Андреевский налет
Андреев перевернул все вверх ногами. Он был назначен на мое место, должен был принять музей и перевезти его в Москву. Он говорил: «Главная задача – обобрать Бутовича до нитки и пустить из Прилеп без штанов!». Это было выражение Савченко, который и назначил Андреева, а тот, бравируя, неоднократно повторял те же слова. Андреев получил на руки бумагу о моем увольнении и своем назначении, он дал устную инструкцию председателю комиссии забрать у меня всё, собрать против меня материал, чтобы меня посадили, и с этим приехал в Прилепы. Даже мои враги, и те пришли в ужас, ибо знали, что такое Андреев: у него была репутация отъявленного негодяя.
Попытаюсь дать характеристику Андреева, хотя признаюсь, что едва ли это будет мне под силу: чтобы описать такую личность, надо иметь гений Достоевского. Пусть не заподозрит меня читатель в малодушии, ибо для него Андреев – это только звук, фамилия из семи букв, а для нас, коннозаводских деятелей, это имя звучало иначе, нагоняло страх, было связано с целым рядом самых подлых предательств и гибелью нескольких порядочных людей из числа «бывших».
Александр Петрович Андреев был невелик ростом, тщедушен, худ и имел какой-то испитой вид: всегда запавшие щеки, мертвенно-бледный цвет лица. Волосы он носил зачесанными назад, а бородку имел небольшую, стриженую клином. Углы рта были неприятно сжаты, и насмешливая улыбка редко сходила с его лица. Говорил он громко, отрывисто, каким-то глухим, сиплым голосом. Ужаснее всего были руки этого человека – небольшие, с вывороченными в суставах тупыми пальцами. Андреев всегда носил засаленный китель военного образца, рейтузы и сапоги, которые он имел привычку во время разговора то и дело подтягивать. Это был горячий, необузданный и, скорее всего, не совсем нормальный человек. Я имел возможность его изучать в течение целого месяца, что он пробыл в Прилепах, где видел его в деле. Он ни о ком не отзывался хорошо и всех считал мерзавцами и подлецами. Об этом он громко и не стесняясь говорил, равно как и бравировал своей близостью к ГПУ. Большего циника, нежели Андреев, я никогда на своем веку не встречал, цинизм у этого человека был положительно возведен в какой-то эпос. Судя по тому, как любил Андреев причинять людям зло, как смачно он об этом рассказывал, он был садистом, и если бы этот человек в свое время смог попасть в Компартию, то вне всякого сомнения, получил бы всероссийскую известность и его именем пугали бы не одних детей.
Андреев старался держать себя просто, но выходило развязно и пошло. «Какая гнусная рожа», – подумал я, глядя на него. В самой наглой и непозволительной форме он сразу же мне заявил, что ему наплевать на Главмузей, что теперь он хозяин, что будет исполнять только распоряжение Наркомзема. И затем добавил, что согласно инструкциям, он должен у меня, бывшего помещика, отобрать все имущество. Это он повторил несколько раз и особенно смакуя. Так я, строитель советского коннозаводства, создатель коннозаводского музея, человек, проработавший десять лет на советской службе, был уволен без объяснения причин, уволен так, как в прежние времена мой управляющий постеснялся бы уволить лакея. Советская власть не ценит людей, унижает их. А ведь не так легко и просто заменить знающего и преданного своему делу человека другим.
К стыду нашему, Андреев был русский дворянин и бывший офицер одного из кавалерийских полков, стоявших в царстве Польском. В прошлом у этого человека было немало темного. Когда грянула революция, он, по его собственному циничному выражению, поспешил содрать с себя погоны и бросил полк. Женился на девушке из хорошей семьи, та покончила самоубийством, а у родных её было имение в Московской губернии, и Андреев отправился спасать имение жены. Он уговорил стариков, её родителей, покинуть имение, а сам воцарился там полным хозяином и стал распоряжаться, как в собственной вотчине. Однако советская власть оказалась похитрее Андреева и выкинула его из этого имения. Андреев выехал, но образа, фамильное серебро и кое-какие ценные безделушки вывез с собой. Всего этого родные его жены так и не увидели: они погибли от голода в одном из уездных городов Московской губернии.
