«Яков-Иваныч» Воспоминания о тех, кто знал Бутовича
«Товарищ Бутович…»
Михаил Булгаков. Театральный роман.
Знал ли Бутовича Михаил Булгаков? В «Театральном романе» происходит такой телефонный разговор: «Да? Ах, да. Товарищ Бутович, вам будут оставлены билеты. Всего доброго». Персонажи «Театрального романа» – реальные лица под вымышленными именами.[257] Но вот звучит имя истинное – Бутович – и действует магически: пожалуйста, билеты на спектакль, на который билетов достать невозможно.
Булгаков бывал на бегах, он мог знать, кто такой Бутович. Встречал он Якова Ивановича или не встречал, он запечатлел ореол, окружавший это имя. И многие годы спустя «Бутович», словно волшебное слово, вызывало на бегах вспышку в глазах: «Да, Бутович!» – совсем как у Булгакова. Это – в разговорах с теми, кто знал «Яков-Иваныча», а знали его среди конников ещё очень многие. Всё было близко, на живой памяти.
Получив в 1951 году разряд в конноспортивной школе, я был допущен в мир по соседству – на ипподром. Прикрепили меня к тренотделению Григория Дмитриевича Грошева – мастер из мастеров, когда-то молодой помощник «короля езды» Вильяма Кейтона, перешедший работать на Прилепское тренотделение к Бутовичу. Грошев, когда я к нему поступил, так и «сидел на Прилепах». От него я услышал о «ляминских тетрадях» – рукописи «Воспоминаний коннозаводчика», хранившейся у Виталия Петровича Лямина, директора Конного завода № 9, далеко от Москвы, в Перми.
По мере расспросов и разговоров о Бутовиче в моем представлении возникал волшебник-коневод, гений ведения конской породы. От ветеранов ипподрома я слышал: безошибочное чутье некогда подсказало Яков-Иванычу сочетание Ловчий-Удачная, и явился феноменальный Улов, признанный Чемпионом орловской породы. В раннем детстве, ещё до войны, я успел увидеть Улова. Видел не на беговой дорожке ипподрома, а в павильоне «Коневодство» на Выставке сельского хозяйства (ВСХВ). Тогда никто из посетителей, восхищавшихся замечательной лошадью, не знал, что над создателем удивительного коня уже приведен в исполнение смертный приговор. Когда же оказался я на призовой конюшне, рекорд Улова по-прежнему не был побит.
Многое было по-прежнему! Живые свидетели прошлого встречались на каждом шагу. Получился бы предлинный список, если бы из «Воспоминаний коннозаводчика» я выписал имена наездников, конюхов, ветеринаров, упомянутых Бутовичем и виденных мной и моими сверстниками. На конюшню Грошева наведывался Лежнев, бывший коннозаводчик, а конюхи между собой шептались: «Владелец пришёл» – словно время двинулось вспять. Некогда как наездник-любитель Лежнев выступал в призах, его удачная езда на Бюджете отмечена у Бутовича. Прежде такие люди назывались охотниками – до лошадей, конскими охотниками.
О Стасенко, точно так же «сидевшем на Дубровке», как сидел он в прежние времена, когда завод был великокняжеским, Бутович пишет: «Один из самых способных русских наездников». Видел я старика, но был он уже «не один из», а единственный в своем роде последний могиканин старого бегового круга. Приблизиться к такому мастеру-ветерану было немыслимо! Издали видел в призах: весь в черном, и камзол, и картуз, походил в самом деле на призрак, явившийся из другого мира. В числе таких могикан успел я увидеть и Ляпунова, а уж Бутович слов не находит, его расхваливая: и ездок великолепный, и человек чудесный. Знал я мастеров следующего поколения, и мало сказать – знал, на дорожке пыль глотал, оставаясь позади волшебников вожжей, мастеров-профессионалов, что восхищали Бутовича – Ратомский, Родзевич, Семичев, Сорокин…
Совершенно ожил в моих глазах Яков-Иваныч, когда в ту же пору под Москвой, на Конном заводе № 1 посчастливилось мне познакомиться с Александром Ильичом Поповым и его другом, Михаилом Николаевичем Румянцевым. Читателям «Воспоминаний» уже известно, что Попов сразу после Октябрьской революции стал ближайшим сотрудником Яков-Иваныча, а в мое время то был заслуженный зоотехник, начкон – начальник конной части Московского завода. Румянцев тоже упоминается у Бутовича, это нотариус, оформивший для Яков-Иваныча покупку прилепского имения. Но если бы знать, что Михаил Николаевич, это – его сын, о многом можно было бы расспросить! Но этого я не знал, и не столько спрашивал, сколько слушал.
Дом Александра Ильича тоже был уголком прошлого. На стене – портрет Кипариса кисти Савицкого, на обороте холста помечено: Прилепы, 1921 г. «Позвольте! – удивится читатель «Воспоминаний», – разве не Попов предал Бутовича?» Александр Ильич того не отрицал, но объяснял. Перед новыми властями Бутович не кланялся и шапки не ломал. Такая линия поведения вела если не прямо под расстрел, то за решетку – сомнений у Александра Ильича не возникало. Следовало ли ему рисковать собой? Свяжи начинающий зоотехник Попов свою судьбу с Бутовичем, остался бы он без настоящего, уж не говоря о будущем.
Попов вспоминал, что за речи держал Яков-Иваныч перед аудиторией, которая ждала от него смирения, признания очевидных перемен, а он всячески давал понять, что он как был, так и остался хозяином. «Стал я глазами искать двери», – рассказывал Попов. Это после того как Бутович, выступавший перед «товарищами», брякнул, что ничего не имеет против того, чтобы старые порядки вернулись и водворились вновь. «У меня, Яков-Иваныч, – после подобных речей Бутовича говорил ему Попов, – нет такого, как у вас, амплуа». Слово «амплуа» – то самое, о чем мы читаем у Бутовича: привычка Попова путать слова. Хотел тогда Александр Ильич сказать реноме, но сказал амплуа, и годы спустя повторил свою ошибку!
Попов признавал, что научился у Бутовича всему, в том числе показывать лошадей. А Бутович пишет, что Попов и сам был мастер бить на эффект, но это означает, что говорили они об одной и той же способности, без которой немыслимо конное дело. Наибольшим достижением Попова в советское время была группа кобыл гнезда Гички, удостоенных высшей награды на ВСХВ, ставшей ВДНХ. Не знаю, признал ли свой долг перед Бутовичем Александр Ильич, получая диплом, но мне рассказывал не один раз, как он подражал Яков-Иванычу во всем, вплоть до подбора мастей.
Александр Ильич рассказывал, а Михаил Николаевич дополнял рассказы своего друга и, можно сказать, иллюстрировал, изображая Яков-Иваныча, повторяя его властные жесты и воспроизводя манеру высказываться с уверенностью авторитет имущего. Старики не интервью для печати или телевидения давали, не на публике рисовались. Для них, видавших виды, ничего не значил какой-то студент, готовый быть их терпеливым слушателем. Пользуясь присутствием случайного собеседника, старые друзья повторяли в тысячный раз то, о чем давным-давно начистоту переговорили между собой. Верил я им тогда, а теперь, после чтения Бутовича, верю ещё больше. Старики извлекали из запасов своей памяти имена, истории, суждения и выражения, которые ныне я вижу на книжной странице. В голосах двух современников Бутовича, «записанных» на пленку моей памяти, я слышу интонации Яков-Иваныча, те самые, что сохранила и передает его рукопись.
