять должность начальника отдела коннозаводства во вновь возникавшем, по мысли того же Муралова, ГУКОНе,[188] то есть Главном управлении государственного коннозаводства.

Я налегке покинул Прилепы и переехал в Москву. Было это в 1920 году, скорее всего в начале или середине октября. Во время приемов управляющих заводами, являвшихся с докладами ко мне, как начальнику отдела, из разговоров со специалистами я вынес убеждение, что никто из них, собственно говоря, не знает, какого достоинства их лошади. В заводах рождались жеребята, превращались в годовиков, потом в двухлеток и т. д., но работы с ними почти не велось, не было и беговых испытаний, поэтому никто даже приблизительно не знал, резвы эти лошади или нет, имеют ли они хорошее дыхание, каковы их характеры, сердце и прочее. Понимая, что это совершенно ненормальное явление, я стал подумывать, не стоит ли провести два-три дня испытаний по тульскому типу, памятуя пословицу «Лиха беда начало», а там дело пойдет. Я принял решение направить докладную записку в коллегию Народного комиссариата земледелия. Не следует забывать, что в некоторых кругах Москвы, как я уже писал, всегда были против бегов, социалисты и левые об этом и слышать не хотели, а коммунисты, придя к власти, прикрыли ипподром. Бега считались ненужной забавой праздных людей, буржуазной игрушкой, а тотализатор – причиной чуть ли не всех зол и бед прежней Москвы. Поэтому одна мысль о том, что опять будут бега, оживет ипподром и туда повалит народ, приводила многих в негодование. Нелегко было убедить коммунистов, что эта мера совершенно необходима, а потому приходилось действовать исподволь и с осторожностью.[189]

Мне удалось главное – обработать заведующих главками. В первую очередь – Теодоровича,[190] который возглавлял ГУКОН (Муралов к тому времени был назначен командующим войсками Московского военного округа) и В. В. Осинского,[191] исполнявшего обязанности наркома земледелия. Их голоса имели решающий вес, остальные члены коллегии шли за ними. Теодорович, как человек широкий, образованный и умный, понял необходимость задуманной мною меры и охотно дал свое согласие на ее претворение в жизнь. Труднее оказалось с Осинским. Это был капризный, упрямый и чрезвычайно самолюбивый человек. В свое время он блестяще окончил Московский университет и, по словам тогдашнего ректора, обещал стать гордостью русской экономической науки. Революционным движением Осинский интересовался с молодых лет, в компартию попал, вероятно, в первые дни Октября. Настоящая его фамилия была Оболенский, он был старшим сыном известного ветеринарного врача Валериана Егоровича Оболенского, автора книги «Основы коннозаводства». У нас с Оболенским-отцом сложились самые лучшие отношения. Их-то я и решил использовать, чтобы повлиять на Осинского, правильно учтя, что его отец поможет мне в этом трудном деле, он будет, конечно, сторонником возобновления бегов и окажется польщен той ролью, которая выпадет на его долю. Я поехал к Оболенскому-старшему. Он жил со старушкой-женой на Большой Никитской, отдельно от сына. Оболенские приняли меня не только любезно, но даже сердечно. Сам Валериан Егорович был прикован к постели, с которой ему уже не суждено было встать. Он внимательно выслушал меня, совершенно со мною согласился, обещал переговорить с сыном и сделать все возможное, дабы повлиять на него. Добившись своего, я перевел разговор на другую тему и некоторое время оставался у постели больного. Увидев, что мы прекратили деловой разговор, к нам подсела его жена, и завязалась общая беседа.

Валериан Егорович не мог скрыть от меня своей отцовской гордости. «Каков Валериан!» – сказал он мне и добавил несколько похвал сыну, который занимает такое положение в Компартии и уже Нарком, то есть Министр. Когда он это говорил, его лицо было радостно, уста улыбались и было видно, что этот больной, уже отживший свое человек не только гордится сыном, но и сочувствует ему. Это его блаженное настроение, однако, совершенно неожиданно для меня было нарушено его женой. Обратившись ко мне, она сказала буквально следующее: «Я уверена, что господин Бутович со мною согласится. У коммунистов ничего не выйдет, они разграбили и разорили Россию, и я скорблю о том, что мой сын коммунист!». Я отвечал уклончиво, но все же не мог не заметить, что, действительно, пока у них вышло еще не очень много. Оболенский застонал, насупился и ничего не ответил, его жена встала и удалилась. В семье, как во многих других в то время царил раздор, было два лагеря. Боясь, что сорвется так хорошо начатое мною дело, я кое-как успокоил Оболенского, еще раз заручился его поддержкой и уехал. А Валериан Егорович сдержал слово, подготовил сына.