Уже тогда Андреев научился сдирать ризы с образов да лазить по сундукам и ящикам, где хранились серебро и ценные вещи. После того как Андреев выехал из имения, перед ним встал вопрос, как быть и чем жить. Андреев раздумывал недолго. Он устроился на службу в один из земельных отделов Московской губернии. Там он сумел так перекраситься, так подделаться к большевикам, так с ними поладил и так пришелся им по душе, что получил назначение в комиссию по приему бывших имений – богатое поприще для человека, который был провокатором по призванию. Об этом периоде его службы мне рассказывал один из старых специалистов Губземотдела, который тогда познакомился с Андреевым. Пользуясь тем, что он знал кое-кого из «бывших» людей, Андреев стал выдавать их, разыскивал и раскапывал их имущество, конфисковывал его и вскоре получил печальную известность в своем уезде. Поступки его были отвратительны, о нем иначе как с омерзением не говорили. Уже тогда этот человек внушал величайший страх, и если он намечал себе жертву, то это значило, что человек безвозвратно погиб.
Занимаясь такого рода деятельностью, Андреев познакомился с неким Шершневым, который работал от ВЧК в том же уезде.[222] Шершнев его оценил и в течение десяти последующих лет поддерживал, а поддержка эта была очень сильной, ибо Шершнев вскоре перешел в Москву в то же учреждение, там завоевал себе положение и стал пользоваться доверием. По роковой случайности он получил поручение наблюдать за Наркомземом, и тут Андрееву открылось широкое поле деятельности. Он сводил личные счеты с порядочными людьми. Много причинил он горя и погубил немало народу. Трудно даже себе представить, какой величайший вред принес Андреев советскому коннозаводству, и совестно сознаться в том, что не нашлось ни одного смельчака, который бы его разоблачил.
Среди всех, кого я знал и встречал за послереволюционные годы, Андреев остался непревзойденным негодяем. Перечислять здесь все зло, которое он принес людям, едва ли целесообразно: вся жизнь этого человека была сплошным злодеянием. С его именем связана гибель Новотомниковского завода, который до этого существовал почти пятьдесят лет и был одним из лучших заводов в прежней России. Занимаясь упразднением рысистого завода в Гадове (название вполне по герою), он пересажал массу ни в чем не повинных людей. После этого он был назначен управляющим Моршанским заводом. В то время застрелилась его жена. Поползли слухи, что в действительности ее застрелил муж, ловко устроив инсценировку самоубийства. Этому слуху, зная Андреева, верили решительно все. Расследования дела не было, и всё как-то подозрительно скоро замяли, но служащие завода за глаза называли управляющего не иначе, как убийцей.
Андреев не получил никакого специального образования, в коннозаводском деле был полным профаном и лошадь не любил и не понимал. В коннозаводское ведомство попал случайно, но именно из-за него там не осталось ни одного специалиста, который не сидел бы в тюрьме, не подвергался бы аресту, не вызывался бы на допрос или же, ошельмованный, не изгонялся со службы. Много бед тогда произошло в заводах, много натерпелись «бывшие» люди. В конце концов начались аресты, причем главный удар был направлен на такого безупречно порядочного и дельного человека, каким был Владимир Оскарович Витт. Его арестовали, он просидел восемь месяцев в тюрьме и вышел оттуда другим человеком. Только через год он оправился и вернулся к серьезной работе. Меня тоже едва миновала та же участь: через месяц после ареста Витта меня вызывали, три дня допрашивали, затем выпустили. Когда дело перешло к следователю, он его немедленно прекратил. Я пережил много неприятных минут, а инициатором всего был, конечно, Андреев, обвинивший меня в том, что погиб… Шаховской чистокровный завод. Каково было всё это пережить в то время – об этом знают только сами пострадавшие да их семьи.