На том же Московском конном заводе доживал свой век Тимофей Трофимович Демидов, отставной кадровый кавалерист, ветеран Первой мировой войны. Он родом из Сергиевского – Бутович в мемуарах не раз называет это село. Там, при Бутовиче, Демидов и работал. От него, Трофимыча, я тоже слышал о том, о чем со временем прочитал в воспоминаниях: как Яков-Иваныч отстоял отца великого Крепыша – Громадного. Жеребец достиг преклонных лет, к тому же одноглазый, – собирались его списать, но прозвучало слово Яков-Иваныча: «Позор, если пропадет Громадный!».
Бутович пишет, что «вся спортивная Москва» обсуждала его покупку Громадного. Трофимыч вспоминал, как стоял Громадный на Выставке 1910 года, и торги, позднее затеянные с владельцем легендарного жеребца. Бутович признается, что им владела мечта сохранить лошадь, лучше которой он не видал, провидец-генеалог предчувствовал, что может дать кровь, носителем которой являлся отец Крепыша, и ради осуществления своей мечты не жалел ни усилий, ни денег.
Не моего ума дело судить о достоинствах Бутовича как селекционера. Передаю, что слышал о его способности угадать в родителях залог успехов потомства. Даже в тюрьме мысль его неустанно работала над составлением сочетаний, которые, может быть (да, может быть!), когда-то в будущем дадут искомую, если угодно, идеальную лошадь.
У Бутовича не было будущего. Ему оставалось – и то недолго – жить прошлым, которое тем более значило для него всё. Тюремные страдания исторгли у него страшное признание о потере всего, всех чувств любви и привязанности, кроме конечных счетов с самим собой. И он включал в свой оправдательный приговор чувство лошади – понимание дела, которому посвятил всю свою жизнь. Судя по оценкам нынешних авторитетов, Бутович оказался-таки пророком в своем деле: лошади завода Бутовича, по мнению наших современников-иппологов, произвели потомство, которое преобразило и подняло на новый уровень орловскую породу.
* * *
«Помещик, поставленный в своем имении директором».
Пантелеймон Романов. Товарищ Кисляков.
Ещё один писатель того же поколения, что и Булгаков, отметил исключительность послереволюционного положения Бутовича. Причем речь не о театральных билетах, хотя и билеты – привилегия: товарищу Бутовичу – пожалуйста! Но билеты – пустяк по сравнению с невероятной по тем временам социальной лицензией, которую сумел получить вовсе не-товарищ. В романе Пантелеймона Романова Бутович по имени не назван, однако сомневаться не приходится: кто же ещё, если не Яков-Иваныч, мог жить в собственном имении и по-прежнему распоряжаться в то смутное время, когда кругом полыхали пожары, свирепствовали грабежи и совершались убийства – шло уничтожение людей его класса?
Важнейшим шагом, предпринятым Бутовичем после Октябрьского переворота, было его решение, вопреки настояниям собравшихся эмигрировать родных, из России не уезжать. Для такого решения не могло не быть более или менее прочной основы – гарантий безопасности. Попов с Румянцевым не сомневались: у Яков-Иваныча, обладавшего практическим и незаурядным умом, существовала известная уверенность в том, что игра стоит свеч.
О возникшем намерении национализировать свой конный завод он советовался и нашёл поддержку у П. А. Буланже, председателя Чрезвычайной комиссии по учету и охране племенного животноводства. Однако не конный завод им был в первую очередь отдан государству, а музей конной живописи. «Сидел в музее как за каменной стеной», – определяет Бутович свое положение. Попов с Румянцевым подтверждали: «Главмузей!». А это, пользуясь формулой самого Бутовича, «товарищ Троцкая», она же Наталия Ивановна Седова-Троцкая, супруга Л. Д. Троцкого, руководитель Главного комитета по делам музеев и охране памятников искусства, старины и природы при Наркомпросе, в обиходе – Главмузей. Конями распоряжаться музейная начальница не могла, взяла она под свою опеку собрание конных картин. Так Яков-Иваныч обеспечил себе государственную защиту. То была невероятная привилегия для «бывшего», лишившегося всех своих привилегий, достаточно крепкий якорь спасения по тем бурным временам, ибо державшая якорь цепь вела на самый верх.
Как мы узнаем из «Воспоминаний коннозаводчика», это связь давняя – с той поры, когда отец Бутовича, столбовой дворянин Иван Ильич, владел на херсонщине громадным имением, а Давид Бронштейн, отец будущего со-вождя революции, служил управляющим у херсонских помещиков. Старые связи сохранялись – Попов с Румянцевым рассказывали: возвращаясь из европейского турне, Яков-Иваныч через границу провез «Правду». Не следует путать с большевистской газетой того же названия, речь шла о журнале «отколовшегося» Троцкого. Яков-Иваныч, по словам двух друзей, не считал за труд на обратном пути из заграницы в Россию захватить нелегальщину. Элементарные приемы конспирации Яков-Иваныч применял, пряча «Правду» в заднем кармане брюк. Не станут же обыскивать барина! Румянцев у меня на глазах снова и снова повторял слова и жест Яков-Иваныча: «Что мне стоит?» – р-раз, и в карман.
Мелких услуг крупного коннозаводчика не забыли возымевшие в Октябре 17-го большую власть. Но разве не та же самая власть Бутовича и погубила? Власть понятие не безличное. Уж конечно, не Троцкий, не Ленин и даже не Сталин его погубил. Погиб он, само собой, при Сталине. «При» – существенное уточнение. При Сталине кто погиб, а кто уцелел, и не просто уцелел – был признан. Бутович знал таких людей, он их упоминает и высоко оценивает, ни в чем не упрекая, – выдающийся животновод Потемкин, крупнейший архитектор Жолтовский и, конечно, В. О. Витт, которого Бутович считал замечательным иппологом. Владимира Оскаровича я знал и слушал, представляю себе, каким ореолом авторитета и славы была окружена эта фигура.
А дореволюционные наездники, которым удостоился я чести проигрывать? Они остались на прежних местах, я имею в виду не просто положение по службе, а место в ипподромной призовой иерархии. Считались первыми всё те же Семичев, Родзевич и другие «из бывших», кто и раньше блистал. Взяли они не подлостью и не прислужничеством, а мастерством. Семичева Николая Романыча, которого Бутович считал наездником не только талантливым – талантливейшим, так и называли барином, называли и – уважали.
Считать ли это его роковой ошибкой или безумной храбростью, но Бутович не удовлетворился предоставленной ему возможностью жить среди своих живописных сокровищ и составлять описание «коннозаводских портретов». Он повел борьбу за своих лошадей. В борьбе Бутович не был новичком. Что, как не профессиональные склоки и закулисные происки, рисует он, изображая дореволюционный рысистый мир? Но в старой России его отцов, дедов и прадедов, где он наследственно занимал определенное место, та же борьба для него не была столь жестока. Зависть и злоба свирепствовали, даром что боролись между собой люди воспитанные, благородные и «милые» (как многих из них называет Бутович). Бороться они боролись, пуская в ход приемы подчас совсем неблагородные, но если имелись у тебя в достатке средства – разводи лошадей, каких твоей душе угодно.
А пришли времена, когда средства для разведения лошадей оказались не у тебя, а у одного владельца – государства, а ты уже не хозяин, а лишь поставленный на должность управляющий, и выстроилась лестница взыскуюших мзды ради того, чтобы управлять хотя бы конюшней.
