Денежные дела

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В Москве я узнал, какие разговоры велись обо мне в Наркомземе во время налета Андреева и по мере получения от него донесений. Сначала разговоры были довольно благоприятные для меня, но положение менялось, и начали шушукаться на мой счет, потом поползли разные слухи, наконец, распространилось сенсационное известие, что я уже арестован. Слухи усиливались, мой знакомый Смидович, брат которого занимал в Российской Республике высокий пост и который сам был обязан мне своей превосходной должностью, только покачал головой и сказал, что раз дело в руках ГПУ, то надо ждать и ничего поделать нельзя. Разумеется, расспросам не было конца, и я, не жалея слов и красок, сообщал обо всем, что творил Андреев и как меня выкуривали из Прилеп. Не знаю уж искренно или нет, но все мне сильно сочувствовали и говорили об этом открыто и громко. Даже Пейч, этот хитроумный Улисс,[228] так ловко подделавшийся к советской власти и так блестяще маневрировавший среди товарищей, и тот, встретив меня, выразил свое возмущение тем, как меня обобрали.

Осмотревшись, немного отдохнув от пережитых волнений и невзгод, я обдумал свое положение, призанял рублей сто на текущие расходы и начал действовать. Мне предстояло так или иначе заработать деньги: с одной стороны, на жизнь, а с другой – для Александры Романовны, которой ежемесячно нужно было высылать сто пятьдесят рублей. Нужны были деньги и на мой переезд в Ленинград, где я решил поселиться, где предстояло приискать две комнаты и устроиться. Разрешением этой проблемы, многотрудной в советских условиях, я и занялся в первую очередь. Параллельно я стал зондировать почву, беседовать с юристом по поводу того, насколько было законно все то, что случилось в Прилепах, и могу ли я рассчитывать получить обратно свои картины.

Один мой уже покойный приятель говорил еще в дореволюционные времена, что я имею необыкновенную способность делать деньги из всего, к чему прикасаюсь, и умею их наживать легко и красиво. На этот раз, и притом в самых трудных условиях, эта способность мне пригодилась. К счастью, среди моих знакомых, о друзьях не говорю, ибо в СССР их почти не осталось, не все оказались предателями. В трудную минуту жизни очень много мне помогли Илья Дмитриевич Трофимов и Фёдор Петрович Бобылев, и я никогда этого не забуду.

Что это был за очаровательный человек – Илья Дмитриевич Трофимов! Среднего роста, с круглым брюшком, выхоленным лицом, всегда румяными щеками, рыжеватый блондин, с приятной манерой держаться, воспитанный, добрый до сердечности, интересный собеседник, человек очень неглупый. Вместе с тем он был превосходным купцом в лучшем смысле этого слова. Трофимов сумел сохранить кое-какие деньги и в годы НЭПа начал работать очень успешно. Он стал не только человеком состоятельным, не только имел торговлю, но и владел кустарной фабрикой трикотажных изделий и квартирой в доме застройщиков. Конечно, по мирным временам все это были пустяки, но в советские времена это было целое состояние, и Илья Дмитриевич в кругу нэпманов был уже видной фигурой. Однако подчеркну, что это был прежний купец, а не новый, народившийся в период НЭПа.

Трофимов любил лошадей, но до революции сколько-нибудь значительной или видной призовой охоты не имел. Страсть к лошадям у него прорвалась в самое неподходящее время. После революции Трофимов завел несколько лошадок, и все это коннозаводское хозяйство держал у себя на даче, верстах в семидесяти от Москвы. Однако лошадки у него были неважные, и когда он попытался пустить их на бега, ничего не вышло.

Фёдор Петрович Бобылев был настоящий русак, купец старого покроя. При большом росте, широкой кости, великорусском, несколько скуластом и притом расплывчатом лице, светлых волосах и глазах, был типичным представителем славянской расы. Двигался он медленно, говорил не спеша, мнений своих не навязывал, и этим тоже напоминал прежних русских людей определенного времени, убеждений и дела. Глядя на него и любуясь цельностью его натуры, я вспоминал русских писателей, которые выводили таких типов и указали на их крепкую связь с русской землей и культурой.[229]

Бобылев был человек большого, если так можно выразиться, коммерческого ума, и деньжата у него, несмотря на все реквизиции, ограбления, налоги, штрафы и прочие ухищрения советской власти, водились, и притом большие. В то время, когда я познакомился с ним, у него в аренде, где-то в уезде, была значительная фабрика и дела его процветали, сам же он жил в Сергиевом Посаде. Бобылеву было не чуждо увлечение искусством, и хотя этот чрезвычайно скромный человек не выдавал себя за знатока, я имел случай убедиться, что он чувствует искусство, понимает его, и мне всегда думалось, что этот человек втихомолку и под шумок собрал замечательную коллекцию, о чем не знает никто. Был Бобылев также страстным охотником до лошадей, признавал только орловских рысаков, но был охотником, так сказать, платоническим, ибо своих рысаков не имел. Естественно, что на этой почве у нас выросла взаимная симпатия, и мы особенно сердечно беседовали друг с другом. Бобылева с Трофимовым связывали общие дела и весьма хорошие отношения, и Фёдор Петрович два раза в неделю обязательно бывал у Трофимова в магазине. Я так долго остановился на этих двух людях, потому что оба они пришли мне на помощь не только словом, но и делом.