Можно ли считать Андреева умным человеком? Да, он, несомненно, был умен и при этом хитер, но и ум его был грязный, ибо он интересовался только всевозможными мерзостями и ничто его не интересовало и не трогало из материй возвышенных. Его призванием был сыск и донос. Убить и раздавить человека – вот конечная цель, к которой он постоянно стремился. В начале революции ему удалось поработать в этой области, и воспоминания об этом, как самые сладостные, у него сохранились на всю жизнь, к ним он по всякому поводу любил возвращаться. Не сумев из-за своего происхождения устроиться в органах ГПУ, он работал на это ведомство добровольно. Так было во времена ГУКОНа, так было, когда пострадал Витт. Так случилось и в Прилепах. Здесь он особенно усердствовал. Начал кричать, что посадит на скамью подсудимых не только Бутовича, но и Наркомзем, и Наркомпрос. Недаром про него кто-то сказал, повторяя слова известного писателя: «Этот человек жил для радостей интриг!»[223]
В течение трех дней после своего приезда Андреев держал себя относительно спокойно. В первый день нашей совместной работы он настоял, чтобы его познакомили со всеми материалами, просмотрел описи. Все шло сравнительно благополучно, но едва Андреев узнал, что существуют две описи и есть еще мои картины, не внесенные ни в какие описи, он пришел в бешенство и категорически заявил, что у бывшего помещика не может быть никакого имущества. Представитель Главмузея в душе был на моей стороне и попробовал сказать, что надо запросить дополнительные инструкции. Тогда Андреев прямо зарычал на него: «Двери ГПУ для вас широко открыты!». Представитель весь съежился и умолк. Затем мы заявили, что прекращаем дальнейшую совместную работу с наркомземовцами и едем в Москву. Андреев спохватился – видимо, не в его интересах было доводить дело до разрыва – и предложил компромисс: принять картины по одной общей описи и отметить, что с такого-то номера на основании заявления таких-то лиц и таких-то документов картины являются собственностью Бутовича, затем все картины отправить в Москву, там вопрос решится окончательно, и я получу обратно свои картины. К сожалению, я попался на эту удочку, упустив из виду, что еще не было случая, чтобы советская власть кому-либо что-либо вернула из того, что она захватила! Придя к этому компромиссу, мы возобновили работу, а вечером Андреев имел со мною секретный разговор.
Он всячески втирался ко мне в доверие, расспрашивал меня о музее, о моем имуществе, а затем перешел на личности. Я отвечал неохотно, а потом и вовсе замолчал. Следующий день не принес ничего нового, зато на третий или четвертый день Андреев, присмотревшись, изучив описи и кое с кем пошушукавшись, решил, что пора действовать, и развернулся вовсю. Пока я еще ожидал приезда комиссии РКИ, две картины, кое-какую мелкую мебель, часы и две настольные лампы я велел спрятать в темной пустой кладовой возле кухни в подвальном этаже. Эти картины мне не принадлежали, а были присланы в Прилепы с предложением их купить. Я решил спрятать их, чтобы они не попали в казенную опись. Мне было вверено чужое имущество, и я обязан был его сохранить. Что касается остальных вещей, то, спрятав их, я сделал несомненную ошибку. Это было мелко с моей стороны, и трудно сказать, почему я так поступил. Впрочем, преступного тут, конечно, ничего не было: это были мои вещи, а стало быть, я имел право их прятать, но позднее обвинение сделало из этого целый ряд неблагоприятных для меня выводов. Так вот, Андреев нашел спрятанные вещи и разыграл возмущенного и обиженного: он, мол, отнесся ко мне с доверием, а я скрыл вещи и даже две картины. Как позднее выяснилось, истопник Пчёлкин сделал ему донос и указал, где были спрятаны эти вещи. К тому времени в усадьбе и в деревне уже считали Андреева чекистом – к нему потянулись недовольные и посыпались доносы.