Бутович не уступал и не отступал, желая, как прежде, поставить на своём. Он включился в жесточайшую схватку, не знающую пощады борьбу не просто за положение специалиста, нет, за место, которое позволило бы ему продолжать свое дело. Его злые замечания о буржуазии свидетельствуют о том, что он чувствовал: ему, коннозаводчику-дворянину, уже (говоря слогом шекспировским) «наступали на пятки», но «эти Гучковы», как выражается Бутович, подражали дворянству, были готовы войти во дворянство и породниться с ним, словом, пойти на социальный компромис. А тут поднималась сила, которая требовала, чтобы он освободил место. «Слазь! Кончилось ваше время», как сказал наш поэт. А шотландец Томас Карлейль давно говорил: «Революция врывается, как смерч». Есть, по его же словам, лишь одно средство избежать всесокрушающего натиска, – не доводить до революции, иначе – не жалуйтесь.
Однако у Бутовича были надежды на победу. Ведь оказался же он поставлен не только управляющим собственного завода, но начальником областного (губернского) и даже всероссийского масштаба, бывший барин-коннозаводчик стал одним из руководителей советского коневодства. И недаром с ним вежливо заговорили театральные администраторы: «Пожалуйста, товарищ Бутович…» – билеты в Художественный театр.
* * *
«Чья кощунственная рука посягнула на царственный гений орловского рысака?»
Петр Ширяев. Внук Тальони.
Так в повести Петра Ширяева изъясняется коннозаводчик-патриот Бурмин. Это – Бутович, но, конечно, не буквально. Прочитавшие воспоминания сразу увидят, что Бутович и выражается иначе, без псевдо-былинности, и не испытывает той ненависти к американскому рысаку и наездникам-американцам, какой пышет Бурмин. Бутович, напротив, когда требуется сказать, что такое талант наездника, говорит: «Как у Кейтона». Читаем у него и о несомненных достоинствах американского рысака, главным образом резвости. Словом, Бурмин – не Бутович. Во всяком случае, он барин другого покроя, не охотник до бани и баловства с дворовыми бабами, каким представлен в повести Бурмин. Но в повести вполне достоверна принципиальная борьба за отечественную породу, в этом Бурмин и Бутович едины.
Пути персонажа и прототипа разошлись. Бурмин, уступая силе обстоятельств, примирился с метизацией – скрещиванием орловских рысаков с американскими. А Бутович не уступал, он поплатился свободой и жизнью, но за что? В наши дни спор орловцев и метизаторов не исчерпал себя, однако в эту проблему, находящуюся вне моей компетенции, не буду вдаваться. Поставлю общий вопрос: почему же Бутович погиб? Вопрос касается не одних лошадников, но об этом ещё никто, по-моему, не писал так, как написал расстрелянный в 1937 году коннозаводчик. С невероятной выразительностью воссоздает он живую картину происходившего после революции в такой важной отрасли народного хозяйства, как коннозаводство, типы, ситуации и человеческие отношения на послереволюционных этапах внутренней борьбы.
Участь жертв коммунистических репрессий обычно объясняют, ссылаясь сразу на злую волю властей высоких инстанций. Но читая исповедь коннозаводчика, мы узнаем: в инстанциях его поддерживали и старались охранять, после того как обездоленный революцией барин совершил обдуманный шаг и передал советскому государству свое собрание коннозаводских картин, а затем и свой конный завод. Своевременно расставшись с недвижимой собственностью, утративший свой прежний социальный статус помещик стал пользоваться поддержкой коммунистических верхов. Товарищ Троцкая, то есть Главмузей, приняла от Яков-Иваныча его галерею и таким образом выдала ему охранную грамоту, нарком земледелия Середа ему доверял и слушался его советов, замнаркома Муралов одобрял его деятельность, член коллегии Наркомзема Теодорович поручил ему устройство рысистых испытаний, будущий секретарь ЦК КПСС и заместитель председателя Совета Министров СССР, тов. А. А. Андреев, ревизуя завод Бутовича, нашел хозяйство в образцовом порядке, даже враг Яков-Иваныча, завотделом животноводства Шемиот-Полочанский, и тот, против наихудших ожиданий, вместо того чтобы уничтожить, назначил его губернским специалистом по коневодству. На самом-самом верху, у Калинина, предложения Бутовича могли, по его собственному признанию, найти поддержку, если бы губернские представители, взявшиеся защищать Прилепы, говорили убедительнее. Калинину было не до конного завода в Тульской губернии, председатель президиума Верховного Совета был занят проблемами и помимо Прилеп, тем не менее глава государства выслушал обе стороны и согласился с теми, кто лучше сумел доложить вопрос, – это признает сам Бутович. Повествует Бутович и о встрече с Лениным, которого ему удалось расположить к рысакам. Ильич рассматривал рысаков, как балет, который он считал излишней роскошью во времена разрухи и был готов «положить в гроб». Насчет балета его разуверил нарком просвещения Луначарский, а рысаков ему удачно продемонстрировал особо уполномоченный отдела животноводства Бутович. Чем выше были власти, к которым апеллировал Бутович, тем больше они ему доверяли, власти брали его под защиту от тех, кто спешил с ним расправиться. Но даже высшие власти не могли справиться с напором людей, ненавидевших Бутовича и желавших занять его место.
Ничто не ново под луной, но есть оттенки, тоже не новые, однако проступающие с небывалой яркостью. В борьбе за рысака Бутович соприкасался и с царствующим домом, и Советом народных комиссаров. До революции ему помогали великие князья, после революции его выручали советские наркомы. Но если до революции понимание задач коневодства служило мерой культурного патриотизма, то в советские времена споры о конских породах ещё и подогревались жестокой политической борьбой. В дореволюционные времена можно было упрекнуть, и упрекали либо в избытке, либо в недостатке любви к родному рысаку, но все-таки не обвиняли политически. А Бутовичу вменялась «антисоветская пропаганда» – таково было обвинение, вынесенное ему после второго ареста. «Антисоветскими» могли быть сочтены его высказывания о том, каких рысаков надо или не надо разводить.
Мое поколение застало эту обстановку: политизация сказывалась при обсуждении проблем всех искусств и наук нашего времени, от лирики до физики. Когда между советскими специалистами возникали разногласия, то к сугубо специальным дискуссиям примешивалась политика, и в конечном счете исход спора решался политически. Коневодство исключения не составляло. Метисы оказались переименованы в русских рысаков в пору борьбы с космополитизмом из соображений патриотических, значит, политических.
Незадолго до революции Великий князь Дмитрий Константинович отклонил просьбу Бутовича об официальной поддержке коннозаводчиков-славянофилов, стоявших за орловского рысака в чистоте, и счёл неудобным вмешиваться в их борьбу с западниками-метизаторами. Калинин не мог уклониться от разбора принципиальных разногласий между советскими коневодами, вопрос заключался лишь в том, чью сторону он сочтет нужным принять, а каждая из сторон всеми правдами и неправдами доказывала своё. Главу советского государства не волновал вопрос, отдадут ли прилепских лошадей какому-то другому, тоже государственному, хозяйству. Но перед сцепившимися борцами за один и тот же завод председатель верховного органа советской власти должен был сделать свой выбор и дать директивные указания.
Наши разговоры с Александром Ильичом и Михаилом Николаевичем начались и продолжались во времена разоблачения культа личности, языки уже развязались, однако не помню, чтобы мои почтенные собеседники, рассказывая о трагической судьбе Бутовича, винили кого-либо из советских вождей. Упомянули Троцкого с Лениным, когда зашла речь о Крепыше. Именно тогда в изложении Александра Ильича я впервые услышал историю гибели короля орловских рысаков, а в мемуарах Бутовича прочитал, вплоть до деталей, подтверждение некогда услышанного. Играя на чувствах симбирского уроженца, Владимира Ильича Ульянова, вагон для перевозки Крепыша из-под Симбирска получили, но, увы, не во власти Ленина было умело использовать вагон. Из Кремля разрешили, а на станции Киндяковка сапожник, поставленный распоряжаться государственной конюшней, не зная правил погрузки, угробил бесценную лошадь.