Сейчас, в своем ужасном одиночестве, заброшенный судьбой в такую невероятную дыру, как Одоев, в местную тюрьму, страдая от голода и утомления, от унижений, ставших уже обычным явлением, от сырости и холода, от общества окружающих меня людей – буквально от всего, что я здесь вижу, переживаю и чувствую, я нередко в своем углу закрываю глаза и как прекрасный сон, как нечто невозвратное вспоминаю таких людей, как Трофимов и Бобылев. Вспоминаю маленькую конторку, образцы пряжи всех цветов на американском бюро, кассу в углу и самого Илью Дмитриевича, деловито рвущего и проверяющего квитки и в то же время беседующего со мной и Бобылевым. Так проходит тридцать-сорок минут, час, иногда полтора, я несколько раз пытаюсь встать и уйти, Илья Дмитриевич меня удерживает, занимается делами, опять беседует со мной, и наконец наступает время запирать магазин. Не спеша, тихим шагом иду я с ним в ближайшую еврейскую столовую Лурье, а снег осыпает нас мягкими белыми пушинками, которые тают и превращаются в ничто. В столовой Лурье мы забираемся в уголок, к самой печке, выбираем скромное меню и беседуем о лошадях… Все эти картины кажутся мне далеким и прекрасным сном. Милый Илья Дмитриевич, вспоминает ли он обо мне, чувствует ли, что я часто и с благодарностью думаю о нем и живу надеждой вернуться в этот мир?

Так вот, этот самый Илья Дмитриевич Трофимов, к которому я обратился, хотя его дело в то время шло действительно неважно, пошел мне навстречу, сейчас же помог – на другой день после моего приезда в Москву дал мне шестьдесят рублей. Он предлагал больше, но у меня уже было сорок рублей, и я счел, что пока ста рублей мне хватит. Кроме того, Трофимов обещал повидаться кое с кем и дня через три приехать вместе с Бобылевым, чтобы кое-что купить у меня. Несколько картин и мелочей, по счастью, оказались у меня в Москве, правда, в самом ограниченном количестве. Тогда же Трофимов дал мне несколько очень ценных советов, предложил использовать его годового юриста Нагорничных, чем я и воспользовался, и обещал всяческую поддержку. Словом, он самым сердечным образом и по-деловому отнесся ко мне, сразу помог, а в недалеком будущем сделал больше, чем обещал. Трофимов сдержал свое слово и ровно через три дня рано утром, еще до открытия магазина, приехал ко мне вместе с Бобылевым. Он повлиял на Бобылева, чтобы тот сделал у меня возможно более крупную покупку, и к их приезду я уже собрал у себя в номере пять-шесть акварелей Соколова, две-три Сверчкова, пять-шесть портретов и картин маслом, да еще в столе были у меня кое-какие ценности, однако до них дело не дошло. Бобылев внимательно осмотрел «товар», сделал несколько очень дельных замечаний о картинах и акварелях и затем спросил цену одной акварели Сверчкова. Это была превосходная, редчайшая акварель замечательной сохранности, и я бы с ней никогда не расстался, если бы не то критическое положение, в которое попал. «Однако этот человек понимает толк в картинах, – подумал я, – а в таком случае и цена его не испугает».

Я сам, если попадал на первоклассную картину, готов был заплатить какие угодно деньги, были бы они только в кармане, ибо произведение человеческого гения выше всяких денег. Взвесив все это, поймав и оценив любовный, полный восхищения взгляд, который Бобылев бросил на акварель, я понял, что имею дело с большим любителем и знатоком, а потому назначил пятьсот рублей – цену по тем временам почти баснословную. Трофимов, услышав это (он привык покупать произведения искусства от десяти рублей и никак не дороже ста рублей), так и подпрыгнул, взглянув на меня удивленными глазами.

Бобылев спокойно и как должное принял назначенную мною цену и сказал, что акварель оставляет за собой и просит ее прислать в магазин Трофимова, где и будут уплачены деньги, так как при себе Фёдор Петрович такой суммы не имел. Этот успех меня окрылил, и я тут же уговорил Бобылева взять еще за двести рублей один портрет Сверчкова, что он и сделал. Это была большая удача, так как в те годы картины уже никак не шли и, оцененные в десятки рублей, месяцами висели в аукционных залах и не находили покупателей.

С Трофимовым и Бобылевым я продолжал видеться вплоть до своего ареста, проводил в их обществе время, намечал будущие дела. С Трофимовым мы хотели купить несколько рысистых жеребцов и затем их перепродать, что принесло бы немалую прибыль, а Бобылев предложил мне быть в Ленинграде его представителем по продаже пряжи, что дало бы мне, по его осторожному и отнюдь не преувеличенному подсчету, до двух тысяч рублей в год. Попутно я еще сделал одно комиссионное дело и заработал на нем рублей триста, так что за трехнедельное пребывание в Москве у меня собралась тысяча. Вот почему я совершенно спокойно смотрел в будущее, душой и телом отдыхал в Москве и не спешил с другими делами. Из этих денег после моего ареста, покуда я сидел в Бутырской тюрьме, фотограф Алексеев делал мне передачи.

Так сложились мои денежные дела между 2 или 3 февраля, днем приезда в Москву, и 23 февраля, когда я был арестован. Если их нельзя признать вполне хорошими, то перспективы будущих заработков рисовались в самом радужном свете, и если бы я не был арестован, то ни минуты не сомневаюсь, что проработав год, я был бы обеспеченным человеком. Я не думал систематически торговать лошадьми, но рассчитывал сделать две-три крупные поставки, этого было бы вполне достаточно, чтобы по советскому масштабу стать человеком обеспеченным. Для этой цели я связался и столковался с одним конеторговцем, который хорошо знал конский рынок. Он был в восторге, что меня наконец, как он выразился, «вытолкали из Прилеп» и я буду делать с ним крупные дела. В этом он не ошибался, ибо я имел все основания получить грандиозный подряд на поставку тысячи лошадей в колхозцентр и ста тяжелых лошадей ленинградскому порту. Дело было золотое и, что называется, уже на мази. Однако всем этим проектам не суждено было осуществиться.