В тот день, когда разыгралась эта неприятная история, я встал несколько позднее обычного и, придя в столовую, по лицам понял: что-то произошло. Лицо Андреева имело злое, скажу даже, бешеное выражение. Бурное объяснение имело место сейчас же после чая. Андреев заявил о своей находке и сказал, что он вынужден принять меры. Тщетно я возражал ему, что, пока идет прием, я могу держать вещи где угодно, вот если по окончании приема я объявлю, что сдал всё, а будут найдены вещи, то лишь тогда это можно рассматривать как преступление. Андреев стоял на своем, заявив, что отныне он будет распоряжаться всем, и приступил к обыску. После мне разъяснили, что он не имел права это делать и превысил свои полномочия, но в то время я, к сожалению, не был знаком с такого рода процедурой. Андреев вызвал двух понятых и начал меня, выражаясь по-простонародному, «трусить» как вора.
Сначала он обыскал чердак, потом верх, затем кладовые. При обыске он проявлял поразительное рвение, сам заглядывал во все щели, перегородки, закоулки, выстукивал стены. Он работал со знанием дела и с увлечением. В этом человеке чувствовался если не профессионал, то опытный любитель этого дела. В кладовой он перерыл всё и, увидав пятнадцать-семнадцать ящиков, спросил, что в них находится. Я ответил, что там мой фарфор. «Вашего теперь ничего нет», – ответил мне Андреев и затем добавил, что сейчас ящики вскрывать он не будет, но кладовую и весь верх опечатает и отберет у меня ключи. Когда кладовая и верх дома были опечатаны и Андреев отобрал у меня ключи, мы перешли в нижний этаж. Здесь Андреев также тщательно сделал обыск и наконец сказал: «Я должен сделать обыск и в вашей спальне». Я не возражал, и все мы туда отправились.
Спальня, где я часто проводил время после обеда и где не только спал ночью, но и отдыхал днем, была особенно уютна. Эта большая комната была загромождена вещами, ящиками, сундуками, ларцами и прочим добром. Тут висели фамильные портреты, стояла божница со многими старинными образами и были некоторые вещи моей матери, которыми я особенно дорожил: ее туалет, рабочий столик, ее Библия и любимые книги, в том числе собрание сочинений Гоголя, любимого ее автора. В течение десяти лет ничья посторонняя нога не переступила этот порог. Что ж, теперь я дожил до такого несчастья, увидел, как Андреев с понятыми вошли в мою спальню. Как это случилось? Как я прозевал, допустил подобное безобразие? Вот мысли, которые беспорядочно проносились тогда в моей голове.
Здесь обыск был исключительно тщательный. Буквально все пересмотрели, лазили по сундукам, под кровать, заглядывали в ночную вазу, ощупали подушки. Самая безобразная сцена разыгралась у киота. Не знаю почему, но образ Козельщанской Божией Матери в дорогом окладе привлек внимание негодяев. Андреев взял образ в руки и стал что-то искать. Все замерли, и я в том числе. Андреев взял щипцы для ногтей, с быстротой молнии отогнул кусок ризы и заглянул под него. Дальше продолжать он не смог, ибо я отнял у него образ и поставил в киот. Понятые превратились в истуканов и напряженно смотрели в одну точку. Подобное безобразие происходило не в начале революции, не где-либо в глуши, а в девятнадцати верстах от Тулы и творилось оно руками российского интеллигента! Что же кивать на коммунистов, когда свои еще хуже и чаще подлее?!
И мне представилось с необыкновенной ясностью, выразительностью и сказочной быстротой, как это всегда бывает в самые решительные и самые трагические моменты жизни, что десять долгих и таких страшных лет я неизменно выходил победителем в борьбе со стихией и вот настал-таки момент, когда все эти усилия и труды пошли прахом и я теряю всё! Я сидел в Музее, как в неприступной крепости, а за этими толстыми стенами шла уже другая, новая и для меня непонятная жизнь, лишенная всяких традиций и творимая какими-то новыми людьми, на которых не я один, а добрая половина России смотрела с удивлением. И вот теперь эти новые, ужасные люди ворвались и сюда, в эту заветную для меня комнату… Я находился в каком-то оцепенении и вышел из него только когда увидел, что Андреев перелистывает том «Мертвых душ» с закладкой, оставленной в этой книге моей матерью. Я вырвал у него книгу, и, вероятно, выражение моего лица было настолько страшно, что Андреев уступил и ничего мне не сказал. Но какое это ужасное чувство – видеть, как грязные руки подлого человека касаются горячо любимых предметов, которые чтишь как святыню!
