Фотограф Алексеев
В беговом мире Алексееву суждено было сыграть весьма значительную роль. Все без исключения выходившие в России спортивные журналы: «Рысак и скакун», «Коннозаводство и коневодство», «Русский спорт», «Конский спорт» и другие – имели его постоянным сотрудником. Друг всех наездников, приятель всех охотников, хорошо принятый даже крупнейшими фигурами спортивного мира, он везде был на месте, всегда умел во-время сказать умное слово и держал себя с тактом. Отзывчивый, порядочный и добрый, он кроме того отличается столь редкой для русского человека чертой, как верность данному слову. Для меня он был своим, близким человеком, а после революции я еще больше сблизился с ним. Зная его прошлое, я думал о том, как талантлив русский человек, если он хочет добиться своего. Алексеев может с гордостью рассказать детям о своей жизни, в которой всем он был обязан исключительно одному себе.
Алексеев, или Алексеич, как я называю его, родился на два года позднее меня, в 1883 году, так что мы с ним почти ровесники. Его родное село Внуково Михайловского уезда Рязанской губернии лежит в малоплодородной и маложивописной местности, том уголке Рязанской губернии, где крестьянство, борясь с нуждой, едва сводило концы с концами. Лучшим украшением села была церковь да примыкавшие к селу два барских сада. Местность кругом скучная, природа однообразная и довольно суровая, лишь небольшие пригорки и глубокие промоины с водой оживляли скромный пейзаж.
Фамилия его деда была Матвеев, но когда отец Алексеева призывался на военную службу, то фамилию перепутали и назвали рекрута Алексеевым, так с тех пор и пошло. Однако в деревне дом носил фамилию по деду, а еще ранее, при прадеде Вавиле, они были Авиловыми или Вавиловыми. Такое положение с переменой фамилий – явление довольно обычное в крестьянском быту, оно и до сих пор в деревнях имеет место. Когда Алексеев был ребенком, семья его состояла из деда Алексея, бабушки Анны, отца, матери и нескольких братьев и сестер. Бабушка Анна была настоящим богатырем, и во время сенокоса, когда мужики любили померяться силой, ни один мужик не мог ее побороть. Умерла она в глубокой старости, дожив до восьмидесяти четырех лет. Отец Алексеева служил в уланском полку, где был старшим унтер-офицером. Это был ловкий, статный и красивый человек. Полк и городская жизнь его избаловали, и после этого деревенская похлебка пришлась ему не по нутру. Дядя Иван тоже служил на военной службе, но был в пехоте и пробыл всю службу в денщиках. Отец Алексеева часто его за это «позорил», но все же семья жила дружно, так как дед, глава семьи, был человек крутой и разлада не терпел. Семья матери была когда-то барская (из дворовых), отец ее был коновалом, весьма опытным и влиятельным в своей округе, а кроме того, слыл знахарем.
Была у родных Алексеева сивая кобыла по кличке Ульяна и ее дочь Пилигримка. Был и жеребец – рыжий, лысый, которого звали Кобчиком, но его не брали в ночное, он всегда оставался дома. С нетерпением ждали мальчуганы наступления вечера – лучшее время проводилось в ночном. Заберется, бывало, шустрый белобрысый мальчуган, маленький Алексеич, на кобылу Ульяну, крепко вцепится за пеньковый повод, возьмет Пилигримку – и гайда в ночное! Сучонка Бирза обязательно проводит его до выгона, а другая, Ласка, до самого Попова лога, версты четыре от деревни, там между пашен раскинулся небольшой лужок с ключами. Расстелят мальчишки кто отцовскую свиту, кто епанчу, кто кафтан, зажгут костер, пекут картошку, которую тут же нароют на чьей-либо гряде, и пойдут рассказы и сказки о ночных страстях, о ведьмах и домовых. Страшно, бывало, станет, а еще вся ночь впереди – длинная, теплая ночь с ее таинственными шорохами, ночь восхитительная, полная неожиданностей и чудных звуков, которые носятся в воздухе полей и затем замирают где-то вдали… Вот раздастся резкий детский крик зайца, послышится перелет птицы или стон журавля, и сделается жутко на душе. Но опять какие-то тонкие и тихие переливы раздадутся тут же вблизи, потянет медвяным запахом трав с соседней луговины или вдали послышится теньканье колокольчика – и как-то сразу пройдет страх. А когда отбудут ночное, какими героями себя чувствуют мальчики, и прав Алексеич: то было лучшее время из его сорока двух годов.