Но не только сапожники, взявшиеся печь пироги, боролись с Бутовичем. Говоря о гибели Бутовича, Попов с Румянцевым называли, и не однажды, те самые имена, что называет сам Бутович, рисуя портреты тех, кто, желая его гибели, засадили его в тюрьму. Яков-Иваныч видел: стоило ему придти в ту или иную инстанцию, а там уже сидит его враг и шепчется с начальством. Не знаю, помимо «Воспоминаний коннозаводчика», произведения, которое бы подробнее и ярче изображало восходящую, как по спирали, схватку. Власть, безусловно, не оставалась безучастной к этой борьбе, но затевали беспощадную борьбу, как засвидетельствовал коннозаводчик Бутович, сами желавшие власти в своей профессии.
Да, неприязни к советским порядкам Бутович не скрывает, однако, решив раз и навсегда с новой властью сотрудничать, он вёл себя лояльно. Его склонность противоречить, отстаивая себя и свою точку зрения, направлена была не против власти. Деятельность, названная в следственных материалах «антисоветской», если и была анти, являлась персональной, по именам его противников, скажем, антисамаринской. Однако те, на кого была направлена критика, старались, не брезгуя никакими средствами, разоблачить эту критику как антисоветскую. Даже свойствам характера Яков-Иваныча его противники давали политическое истолкование: капризен (что за собой признает и сам Бутович), значит, барин; строг и требователен – помещик-самодур, покрыл своим жеребцом кобылу другого «бывшего» – совершил враждебное режиму деяние.
Победил Бутовича, можно сказать, его коллега, специалист по коннозаводству А. Н. Владыкин. Это имя мне случалось, и не раз, слышать от Попова и Румянцева. Помню, как Михаил Николаевич Румянцев впервые произнес «Владыкин». Помню потому, что произнес очень тихо, едва слышно, словно опасаясь, будто у стен есть уши. Страшился не властей и не самого Владыкина, ведь тот погиб на войне. Опасен мог оказаться всякий из того же стана.
По плану, в своё время составленному Владыкиным, сформировалась новая порода рысаков. Осуществления своих планов Владыкин не увидел – добровольцем пошел на фронт и погиб в боях под Москвой. Но его планы развивались успешно: русско-американские метисы, которые во времена его споров с Бутовичем ещё не вполне устоялись как порода, оказались-таки признаны русскими рысаками. Значит, борьба между сторонниками разных направлений в коневодстве была схваткой достойных противников, и в результате разыгралась трагедия, закончившаяся, как в трагедии и полагается, гибелью основных участников.
Не один Владыкин добивал Яков-Иваныча. Владыкин явил собой тип (любимое слово Бутовича) выдвинувшегося деятеля. Ни в бездарности, ни в невежестве Владыкина упрекнуть невозможно. Но как противник Яков-Иваныча он взял верх не по-рыцарски – демагогически, утверждая, что Бутович, отстаивая орловцев, своими рецептами тянет советское коннозаводство назад.
Случай не исключительный, действительно типичный в повседневной практике советских времен: всякий подыщет тому примеры из истории общественной, а кто из истории семейной. Коннозаводчик Бутович имел возможность прочитать доносы на самого себя как врага советского коннозаводства, а я читал доносы на своего отца, завредакцией в издательстве Иностранной литературы, и на деда, преподавателя в Московском авиационном институте. И не только читал – видел тех, что строчили подметные письма: квалифицированные специалисты, научные работники со степенями. Нет, не вождю всех времен и народов, сидевшему за Кремлевской стеной, пришло в голову оставить без работы моего отца. Этого хотел редактор, сидевший в комнате через две двери от отцовского кабинета и желавший продвинуться по должности. Не наверху решили, что моему деду, лжеученому-космополиту (как было сказано в доносе), нельзя позволить защитить диссертацию. Выжить космополита из МАИ постарался патриот-завкафедрой, опасавшийся, что дед, защитившись, станет претендовать на его место.
Свою семейную историю я привожу, лишь желая подчеркнуть степень заинтересованности, с какой я читал у Бутовича о доносах и доносчиках, о том, кто и какие это были люди. Принято думать, будто это были мелкие и безграмотные карьеристы. О, нет, умные, знающие, дипломированные.
«Ваша фамилия уже надоела Наркому!» – услышал Бутович от чиновника Наркомзема. Не фамилия сама по себе надоела наркому, надоело ему упоминание фамилии «Бутович» такими чиновниками. Разве не был осаждаем фарисеями-книжками Пилат, неудовольствию которого теперь стало принято приписывать расправу над Спасителем? От прокуратора требовали, чтобы он принял меры против какого-то бродяги, который, объявив себя Мессией, попытался отнять у служителей культа верный источник дохода – торговлю сакральными барашками. Наше время претворяло древнюю притчу в жизнь: неудовольствие властей завершало склоку, начавшуюся в той или иной профессиональной среде: писатели топили писателей, композиторы – композиторов и, согласно Бутовичу, коневоды – коневодов.
Бутович подробно рассказывает, как он обивал пороги Наркомзема, требуя возврата личного имущества, оставшегося у него после национализации и незаконно отнятого. Яков-Иваныча перетирали шестерни бюрократической машины, а он, со свойственной ему наблюдательностью, запечатлел, как работала машина, чья воля двигала шестернями. Ему некий чиновник среднего ранга сказал, будто его фамилия «надоела Наркому», и Яков-Иваныч правильно понял угрожающий намёк: прекратите ваши домогательства и больше сюда не показывайтесь! От наркома Яков-Иваныч не слышал и не услышал ничего подобного, зато при очередной встрече с тем же чиновником услыхал уже прямую угрозу, что в его дело может вмешаться ГПУ. И ГПУ вмешалось. По наущению наркома? Нет, наркома сняли, им самим занялось ГПУ, а Бутович, совершенно очевидно, надоел чиновникам, один из которых его обобрал, а прочие держали круговую поруку.
Почему, хотя бы с изъятиями, «Воспоминаний коннозаводчика» не опубликовали, когда пал культ сталинской личности? Если для данного издания потребовалась некоторая редакторская хирургия с отсечением слишком специально-коннозаводских кусков, то уж, конечно, нашлись бы в те времена умельцы обезвредить текст политически, да так, чтобы и швов не было заметно. Однако и в послесталинские годы «Воспоминания коннозаводчика» не вышли, хотя в ту же пору многое, дождавшееся своего часа, увидело свет, хотя бы в препарированном виде. Но как ни сокращай, нельзя же удалить авторское имя, а это имя для кого-то персонально было неприемлемо.
Тюремные тетради Бутовича сохранил директор Пермского конзавода В. П. Лямин, получил он их, по словам его близких, от самого Яков-Иваныча, но при каких обстоятельствах и точно в какое время, можно лишь предполагать. А почему именно Лямину решил довериться Бутович, пока и предположить невозможно: ведь конвоируемый специалист-мемуарист не рукопись незаметно из руки в руку сунул, а отдал целый рукописный склад. Как бы то ни было, Лямин рукописи сохранил. Заслуга его и в том, что он, человек опытный, вел себя осторожно, не «звонил» попусту, создавая ажиотаж. Но если о «ляминских тетрадях» услышал я от Грошева в середине 50-х, значит, уже тогда об уцелевших рукописях Бутовича знали от Перми до Москвы. С кем-то из тех, кому Лямин доверял, он, не исключено, советовался, не следует ли хотя бы что-то опубликовать. О хранении материалов расстрелянного за антисоветскую деятельность должны были знать, вне сомнения, и власти предержащие.