Обыск в спальне продолжался долго. Андреев все перетряхнул, все пересмотрел, залезал даже под кровать, под тюфяк, перерыл сундуки, коробочки, лари, вынимал образа. В сундуке у меня найдено было несколько небольших картин, и об этом, конечно, был составлен протокол. В протоколе было отмечено также, что в спальне масса фарфора и всяких ценных вещей, спрятанных, очевидно, от ревизии РКИ и от комиссии. Я думал, что хоть родовое – то, что не имеет высокой материальной ценности, но ценно и дорого мне из-за воспоминаний, – будет мне возвращено. Как я глубоко ошибался и как много раз впоследствии, сидя в тюрьме, вспоминал замечательно верные слова Лескова: «Что помнить надо, что у нас родовое – то все с Петра раскрадено да в посмех дано!»[224] Да, Лесков знал жизнь и русского человека и судил верно. Не дай бог никому, даже самому лютому моему врагу, видеть то, что видел я в тот день, и пережить то, что я пережил тогда!
Комиссия приступила к составлению протокола. Протокол скрепили своими подписями Андреев и, само собою разумеется, понятые. Они подписали бы все что угодно, лишь бы это не касалось их интересов. Сейчас же после окончания обыска Андреев взял у меня все ключи и поставил трех сторожей. Им приказано было задерживать всякого, кто что-либо вынесет из дома. Шел открытый шпионаж за мной, из хозяина я превратился в преступника, которого до поры терпят, пока он не сдаст казенное имущество, находящееся у него на руках. Приходилось мириться с этим положением.
Конечно всё, что происходило в музее, дошло до Тулы в преувеличенном виде. Но Тула никак не реагировала, желая, по-видимому, остаться в стороне. В деревне ходили самые нелепые слухи, вплоть до того, что ко мне никого не допускают и я нахожусь под арестом. Андреев держался вызывающе: расхаживал по комнатам, усиленно стуча сапогами, громко разговаривал, почти кричал, швырял двери так, что их стук гулко раздавался по всему дому – словом, каждым шагом и действием хотел меня оскорбить и показать, что он все может и что моя судьба в его руках. В конце концов мне это надоело и я его одернул, а затем мы стали избегать друг друга и встречались только за обедом. Тут Андреев давал волю своему языку, говорил преимущественно о будущем процессе Наркомзема и Наркомпроса, представлял свой собственный триумф в этом деле. Затем он вслух принимался мечтать о том, как будет управлять музеем в Москве, и тут, как совершенный профан и форменный невежда в вопросах искусства, говорил невероятные глупости. Он, между прочим, хвастал тем, что устроит в музее уголок коннозаводчика, что было верхом глупости, ибо советская власть всячески стремится стереть следы прошлого. Слушая всю эту болтовню, смесь глупости, пошлости и подлости, я опять не выдержал и прямо ляпнул Андрееву: неужели он воображает, что его оставят заведующим музеем? Я ни минуты не сомневался в том, что, когда он сделает свое дело, его уволят. Взбешенный, Андреев вскочил из-за стола и ушел к себе. (В должности заведующего коннозаводским музеем он продержался до июня 1928 года и, ознаменовав свое пребывание в Москве рядом грязных доносов в ГПУ, был уволен.)