Полна, ярка и по-своему красива была жизнь крестьянских мальчиков, среди которых рос маленький Алексеев. Пахать ему не довелось, а боронить приходилось часто. В сенокосах он также принимал участие, и эти сенокосы были гордостью их дома: семейство рослое, ловкое, угнаться за ним другим было трудно. Да к тому же и лошади были в возке очень хороши. Недаром барин Давыдов давал за кобылу Ульяну двух лошадей да свинью с упоросом, но не соблазнился дед, не продал кобылу, ибо был домовит, да и жеребят от кобылы выгодно продавал в Михайлов. Словом, есть чем помянуть крестьянскому мальчику лето, и мудрено ли поэтому, что когда наступала зима, приходили морозы, останавливалась река и дымили курные избы, топясь за отсутствием леса соломой, мальчики унывали и неохотно посещали школу. Алексеев был шаловливый и не особенно прилежный мальчик. Учился он плохо: с грехом пополам всего лишь две зимы и больше в школу не возвратился.
До двенадцати лет Алексеев жил в деревне, в обстановке бедной и очень скромной. Подошел не то 1895-й, не то 1896 голодный год, перед семьей встал вопрос о хлебе насущном. Хлеба не было, жить стало тяжело, ели присланную казной кукурузу, а одних детских ртов было в семье семь. Пришлось продать рыжего жеребца Кобчика, общего любимца, и тогда Алексеев испытал первое свое детское горе. Жеребца приобрел купец из Михайлова, заплатил за него 90 рублей деньгами и дал фунт чаю в придачу. Когда вывели Кобчика, мальчик залился горючими слезами. Испуганный купец, боясь, что жеребец пойдет ему не в руку, обещал прислать мальчику всяких сластей и связку баранок. После кукурузных лепешек эти яства пришлись по вкусу мальчугану и хоть несколько утешили его горе. Очень скоро деньги, вырученные от продажи Кобчика, были прожиты, и отец стал подумывать об отъезде в город на заработки. Он уехал в Москву, где получил «газетный отход», то есть стал разносить газеты по адресам. Место было хорошее, и через некоторое время он вытребовал к себе и жену. Дети остались одни в селе, и жилось им несладко. Через год молодой Алексеев вместе с одним из соседских крестьян направился через Венев в Москву, искать счастья.
Каковы были первые впечатления деревенского мальчика от Москвы? Алексеев рассказывал мне, что больше всего его поразило множество хорошо одетых мужчин, причем особенно бросилось ему в глаза, что все были в ботинках, как ему тогда казалось, женских, и совсем не было видно сапог. «Вот чудаки, – думал мальчик, – не носят сапог!» Сам Алексеев был в лаптях, притом далеко не новых.
Есть в Москве такая местность – Сущево, и там существуют известные Антроповы ямы, где в небольшом двухэтажном доме, в нижнем этаже, снимал квартиру отец Алексеева, сдавая ее мелким жильцам и оставляя для себя одну комнату и переднюю с чуланом. Сюда и пришел молодой Алексеев и, войдя в квартиру, застал свою мать перед зеркалом уже в кофточке городского покроя и в позе полного любования собой. На приезд сына мать не обратила никакого внимания, так как относилась к нему как-то странно безразлично.
Прошло несколько дней, и мальчику суждено было увидеть редкую и величественную картину, которая навсегда осталась в его памяти. Вместе с двумя ребятами из соседней квартиры он пошел к Тверской заставе и увидел въезд государя Николая Александровича в Москву для священного коронования. По обычаю предков, государь на белом коне, окруженный великими князьями, генералитетом и свитой, следовал из Петровского дворца в Кремль. Золоченая карета Императрицы, менее пышные, но тоже великолепные кареты иностранных принцев, владетельных особ, великих княгинь и княжон, послов, статс-дам, высших чинов правительства и двора, крики и приветствия народа, гром пальбы, звуки музыки, перезвон колоколов всех сорока сороков Белокаменной – мальчику казалось, что он бредит или видит какой-то сказочный сон.