Я указал главные рычаги, с помощью которых действовал, но это не значит, что я забыл о других членах коллегии. В самый последний момент, то есть в день заседания коллегии, я заехал в штаб Московского военного округа, с тем чтобы повидать Муралова и просить его как бывшего члена коллегии Наркомзема и создателя ГУКОНа поехать в коллегию и там поддержать мой проект. Муралов, который всегда близко к сердцу принимал интересы советского коннозаводства, дал свое согласие и, действительно, неофициально участвовал в коллегии, когда решался этот вопрос.

С большим нетерпением коннозаводские круги в Москве ожидали решения, и немало было волнений, особенно среди наездников, для которых то был вопрос жизни и смерти. Они прекрасно понимали, что если удастся получить принципиальное согласие на проведение бегов и устроить хотя бы несколько заездов, то правильная организация бегового дела будет не за горами. Интересно, что на колеблющихся членов коллегии большое впечатление произвел рассказ о том, с каким успехом прошли испытания в таком рабочем городе, как Тула. Можно утверждать, если бы не тульский прецедент, едва ли удалось бы добиться согласия московской коллегии: товарищи побоялись бы взять на себя ответственность в столь щекотливом деле. Коллегия Наркомзема благосклонно приняла мою докладную, я был назначен председателем комитета по устройству двухдневных испытаний, и в мое распоряжение выделили довольно крупную сумму денег. Беговой мир торжествовал: эта победа имела неисчислимые благотворные последствия для советского коннозаводства. День открытия бегов решили приурочить ко дню открытия Конгресса Коминтерна.

На следующий день Теодорович вызвал меня к себе. По его указанию я внес в программу дня, вернее, двух дней, показательную выводку. (Между прочим, эта последняя произвела очень сильное впечатление, особенно когда показались сто пятьдесят жеребцов бывшей Придворной конюшни, ибо лучших по типу и формам орловских рысаков и представить себе невозможно.) Теодорович входил во все мелочи, обсудил со мной даже текст афиш, указал на необходимость выставить портреты Маркса, Ленина и Троцкого, ибо предполагалось богато декорировать беседку, утвердил лозунги и т. п. Он мне ясно дал понять, что, разрешив бега, коллегия взяла на себя очень большую ответственность и еще неизвестно, как посмотрят на это компартия и Ленин. Поэтому необходимо, чтобы испытания ни в чем не напоминали прежние бега. Я успокоил его, напомнив, что Ленин был однажды на конзаводе в Дулепове.[192] Сначала он критически отнесся к рысакам, но затем, когда ему показали на ходу в манеже Сановника, лошадь моего завода, густую, тяжелую и крупную, а потом Сановник в рекордное время домчал Ильича на станцию Подсолнечная, Ленин изменил свое мнение о рысаках. Тогда же возглавлявший ГУКОН Муралов не преминул объяснить ему значение рысака для улучшения крестьянского коневодства. «Теперь, – закончил я, обращаясь к Теодоровичу, – тот самый коннозаводчик, у которого родился Сановник, восстанавливает по директивам коллегии Наркомзема и ради практической надобности испытания рысистых лошадей в стране».

Теодорович с большим вниманием выслушал меня, сказал, что все это очень важно, и, видимо, совершенно успокоился. Я не знаю, какова была беседа, которую он имел с Лениным, но что она имела место – мне достоверно известно. По-видимому, Ильич вспомнил Сановника, возможно, вспомнил также и мое имя, и либо отнесся благосклонно к возобновлению испытаний в Москве, либо же не возражал против них, но без его санкции бега состояться не могли.

В то время начальником ГУКОНа стал бывший маклер по сахару, человек не только ограниченный, но прямо-таки глупый. Он был моим прямым начальником и мог немало повредить успеху дела, Теодорович поэтому предоставил мне полную самостоятельность. Когда я приступил к осуществлению своего проекта, то на первом же заседании комитета, выяснилось, что рысаков, родившихся до революции и способных с успехом бежать, сколько угодно, а молодых рысаков советского производства почти не было. Однако из политических соображений необходимо было их показать, если не на бегу, то хотя бы на выводке. Зная состав молодежи Прилепского завода, я сказал, что можно привести из Прилеп не менее шести лошадей, еще один-два завода могли дать столько же. Я сам составил список прилепских рысаков и отдал распоряжение Ратомскому ехать с ними в Москву.