Со следующего дня Андреев имел угрюмый вид и все время молчал. Он целыми днями рылся в старых бумагах и отчетах музея, которые затребовал из конторы, принимал доносчиков, запирался с ними на ключ, а потом писал. Он собирал материалы против меня и, надо отдать ему должное, с этой подлой задачей справился хорошо, ибо всякий, даже самый безобидный, пустяк сумел представить в виде преступления и его материалы, несмотря на всю лживость, сыграли роковую роль в моей судьбе.
Я слышал от многих, что садисты обычно бывают невероятными трусами. На примере Андреева я в этом убедился. Добывая материал против меня, Андреев проведал, что учительница из соседнего села, некая Серафима Соколова, дочь священника, была близка с моей женой, а потому он решил ее допросить. Андреев не имел права вызывать людей на допросы, но уж очень ему хотелось заполучить учительницу Соколову. Имея нюх на всякие грязные дела, он верно почувствовал, что тут его ждет богатая жатва. С глубоким душевным огорчением должен упомянуть, что Александра Романовна, выражаясь самым мягким образом, имела неосторожность доверяться этой Соколовой, хотя та менее других заслуживала доверия. К тому моменту, к которому относится этот рассказ, Соколова жила с бывшим завкомом Прилепского завода, малым сумасшедшим и отчаянным, по фамилии Власов. Пиваловцы называли его Котом и презирали. Этот Кот был очень ревнив. Лично я никогда не сделал ничего худого Соколовой, но однажды имел возможность оказать ей любезность: ее уволили со службы как дочь попа, но после моего заступничества опять приняли на службу. Расскажем, как она отблагодарила меня.
Андреев поступил очень хитро: он написал Соколовой письмо и предложил ей платную работу – составить опись моей библиотеки, которую также должны были реквизировать. Соколова сейчас же прилетела и угодила как раз к вечернему чаю. Войдя в столовую, я увидел, что она сидит, расфранченная, на месте Александры Романовны и спокойно разливает чай. Подобная наглость со стороны подруги моей бывшей жены так меня взорвала, что я повернулся и ушел к себе. Ни минуты я не сомневался, что ночью она очутится в объятиях Андреева и выдаст то, что знает, а еще больше сочинит и выдумает. Так и случилось. Соколова дала Андрееву такой материал, что даже этот негодяй был в восторге. Так она отблагодарила нас за десятилетнюю материальную и нравственную поддержку!
В деревне все тайное быстро становится явным, а потому через два дня, вернувшись из РИКа, Кот узнал об измене своей возлюбленной и вознегодовал не на шутку. Он напился и поклялся застрелить Андреева! Последнему об этом сейчас же донесли, и Андреев с перекошенным от страха лицом пришел ко мне, стал расспрашивать, что за человек Власов, усилил охрану, перешел на ночь в другую комнату, а меня униженно просил уладить инцидент. Выслушав его, я от души расхохотался, сказал, что Власов просто хулиган и врун, что за это я его выгнал с завода, что все это одно хвастовство и бояться нечего. Затем я добавил, что если бы я обращал внимание на все угрозы подобного рода за десять лет после революции, то давно бы умер от страха. Андреев несколько успокоился, но все же три дня не выходил из дому.
Наконец этот кошмарный обыск окончился и все зрители и действующие лица разбрелись, усталые, по своим уже обобранным комнатам. Около двух дней сочинялись изобличающие меня акты. Когда эта работа была завершена, комиссия объявила перерыв на день, ибо комнаты были завалены ящиками и упаковщики требовали, чтобы их отправили, иначе они отказывались работать дальше.
Упаковщики почти закончили свою работу, но комиссия еще описывала, обнюхивала и обмеривала мое имущество: мебель, бронзу, фарфор, книги – словом, все, вплоть до небольшой бронзовой линейки с моего письменного стола (и она стала достоянием Российской Советской Федеративной Социалистической Республики!). Уже по дому порхали сотрудницы Губмузея, стучала откуда-то появившаяся машинка, Соколова с видом хозяйки дома, скромно потупив глазки, расхаживала и всем распоряжалась. А над всем этим роем барышень, сторожей, проституток и прислуг царил великий Андреев, громыхал дверями, ругался и всех подгонял.