Лето 1918-го
Я продолжал жить в Прилепах, но положение все ухудшалось и ухудшалось. Ладить с крестьянами становилось все труднее. Лошади, коровы, свиньи давно были разобраны, инвентарь, за исключением крупного (жатки, многолемешные плуги, паровая машина и прочее), тоже разошелся по крестьянам, амбары были почти пусты, оставлены лишь сбруи на трех лошадей, двое саней да две старые телеги. Лето 1918 года было для меня самым тяжелым и опасным. Буквально каждый день приходили крестьяне, то гурьбой, то поодиночке, предъявляли разные требования, просили и часто угрожали. Имения кругом давно были разграблены и сожжены, и все помещики выехали в города. Я один продолжал жить в Прилепах и отстаивать завод.
Я постоянно получал информацию от Лыковых о том, что делается на деревне. В Прилепах образовалась партия Самониных, они настаивали на том, чтобы меня убить, а имение разграбить. Самонины были известные головорезы, при прежнем режиме сидели неоднократно по тюрьмам, вот к ним-то и примкнуло большинство деревни. Тогда я удвоил бдительность, так как ясно видел, что надвигаются решительные события и устроил себе маленький приемный кабинет в крайней комнате дома, окно которой выходило на крыльцо, так что я видел всех входящих в дом. В этой комнате я сам встречал посетителей и беседовал с ними, и часто они уходили от меня успокоенными. Какое надо было иметь самообладание, какую силу воли, сколько терпения и, главное, страстную любовь к лошади и привязанности к заводу, чтобы терпеть ту муку, продолжавшуюся несколько месяцев! И сейчас, через десять лет, я с содроганием вспоминаю то время и удивляюсь, как я тогда выдержал. Само собою разумеется, никто не уходил от меня с пустыми руками, и это, конечно, играло немаловажную роль. Однако вечно так продолжаться не могло. Одна из сторон должна была победить, а другая – проиграть. Я решил победить во что бы то ни стало и страстно и упорно этого добивался. Если я и не одержал победы для себя, то одержал ее для государства – спас завод и картинную галерею.
В это время крестьяне из села Плеханово, которые уже до основания разгромили хутор и мое второе имение, само Плеханово, заслали в Прилепы парламентеров, чтобы условиться, когда совершить погром. Встретились они все у Самонина, туда же прибыли пиваловцы. Голоса разделились. Плехановцы и половина прилепцев – партия Самониных – настаивали на том, чтобы на следующий же день собрать все три деревни, ехать на усадьбу, меня убить, дом разграбить, постройки поджечь и завод развести, а еще лучше – лошадей перебить, а то, чего доброго, власти опять заведут завод. Пиваловцы и вторая половина прилепцев тоже считали, что настало время покончить со мной и имением, но возражали против участия в грабеже плехановцев. Они говорили, что барин – их, а потому его добро – их добро. Вы, мол, разграбили Плеханово, и мы вам не мешали, а теперь к нам не суйтесь – расправимся сами. Собрание закончилось чуть ли не дракой, и плехановцы уехали, сказав, что на следующий день приедут громить усадьбу. Поздно ночью один из расположенных ко мне крестьян пробрался в дом и, разбудив меня, рассказал об этом собрании, советуя на заре бежать.
Если бы я так поступил (так поступили мои соседи-помещики), вне всякого сомнения, от Прилеп не осталось бы камня на камне. Я это ясно сознавал и особенно остро почувствовал в ту минуту, а потому, к великому удивлению крестьянина, сказал, что не уеду, а завтра сам буду говорить с людьми. Попросив не выдавать его, он ушел, а я до утра ходил в своем кабинете и, глядя на полотна Сверчкова и других знаменитых художников, думал: неужели завтра все это будет предано огню и погибнет?! Тяжелая это была ночь, многое я тогда пережил, о многом передумал, а утром в зеркале увидел, что борода у меня серебрится. А мне было всего тридцать семь лет!
Я принял решение повлиять на прилепцев, чтобы они не допустили плехановцев в усадьбу, не пропустили их по мосту, и утром, направившись в деревню, пошел прямо к Самонину. Меня, конечно, заметили, и стал стекаться народ – а это-то мне и нужно было! Самонин не ждал моего появления, несколько смешался, а я, протянув ему руку, сказал: «Ну что, Семён Фомич, будем врагами или друзьями?». Он потупил глаза и ничего не ответил. Тем временем народ подходил, образовался митинг, и я выступил оратором. Тема у меня была благодарная: убедить прилепцев, что им невыгодно пустить плехановцев в имение, потому что тогда наедут и другие, а на их долю останется по кирпичу. Этот аргумент подействовал. Закричали со всех сторон. Решили единогласно, и сам Самонин вынужден был, хотя и неохотно, согласиться. Всей гурьбой мы вышли из избы. Дом Самонина стоял на краю деревни, и оттуда была видна дорога на Плеханово, которая круто подымалась в гору, вилась по моим бывшим полям, проходила мимо развалин Красного хутора и терялась вдали. «Едут!» – раздалось в толпе, и Лыков выдернул из ограды кол и, размахивая им, закричал, призывая дать отпор грабителям, которые хотят пустить их по миру. Мгновенно толпа, вооружившись кто во что горазд, побежала к плотине.
Я остался возле избы Самонина и наблюдал за этой картиной. Плехановцы особенно медленно продвигались вперед, как бы преднамеренно затягивая решительный момент. С горы Прилепы были видны, как на ладони. Тем временем пиваловцы верхами скакали по низине на помощь прилепцам. «Перебьют мужиков!» – заголосила возле меня баба Самонина, и на нее цыкнула старуха, мать Семёна Фомича. Медленно спустились плехановцы к реке, и вот передовая подвода показалась на плотине. Все замерло кругом. Я с напряженным вниманием следил за всем и видел, как передовой остановил лошадь, слез с телеги, потом поклонился. Это был тощий, очень высокий мужик. Ему ответили на поклон, и обе стороны сошлись, погалдели и… разошлись. Встретив отпор со стороны двух деревень, да еще таких, как Прилепы и Пиваловка, плехановцы отступили, струсили и без боя признали себя побежденными. Итак, мною была одержана бескровная победа, и больше в течение всех революционных лет, а я прожил в Прилепах с 1917 года по февраль 1928-го, мы их не видели и не слышали. Хорошо зная мужика, я уже не сомневался в том, что теперь надо будет считаться только со своими. Так и вышло.
Прилепцы, однако, были чересчур возбуждены, они, если не понюхали, то почувствовали кровь – и жаждали ее. Кровь должна была пролиться и пролилась на следующий же день. Когда крестьяне разбирали свиней (а их было около ста пятидесяти штук), кому-то из служащих удалось спрятать лучшую племенную матку, и притом поросную, купленную мною еще в щепкинском заводе. Это была выдающаяся свинья, она бродила по всей усадьбе, ибо тогда уже не было цветников, все пришло в запустение и испортить эта благородная английская свинья уже ничего не могла. Она-то и сыграла провокационную роль. Обо всем этом я узнал, конечно, только после того, как произошло событие, которое потрясло Прилепы, на некоторое время отрезвило головы и едва не стоило мне жизни.