Время шло незаметно, и молодой Алексеев, помещенный отцом в учение к ювелиру, стал уже работать из золота серьги и добывать себе на пропитание. Жизнь его была в то время не только тяжелая и грязная, но прямо-таки невыносимая: он должен был вычистить обувь хозяину и его большой семье, наносить воды, натаскать дров, а потом целый день работать в мастерской. За малейшую оплошность от пьяных подмастерьев ему попадал по голове «корнер» (отлитое в круглый шарик золото), и такие «корнеры» сыпались безо всякого разбору. Домой мальчика отпускали только раз в месяц.
Сошелся он с двумя квартирантами матери, которые служили рисовальщиками по камню. Это были литографы – ребята молодые, чисто одетые, и говорили они все «про художество». «Бывало, – рассказывал Алексеев, – придешь к ним, оправишь постель, сядешь и слушаешь, а они говорят про картины, театры, писателей-классиков. И страшно захотелось мне все это изведать, узнать и пойти по их ремеслу. Задумал я тогда уйти от золотариков, а «тушисты», так называли их тогда (от французского toucher – отделывать), обещали учить рисовать и тоже советовали бросить хозяина. Долго я не мог решиться бросить место, так как отец был очень строг и ослушаться его тогда было равно смерти, а все же решился и в один прекрасный день ушел. Побил меня отец за это жестоко, назвав дармоедом, и бил до тех пор, пока я не стал получать жалование».
Тушисты приняли мальчика ласково, начали учить его рисовать и сунули ему под подушку Лермонтова. Молодой Алексеич стал им убирать комнату, а рано по утрам, пока отец еще спал, читал книжку: за чтение от отца влетало. Наконец отец передал сыну часть своего «обхода», и стал Алексеев разносить газеты. Утром разнесет «обход», а остальной день все рисует, и так продолжалось пять месяцев. Однако в семье что ни день, то становилось хуже.
Когда жить стало совершенно невмочь, Алексеев поступил мальчиком к машине в типолитографию Рихтера, что в Трехпрудном переулке, близ Тверской улицы. Казалось мальчику, что его заветная мечта стать «тушистом» вот-вот сбудется, но и через шесть месяцев он все еще оставался «приемщиком» да слушал посулы и обещания, что вот-вот переведут его к «тушистам». Наконец его перевели, но тут-то и стряслась беда: в типографию прибыл фабричный инспектор, поднялся в контору, проверил документы и, убедившись, что Алексееву четырнадцать с половиной лет, велел его уволить, так как по законам того времени ранее пятнадцати лет поступать на фабрику было нельзя.
Получил Алексеев расчет за полмесяца 3 рубля 50 копеек да от хозяина двугривенный на чай, за исправность в работе, и очутился на улице. Домой идти не хотелось: опять слышать попреки, слыть за дармоеда, опять терпеть побои. Присел он в Мамонтовском переулке на лавочку у ворот и задумался. Как он мне впоследствии рассказывал, вот о чем тогда думал мальчик:
«Дома можно научиться рисовать только на бумаге, а в Строгановское училище можно ходить только по воскресеньям, что я и делал уже, а научиться рисовать на камне можно только на фабрике, а для этого надо ждать целых полгода, пока сбудется пятнадцать лет. С этими мыслями поднялся я с лавочки и вместо дома направился на Страстной бульвар, где расположился в одиночестве и стал опять думать и перебирать в голове все возможности. И вспомнил я тогда, что подавал в знакомую кузницу «Московский листок». Нравилось мне кузнечное дело, так как больно уж красивых лошадей приводили туда ковать. Ими я подолгу любовался, сравнивал их со своим Кобчиком. Хороши были все эти лошади, но Кобчика я помнил сначала сосуном, потом стригуном, потом приводили к нему соседи рано по утрам своих кобылиц, и Кобчик показался мне достойней и лучше всех этих лошадей. Нет, думал я дальше, хоть и приводят много красивых лошадей к кузнецу, да дело его грязное. Что оно тяжелое, этого я не боялся, так как чувствовал себя силачом, прямо-таки богатырем. А