Как сейчас помню приход лошадей: им отвели денники в самой крайней конюшне, что рядом с манежем. Леонард Францевич встретил своего брата Эдуарда Францевича, тот во всем ему помог и, видимо, благотворно повлиял на него, так как дня через три я не мог узнать того скептика и неряшливаго старика, одетого в сальный, затрепанный китель, каким был Леонард Францевич в Прилепах. В Москве он подтянулся, приоделся и, окунувшись в привычную атмосферу бегового ипподрома, воскрес. В те дни настроение на Ходынке и близлежащей Башиловке было самое радужное. Везде мели и чистили, боронили и ровняли беговую дорожку, очищали трибуны от мусора, с грохотом покидали беговой круг стоявшие там почти три года грузовики. Наездники сновали по городу и раздобывали в учреждениях всяческие материалы, комиссия покупала у частных лиц беговой инвентарь, явившиеся из своих нор на свет лошадники собирались группами, толковали, и все охотники были на верху блаженства. Без излишней скромности могу сказать, что в те дни я был самым популярным человеком на бегу, знаки внимания расточались мне в изобилии.

Прибывшие прилепские лошади оказались недостаточно подготовленными, чтобы принять участие в бегах, но зато они были в наилучшем выставочном порядке. Вместе с А. А. Брусиловым[193] я поехал посмотреть их на выводке. Ратомский сам представлял лошадей и был великолепен: его белоснежная борода была тщательно расчесана, лицо сияло, новенький китель с иголочки, синие рейтузы от первоклассного военного портного, сапоги блестели, в руках был американский хлыст. В этом щеголе трудно было признать прилепского Ратомского, и, увидев его, я невольно улыбнулся.

Лошади были выведены в блестящем виде, приучены к стойке и произвели своими формами большое впечатление. Ратомский, опустив хлыст, лично давал объяснения Брусилову, и в тот момент старый наездник, бывший полковник, держал себя так, будто в его руках не хлыст, а сабля, будто бы здесь не конюшня, а военное поле, и сидевший рядом со мною седенький старичок в штатском не просто бывший генерал Брусилов, а его высокопревосходительство генерал-адъютант, генерал от кавалерии, командующий нашими армиями на Южном фронте! На этой выводке было много охотников, наездников и конюхов. Стали просить показать лошадей из других конюшен, и я сделал соответствующее распоряжение. Однако молодежь, пришедшая из других заводов, не могла идти ни в какое сравнение с прилепской, и все, притом единогласно, отдали пальму первенства Прилепам.

Дабы поддержать в правящих советских сферах интерес к коннозаводству, я решил показать нашу знаменитость – Эльборуса, а с ним Кронпринца и Удачного. Зная темперамент наездников, я не разрешил им показывать на прямой этих рысаков в ряд, ибо знал, что они поедут вовсю, вступят в соревнование и Эльборус может зарезать менее классных соперников. Я сделал распоряжение ехать в пяти корпусах друг от друга – Эльборус, потом Удачный и потом Кронпринц. Но в повороте они все выстроились в ряд и пошли! Удачный сбился и отпал, не выдержав адского пэйса (темпа), предложенного Эльборусом: тот мчался своим бешеным, красиво точным и выработанным ходом. Можно было думать, что двигается не лошадь, а машина, какой-то паровоз. Но кто поистине совершил чудеса, так это Кронпринц: он влег в вожжи и мчался горящим снежным комом на фоне темного корпуса Эльборуса. Ноздри его раздувались, арабская голова вытянулась, и видно было, что он напрягал все свои силы, всем своим существом въелся в Эльборуса и ни на вершок не отставал от него. Это была поистине красивая картина, и публика замерла, наблюдая единоборство двух знаменитых рысаков! Кронпринц так и не дался Эльборусу, и оба они голова в голову пролетели мимо трибун.

Вскоре после этого в Совете ГУКОНа было принято предложение осенью того же года начать беговой сезон. Я категорически отказался встать во главе, сказал, что раз бега признаны, дело сделано и теперь можно обойтись и без меня, а я хочу работать в Тульской губернии и отдохнуть. Тогда я и был назначен ответственным руководителем госконзаводов и заведующим государственной конюшней Тульской губернии.[194] Восстановив бега в Москве, я уехал в Прилепы.