Думать, что руководитель советского предприятия, коммунист и орденоносец, держал хранившиеся у него обширные антисоветские материалы в секрете от тех, от кого секретов у него быть не должно, – это по условиям времени мне, жившему в то самое время, представляется невероятным. Тем более что хранение тетрадей секретом и не являлось, а донести на хранителя ничего не стоило, и если бы в Перми или Москве нашлись желающие затеять дело, Лямин подверг бы себя самоубийственному риску.
Скорее всего, «органы» доверяли хорошо проверенному, заслуженному ответственному работнику. Не тронули его тайные сокровища, быть может, ознакомившись с материалами, им хранимыми.
В 70-х годах я сделал попытку напечатать очерк Бутовича о «Холстомере» в «Литературном наследстве», издании Академии наук СССР. Академические власти не согласились, но не по причинам политическим, хотя я мог бы сказать: «Власти не захотели печатать». Почему не захотели? «Репрессированный помещик написал!» – можно бы ответить по трафарету. Нет, помещик, хотя бы и репрессированный, был не при чем. Рукопись Бутовича в свое время, в 30-х годах, читал крупный ученый-литературовед, прочитал, использовал в своем труде, а сноски на Бутовича не сделал. «Вы хотите бросить тень на видного ученого?» – спрашивают меня научные власти. Нет, этого я не хотел. «Ну, – говорят, – тогда о чем же речь?».
Так было, я думаю, и с «ляминскими тетрадями». Опубликуй их, и пала бы тень на специалистов, продолжавших занимать видное положение в конном мире, или на их последователей, сторонников и, наконец, родственников, тень задела бы вообще всех, кто так или иначе был с теми же влиятельными специалистами связан и многим им обязан. А высокопоставленные покровители Бутовича если не уходили из жизни естественным путем, то по ходу непрекращавшейся борьбы за власть оказывались удалены из большой политики.
Насколько подобная ситуация тоже типична, я знаю всё из того же из семейного опыта. Когда Бутович обращался к Муралову, к нему же, оттесненному от политического руководства в ректоры Тимирязовской академии, ходил мой другой дед, сельский учитель, бывший эсер, лишенец, вычищенный со службы как представитель нетрудовой профессии. Муралова он знал с тех времен, когда они вместе заседали в Московском совете народных депутатов, и пошел эсер к большевику просить за сына, моего отца: сын лишенца не имел права даже экзамены держать в столичный вуз. «Ничем не могу помочь, – сказал Муралов, – сам на ниточке вишу». Ниточка вскоре и оборвалась.
«Воспоминания коннозаводчика» завершаются с окончанием первого трехгодичного тюремного срока, который отбыл Бутович. А почему и как, выйдя на свободу, он, спустя пять лет, опять подвергся репрессиям, Яков-Иваныч не рассказал, и Попов с Румянцевым ничего на этот счет не сообщали. Они, однако, вспоминали, каким Яков-Иваныч вышел после первого ареста и трех лет тюрьмы.
«А где же князь Мышецкий?» – взялся он расспрашивать об одном из тех, кто своими доносами добивались его заключения. «Князь в Зоопарке», – отвечают. «Там ему и место!» – демонстративно, чтобы слышали все, провозглашает Яков-Иваныч. Вспоминая об этом, друзья, по своему обыкновению, повторяли интонацию, с которой это было сказано. Изображала она презрение.
Как повел себя Бутович, очутившись на свободе и посетив собственный, ставший государственным, Музей коневодства? Стал критиковать музейных работников. Он не обвинял их политически, он сделал замечания по экспозиции. Так-то оно так, но в то время из всякой профессиональной критики делались выводы политические.
Осталось неизвестным, чем в музее ответили Бутовичу на его критику. Но, видно, из тюремных стен Яков-Иваныч не вышел другим, каким, по его же словам, вышел, отсидевший восемь месяцев В. О. Витт. Владимир Оскарович после тюрьмы, отстранившись от практической деятельности коневода-селекционера, занялся историей и теорией коннозаводства. Но и на теоретической почве чуть было не столкнулся – политически! – с Лысенко, и предпочел противоречий с последним не обострять. Князь Мышецкий, удовольствовавшись местом в зоологическом саду, вовсе оставил лошадей. А Бутович, выйдя из тюрьмы, стал снова бороться за авторитет в той области, где чувствовал себя знатоком. Но его ненавистники остались на своих и даже более ответственных постах там же – в коннозаводстве.
В 1937 году, незадолго до второго ареста Бутовича, с ним не побоялся вести переписку тогда ещё молодой московский зоотехник В. О. Липпинг. А в 60-х годах он, уже признанный авторитет, мне показал полученное им от Бутовича письмо. Письмо само по себе свидетельствует: не числился Бутович, даже несмотря на его знакомство с Троцким, уж в таких «врагах народа», что с ним не то что вести переписку – подумать о нём было бы страшно. Писал Бутович Липпингу из Щигров, славных нашим тургеневским «Гамлетом». В какой же глуши схоронился бывший политический узник! С Липпингом Бутович обменивался мнениями о «буцефалах» – лошадях с утолщениями на лбу, напоминающими рожки. Кроме того, Яков-Иваныч просил молодого корреспондента пойти в редакцию полного собрания сочинений Толстого и взять рукопись, которую он туда отправил (та самая, что стала известна крупному специалисту по Толстому, и тот использовал без сноски на источник обнаруженные Бутовичем сведения о реальном Холстомере).
Бутович, как видно, все-таки продолжал писать о лошадях, и это означало политику. Нет, не в глазах молодого энтузиаста-зоотехника, а давних недругов Яков-Иваныча. Вот кто мог посоветовать соответствующим инстанциям вмешаться, чтобы фамилия Бутович уж больше никому не попадалась на глаза.
* * *
«Яков-Иваныч резко одергивал называвших его «товарищем Бутовичем». Я слышал, как отвечая на вопрос анкеты, он с некоторым вызовом бросил на всё помещение: «Сословие? Дворянин, конечно».
Олег Волков. Погружение во тьму. Из пережитого.
Литературного патриарха нашего времени, Олега Васильевича Волкова, который некогда оказался с Бутовичем в одной и той же тюрьме, я знал довольно хорошо. Олег Васильевич поведал о Яков-Иваныче то, что, в основном, подтверждается сказанным у Бутовича, но тут же проскальзывает оттенок легендарности.
В самом ли деле Яков-Иваныч одергивал, да ещё резко, услыхав «товарищ Бутович»? Коннозаводчик настаивал на своем понимании породы, дворянин не отрекался от своей социальной принадлежности (что делали, как он о том говорит, его враги «из благородных»). Перед «товарищами» Бутович, случалось, держал себя с вызовом, однако советовал людям своего круга не обращаться с тем же словом легкомысленно.
Всё же сокамерник-писатель, принадлежавший к той же среде, что и Бутович, запечатлел основное в облике и поведении Яков-Иваныча: «В Бутовиче были все приметы русского барства». Прежде всего это «сознание собственного достоинства». Но в том числе, и «вскормленное вековыми привычками себялюбие». Наблюдения Волкова подтверждает сам Бутович. Как талантливый писатель, он с художественной выразительностью воссоздал собственный облик, не исключая и того, что Волков назвал искренней эгоистической забывчивостью и простодушной бестактностью.
Так, воссоздавая фигуру князя Щербатова, Бутович не перестает возмущаться его непригодностью на посту управляющего российским коннозаводством. «Бедное Хреновое!» – оплакивает Бутович судьбу государственного завода, попавшего во власть этого вельможи, не разбирающегося в лошадях. Но разве ранее не сам Яков Иванович способствовал его назначению на высокую должность, рекомендуя князя тогдашнему военному министру В. А. Сухомлинову?
Когда я читал у Бутовича страницы его мемуаров, где он поражается послереволюционному зловещему преображению жителей Прилеп и окружных деревень, у меня в памяти звучали слова из книги «Оскудение» Атавы-Терпигорьева, любимого им автора: «На вдумывание у нас мало было способных», – способных на понимание происходившего, уже давно назревавшего у них на глазах краха.
Та же «забывчивость» сказывается в повествовании Бутовича о деле рысака Рассвета. Скандал был большой. В него оказался втянут брат Бутовича – Владимир, пусть и в качестве посредника. Бутович не отрицает, он не скрыл, что значила причастность к делу о Рассвете для дороживших дворянской честью. Бутович-отец, узнав о причастности сына к этому делу скоропостижно скончался. Не вынес позора, говорит Яков-Иваныч – и торопится закончить свой рассказ, изображая брата, который оказался на скамье подсудимых, доверчивой жертвой проходимца.
В чём собственно состояло дело? Куприн, создатель изумительного «Изумруда», взяв это дело за основу рассказа, не воспроизводил всех подробностей, ибо дело обрело всероссийскую известность в ту пору, когда в день Больших призов на ипподром торопилась, по словам Бутовича, «вся Москва».
Два рысака, оба серые, но один «заурядной резвости», как говорит Бутович, а другой – резвач, один орловец, другой вывезен из Америки. Резвача стали писать на призы под именем тихоходной лошади, резвач, принося золотые горы, выигрывал и выигрывал у заурядных соперников, пока, наконец, не дошло до призов высшего класса. Тут и стали удивляться: что за чудеса?
Речь шла не просто о мошенничестве, хотя бы и крупном. Судебное разбирательство оказалось куда крупнее первопричины этого дела. На суде так и говорилось: «Выходит за пределы конного двора». То была коррупция, втянувшая сверху донизу, как и бывает при коррупции, разные слои общества. Исполнитель – просто проходимец, покровители великие князья, посредник – Владимир Бутович, дворянский сын. Вот в чем позор, и какой позор!
В качестве свидетеля вызвали из-за океана наездника-американца, у которого и был куплен этот резвый рысак по кличке Вильям. Не поленившийся прибыть на суд наездник наощупь, с завязанными глазами, опознал своего жеребца, выданного в России за орловца. Рассвет походил на Вильяма только мастью, к тому же и масть, ради пущего сходства, в аттестате оказалась, как говорит Бутович, ретуширована – подправлена двумя отметинами на шее. А судили по аттестату, потому что Рассвета, когда под его именем побежал и стал выигрывать Вильям, спрятали у священника, подальше от ипподрома, возле Звенигорода. Лишь опытный глаз наездников различил несходство одного серого с другим. Наездники взбунтовались, защищая свои интересы. Против Рассвета показывал Афанасий Пасечный, наездник у Шубинского, сторонника метизации, но тут выходило, что под видом орловца будет бежать даже не метис, а чистопородный американец: уж это не пойдет!
И всё-таки никого не осудили! Давление на суд со всех сторон, особенно сверху, оказывалось сильнейшее. Суд поверил показаниям отечественного свидетеля – звенигородского батюшки, который уверял, что он эту самую орловскую лошадку, что бежит с американской резвостью, знает с её малых лет, от самой колыбели. И вопреки показаниям наездников, суд не смогли убедить, что так называемый «Рассвет» – это на самом деле Вильям. А истинный, спрятанный Рассвет, как только ему пришло время явиться из тайника на ипподром и показать, на что он способен, тут же приказал долго жить.
Вопрос оказался вроде бы закрыт. По крайне мере, так считает Бутович: лошади нет, нечего и доискиваться, кто виноват, хотя о причинах внезапной смерти Рассвета и догадываться не требовалось, коррумпированность судилища, старавшегося выгородить истинных виновников, была очевидна. Однако не поступавшийся честью дворянина Яков-Иваныч рассуждает о том, как можно было бы дело замять, стоило сразу обратиться к президенту Общества поощрения рысистого коннозаводства, графу Воронцову-Дашкову. И решили бы по-свойски, между дворянами.
Вот та самая непоследовательность, которую Олег Васильевич Волков, собрат по классу, усмотрел в характере Яков-Иваныча, сословно-наследственная отстраненность от «неэстетических» явлений действительности и снисхождение к собственным недостаткам.
* * *
«Он сам по-охоте, показал мне лошадок».
Яков Бутович. Лошади моего сердца.
От Попова, пусть предателя (каким обрисовал его Бутович), тем не менее хранившего о Яков-Иваныче апологетическую память, впервые услышал я слово, которое годы спустя нашёл на страницах «Воспоминаний коннозаводчика». Это не просто слово, это принцип, понятие, которое современник Бутовича и, оказалось, он сам связывал с ушедшим временем – по-охоте. Слово обозначает энтузиазм, бескорыстную и безраздельную преданность делу, способ и условие создания земной гармонии, а в конечном счете и сверх всего, основное свойство того, что когда-то было и ушло вместе со временем навсегда. Короче, это слово как пароль – пропуск в утраченный рай, населенный работящими, покладистыми, нетребовательными людьми, хорошо знающими и любящими свое дело. Слышать надо было, как это слово произносил бывший сотрудник Яков-Иваныча: вспоминает, как жилось и как велось дело в Прилепах, и вместо перечисления подробностей, вздохнет: «Ну, само собой, по-охоте».
Однако у кого была охота? После революции Бутовичу трудно пришлось с кормами, а до революции ездил он по конным заводам и свидетельствовал: не бедные крестьяне – богатые коннозаводчики плохо кормили, а то и совсем не кормили лошадей. В советской России розвальней стало невозможно ни купить, ни починить, но с чего начинается любимая книга матери Яков-Иваныча – «Мертвые души»? С обсуждения тележной оси, которая того гляди лопнет. Пыль столбом после семнадцатого года поднялась в провинциальных городах, которые до революции успел объехать Бутович и видел, что там за пыль и за грязь, и какие клопы. Откуда же вдруг вырос послереволюционный хаос? Товарищи ли, без года неделя как получившие власть, устроили бездорожье, от которого, бывало, в прежние времена испытывал муки адские ремонтер Бутович? Как это вдруг среди «товарищей» распространились плутни и пьянство? Только советские чиновники начали думать о своих интересах, оставаясь безразличными к делу государственному? Многоумные ретивые преобразователи, что вопреки учению, которому они, кажется, следовали, взялись при недоразвитом капитализме строить коммунизм – этих товарищей упрекнуть в недомыслии можно, но это уже другая история.
Но уж если Яков-Иваныч, образцовый продукт своей среды и достойный результат своего воспитания, смотрит, то – видит безошибочно. Не пропускает он пороков любимой лошади, будь то сам Громадный и даже Безнадежная Ласка, ему и напрягаться не требуется, чтобы тотчас заметить в их экстерьере малейший изъян, он слишком хорошо знает своё дело и не в силах изменить чувству лошади, которым одарила его судьба.
В каждый данный момент он и в людях видит их суть, прежде всего социальность, в каждом – тип. Зная в первую очередь по себе, как действуют свойства унаследованные, гены (он уже усвоил это слово), Яков-Иваныч впоследствии, бывало, и забывал, что уже не раз наблюдал всё то же самое, дореволюционное, что оказалось преумножено революцией, но когда наблюдал – не ошибался, видя обозначенные исторической судьбой роковые черты своего соплеменника – русского человека. Обстреливаемый, как он говорит, с двух сторон, бывшими и вновь прибывшими, Бутович, взирая на историческую панораму, разборчиво запечатлел, кого же он повидал: благородных проницательных, благородных недалеких, интересных, однако опасных, глупых, но безвредных, незаурядных подлых, вполне добротных, безнадежно прогнивших, несомненно умных, и где только он со всем этим людским разнообразием ни сталкивался: от петербургского высшего света до советской тюрьмы, на трибунах ипподрома и в сибирской тайге.
* * *
Бутовича долго не было в общественном сознании. Но не было и лошадей как темы, достойной общего внимания и широкого обсуждения. Стену общественного отчуждения пробить бывает труднее, чем преодолеть сопротивление цензуры. Наконец энтузиастам это удалось и, будем надеяться, не пропадет их труд: Бутович займет достойное место в ряду заметных явлений ХХ века.
Но кто в свое время из двух яростных противников, Бутович или Владыкин, оказался прав, если сегодня судить по тому, как говорится у конников, что показывает финишный столб? Личные недостатки Владыкина, отмеченные Бутовичем, оставим в стороне, и не потому, что нет основания Яков-Иванычу не верить, а потому, что речь идёт о правоте исторической. Вполне возможно, Владыкин был таким, каким описан Бутовичем: самовлюбленным, истеричным, двуличным и даже нечистым на руку. Однако сам же Бутович говорит о Владыкине, что он дело понимал. Как же их рассудило время? Владыкин добивался резвости и стоял за скрещивание орловцев с американским рысаком. А Бутовича (мы у него читаем) этот показатель не особенно интересовал. «Не резвость, а тип», – говорил он Владыкину, на что тот отвечал издевательским смехом.
Тогда, очевидно, Бутович был прав. Лошадь ещё сохраняла универсальное значение, исходный принцип создателя орловского рысака графа Орлова-Чесменского оставался верен: орловец должен быть годен «в подводу и под воеводу». Вплоть до наших дней рысак ещё рассматривался прежде всего как улучшатель крестьянско-колхозной лошади. Бега или рысистые испытания считались проверкой качеств улучшателя. К нынешним временам ситуация радикально изменилась: кто первый у столба, тот и нужен, а чтобы оказаться первым, требуется резвость. На международном беговом кругу рядовые рысаки бегут с резвостью рекордистов прежнего времени и даже ещё резвее. А Бутовича столб интересовал во вторую очередь. Яков Иваныч говорит: «Я спортсменом никогда не был». А сейчас у рысаков основное и даже единственное назначение – спорт.
За последние годы выпала мне удача побывать на мировом форуме рысачников, так называемой Конференции Международной рысистой ассоциации. На конференцию съезжаются со всех континентов представители многих стран от Англии и Австралии до Франции и Норвегии, от Южной Африки и, конечно, Канады и США, – всюду, где есть бега. Моя роль, как обычно, была слушать и переводить. На последней конференции, проходившей в Нью-Йорке, особую сессию отвели орловским рысакам. Делегация Содружества рысистого коневодства России привезла выставку, в том числе три тома воспоминаний Бутовича и репродукции картин из его коллекции. Пламенную речь во славу орловского рысака произнесла американка Джудит Робинсон, у которой есть небольшая ферма, а на ферме пара жеребцов-орловцев мельниковского завода. После неё говорила вице-президент нашего Содружества, мастер-наездник Алла Михайловна Ползунова, а я переводил, глядя в зал, полный вершителей судеб современных бегов.
На сугубо деловых лицах – умиление. В перерыве подходили и выражали восторг: тронули наши дамы деловую аудиторию своей преданностью орловскому рысаку. Сочувствие полное, но – неделовое. Дескать, отдаем должное вашей любви, любите на здоровье, даже похлопаем, но к делу любовь отношения не имеет. Столб показывает, что сейчас и рядовые рысаки должны бежать с резвостью рекордиста 1930-х годов Грейхаунда, легендарного, как ваш орловец Улов (которого когда-то хотел было купить американский посол Буллит, домашний зоопарк которого описан Булгаковым в романе «Мастер и Маргарита»). Работникам рысистого дела, с удовольствием прослушавшим апологию орловского рысака, приходится вести жесточайшую борьбу за выживание, в которой верх берет наилучшим образом приспособленный. К чему? Современным условиям. Нынешняя публика, в своем большинстве, идёт на ипподром не из любви к лошадям, а ради азарта. Во что играть и на что ставить этой публике почти безразлично, и крутящийся шарик для неё даже занимательней бегущей лошади. Устроители рысистого дела нашли выход: на современных ипподромах играть можно во что угодно, ипподромы и название переменили, стали казидромами – помесью бегов и казино.
После конференции мы вместе со всеми участниками, переходя от теории к практике, поехали на бега, и наш автобус заблудился в поисках того самого ипподрома, где некогда выступали наши мастера Мария Бурдова, Петр Гречкин, Виктор Ратомский и Александр Хирга. Я помню тот же ипподром с тех же времен – тогда это было видное сразу с дороги монументальное зрелищное предприятие. А наш шофер кружил и кружил, несколько раз мы проезжали мимо какого-то огромного Эмпайр Сити (Имперского Града), пока не догадались спросить, где же ипподром, и оказалось, что некий сравнительно недавно воздвигнутый Дворец азарта выдвинулся в первый ряд, а ипподром оказался на задворках. Наконец доехали, и я сразу спросил у служащих, открыт ли по-прежнему внутри трибун рысистый музей со старинным беговым снаряжением времен Кейтона. Что вы, говорят, давно закрыт, всё занято игровыми автоматами. Так что у воротил рысистого дела, которые слушали тронувшие их речи про орловских рысаков, жизнь состоит из напряженной борьбы не за что-нибудь ещё, а за существование. И это при том, что размах мирового рысистого дела поистине глобальный. Каждые пять минут на земном шаре где-нибудь происходит заезд, и в любой точке планеты можно через интернет сделать ставку, где бы вы ни находились.
Нужно ли гнаться за рекордами и деньгами? Это должны решить наши конники-профессионалы. Кроме скачек, бегов и всевозможных конских состязаний, лошадь сейчас не находит другого, достаточно заметного, применения. Но ещё в 1970-х годах профессор Бобылев, завкафедрой коневодства Ветеринарной академии, отец которого оказал Бутовичу неоценимую помощь, приводил такой парадокс: сегодня больше людей, чем когда-либо в истории, ездит на лошадях. Почти нигде и никто не пользуется лошадьми как транспортным средством, но любителей верховой езды стало больше с тех пор, когда вроде бы все ездили преимущественно на лошадях, – вот что называется иронией истории.
Ирония истории сказалась и в том, что Прилепы Бутовича сохранились и остались одним из лучших у нас конных заводов, но – чуждого ему направления. Когда я начал ездить у «сидешего на Прилепах» Грошева, это была метисная Государственная заводская конюшня. Заведовал Прилепами отставной кавалерист, отбывший лагерь, Е. Н. Долматов. Он и Грошев – два человека из конного мира, которых я хорошо узнал. Образцовые профессионалы, они знали в своем деле всё и поэтому были свободны от фанатических пристрастий. Долматов, назначенный после Прилеп директором Московского ипподрома, пробил окно в зарубежный конный мир: наши рысаки побежали на ипподромах Западной Европы и Америки. На Московском ипподроме впервые со времен Кейтонов выступил американский рысак, в обмен на семь жеребят он остался у нас, был отправлен производителем в Прилепы и дал удачный приплод.
Общение с заграницей тогда было процедурой сложной, международная телефонная связь осуществлялась патриархально: разговор заказывался через телефонистку и ждать разговора приходилось долго. В этом я помогал Долматову. Сидя в долматовском кабинете в ожидании звонка, читал прошлые беговые программы, рассматривал старые фотографии: там накопились залежи иппической печати.
Попался снимок: лошадь на выводке держит господин, плотный и даже полноватый, в шубе и шапке, среднего или, пожалуй, ниже среднего роста. Ни в коем случае не мог я подумать, что это и есть Бутович. После всего того, что я наслушался о нём, Яков-Иваныч представлялся мне богатырской фигурой, таким, каким в повести «Внук Тальони» изображен его духовный двойник Бурмин – высоким и могучим. «Евгений Николаевич, кто это?» – спросил я у Долматова. Директор взглянул и, видно, сразу узнал, но ответил не сразу. У ответственного работника на лице, которое обычно имело выражение напряженное и озабоченное, постепенно проступили черты размягчения. Лицо словно озарялось. Очами своей души Долматов, кажется, видел уже не толстячка, он зрил некое человеческое чудо, какое при имени Бутович возникало пред умственными взорами Попова и Румянцева, Грошева и Демидова. Наконец Евгений Николаевич произнес коротко и веско только имя, как будто имя само за себя, без пояснений, должно было сказать достаточно каждому, кто хоть сколько-нибудь близок к миру лошадей. Директор Московского ипподрома выговорил, будто говорил о хорошо ему известном человеке: «Яков-Иваныч». По своему возрасту Долматов мог встречать Бутовича, а встречал или нет, спросить я не успел. Повышенным тоном заголосил телефон. Нас вызывал ипподром, расположенный под Нью-Йорком, тот самый, что много лет спустя, в 2012 году, мы с трудом обнаружили на задворках игорного дворца.
Обрадовался бы такому звонку Бутович? Мой ответ не значил бы ничего – дело специальное. И я решил обратиться к современному авторитету в коневодстве, но прежде, чтобы определить вес его слов, скажу о нём. Академик Сергей Анатольевич Козлов – конник в третьем поколении. Дед его был заводским тренером-наездником, отец – международный мастер призовой езды. Дед тренировал орловцев, отец выступает на метисах. Сергей, профессор и заведующий той самой кафедрой, которую некогда возглавлял Бобылев. Словом, ему объяснять не надо, кто есть кто в конном деле, и вот что он мне ответил почти что словами Бутовича: «Главное – помнить о том, что нельзя заниматься бессистемной работой, особенно с живыми существами».
Профессор-ипполог прочёл небольшую лекцию, осветив историю рысистых пород. Сергей мне напомнил, что когда-то я слышал от Долматова, но забыл: первыми были рысаки английские – норфольки (забыл я о несомненно заслуживающих исторической оценки норфольках, потому что они уже давно не играют никакой роли на международных бегах). За норфольками, как сказал Сергей, были орловцы, которые столетие господствовали в мире и оказали влияние на развитие рысистых пород в других странах, в том числе за океаном. Явились американцы и, что говорить, они в массе резвее. Да, из этого исходил Владыкин, того не отрицал и Бутович, однако утверждавший, что резвость ещё не всё.
А что же дальше? Привожу дословно ответ Козлова: «Слава Богу, что сохранился общими усилиями наш красавец – орловский рысак, а так называемому русскому рысаку (то есть метису) воздадим честь и восхваление за то, что он был в истории нашего коневодства». Деловое безразличие участников Международной конференции к речам Ползуновой и Робинсон – не приговор орловскому рысаку, как и всякой другой конской породе. Можно и нужно найти в конном мире свое место, что называется «нишу». Уже не пашут на клейдесдалях, каких из Англии в Россию во времена Бутовича вывозил профессор Кулешов, однако клейдесдали благоденствуют под протекцией Ассоциации любителей клайдесдалей. Ассоциации образовались вокруг каждой породы: от арабских коней до лилипутских пони. На ипподромах Казани, Пятигорска, Ростова, Ташкента и многих других ипподромов (которых у нас за последнее время стало больше, а некоторые, как Казань, проводят международные испытания) скачут в основном не английские чистокровные, а чистопородные ахалтекинцы, буденновцы, кабардинцы и терцы, доставляя любителям лошадей не меньшее удовольствие, чем приносят международной публике так называемые классические скачки. Дорога в этих местных призах не сумма выигрыша, а привязанность к лошади и участников, и публики.
Можно лишь фантазировать, мечтая о возникновении некоей новой породы, в которой окажутся воплощены лучшие свойства многих кровей, как некогда Орлов-Чесменский, собрав в Москве и под Москвой пятнадцать пород, создал свою породу, получившую название орловской. Со временем оказались соединены усилия двух выдающихся коннозаводчиков-соперников – графа Орлова и графа Растопчина. Они соперничали между собой, ревнуя к успехам друг друга, однако каждый, имея средства, мог позволить себе по-своему понимать ведение породы, как их светлостям было угодно, а уже посмертно их примирили уникальные орлово-растопчинцы. Неустранима была дореволюционная неприязнь между метизаторами и орловцами, это запечатлено Бутовичем. После революции, зажатые централизованной системой распределения средств, два знатока, Бутович и Владыкин, понимавшие дело, но понимавшие по-разному, враждовали до взаимоуничтожения. «Теперь стало ясно, – заключал доктор иппических наук, – что каждая порода по-своему хороша, ибо нет и не будет ни одной, которая полностью отвечала бы запросам человека».
Внимая мнению авторитета, вздрогнул я при слове «теперь». Теперь означало наконец-то, только теперь: сколько же миновало лет, какими же костями оказалась усеяна и какой кровью полита дорога к этому уравновешенному заключению специалиста, которому не исполнилось и полвека! Но кто знает? Вдруг ход времени примирит орловцев и метизаторов, и возникнут в отечественном коннозаводстве условия, при которых окажутся возможными и ярко выраженный отечественный тип, и мирового уровня резвость.
А «Воспоминания» Бутовича – их значение действительно выходит за пределы иппической специальности. Будут ли читать их полностью или в сокращении, мемуары коннозаводчика если и не возымеют шумный успех, то всё же, думаю, войдут в круг чтения в составе обширной отечественной мемуарной литературы. Кто прочел «На рубеже веков» поэта Андрея Белого, «За кулисами политики и литературы» государственного чиновника Е. М. Феоктистова, «Мои воспоминания» театрального деятеля Сергея Волконского, «Воспоминания» художника М. В. Добужинского, «Записки» книгоиздателя М. В. Сабашникова и многие другие мемуары, тот не пожалеет, прочитав и коннозаводчика Бутовича, хотя бы ради полноты представлений о пореформенной, предреволюционной и послереволюционной России. Прошлое берут в будущее, по словам Анатоля Франса, которые Бутович поставил эпиграфом к своим «Воспоминаниям». А практический вклад Яков-Иваныча в развитие отечественного коневодства, по мнению специалистов, стоят ли они за орловцев или метисов, заслуга уже неустранимая. Как сказал тот же любимый Бутовичем Анатоль Франс: «С каждым разом пламя поколений вспыхивает вновь».
Дмитрий Урнов,
доктор филологических наук, профессор литературы.