вот подмастерья простоваты да читают одни фельетоны в газете, а я к тому времени прочел уже немало книжек, осилил Гончарова, читал Тургенева. Решил к кузнецу не поступать. Ни к чему не придя в своих мыслях, встал я опять с лавочки и пошел по направлению к Петровке. Здесь, на Петровке, в угольном доме висела красивая картина, и на ней были разбросаны фотографии. Вспомнилось мне тут, что один из тушистов кого-то фотографировал при мне, что меня тогда крайне поразило: вот, мол, рисовать не надо, а портрет готов. И в памяти как-то сразу воскресли разговоры о фотографии. Смотрел я на фотографии, на эти красивые лица, на бесстыдно оголенные, как мне тогда казалось, груди женщин, и мысли приняли как-то сразу и неожиданно другой оборот: созрело желание и самому научиться снимать. Предложу я себя в ученики в фотографию, подумал я, и с этой мыслью, подавляя свой испуг, поднялся по лестнице и позвонил в звонок. Дверь открыл такой же белобрысый, как я, мальчик, только очень маленького роста. Я спросил его, можно ли видеть хозяина. Вышла хозяйка, смерила меня взглядом и спросила: «Что вам надо?» Я сказал. Она улыбнулась и говорит: «Ну, какой вы ученик – такой большой». Этот отказ не обескуражил меня, наоборот, придал энергии, как будто какая-то смелость обуяла меня, и я пошел по направлению к Кузнецкому мосту, заходя в каждую фотографию и предлагая свои услуги. Под разными предлогами везде получал отказ. Зашел, наконец, в фотографию Канарского. Поднялся по широкой лестнице во второй этаж, несмело отворил дверь и очутился в шикарной обстановке лицом к лицу с немкой в пенсне. Она кого-то позвала, и вышел мужчина в какой-то форме. Лицо у него было худое, строгое. Он выслушал меня внимательно, но ответ дал для меня самый неожиданный: «У нас нет швейцара, а у вас хороший рост, будете получать жалование да чаи, и вас это лучше устроит». Я совсем растерялся и невольно посмотрел назад, ища глазами вешалку, и так был в эту минуту беспомощен, что ответить ничего не мог. «Приходите завтра», – добавил Канарский, повернулся и ушел. На другой день я принес ему мои рисунки, он внимательно их рассмотрел и сказал: «Да, из вас будет замечательный ретушер». Судьба моя была решена: вместо должности швейцара я получил место в фотографии. На следующий же день отец подписал с Канарским условие на четыре года».
Таким образом началась карьера Алексеева. Вскоре он сделал большие успехи. Вместо четырех лет он проработал у Канарского лишь пять месяцев. Дело в том, что Канарский оказался большим картежником и, проигравшись в пух и прах, вынужден был продать свое дело. Алексеев за эти пять месяцев прекрасно ознакомился с основами фотографического дела и стал уже позитивным ретушером. Поэтому от Канарского ему уже нетрудно было поступить в лучшую фотографию Чеховского, где он работал с таким успехом, что, будучи еще учеником, составил конкуренцию ретушеру А. Дунаеву, впоследствии известному фотографу. Ретушеры подыскали Алексееву место на тридцать рублей в месяц, и он ушел от Чеховского, у которого получал лишь семь рублей. Фотографическое искусство давалось Алексееву легко, он переходил с места на место с повышением жалования и в двадцать лет получал уже девяносто рублей в месяц. Словом, он стал настоящим мастером. Попутно шло самообразование молодого человека: он много читал, посещал театры; не было ни одной постановки в Художественном театре, которую бы он не посмотрел.
К этому времени относится и его первое увлечение бегами. Друзья не советовали ему посещать бега, боясь, что он станет игроком, но бега так его увлекли, что он все чаще стал там бывать, хотя и не играл. Тогда на московском бегу гремели Первынька и Пылюга. Их детей и внуков Алексееву пришлось впоследствии не раз фотографировать для московских охотников.
Время шло, Алексееву исполнился двадцать один год. Предстоял призыв в армию, но так как это было в 1905 году и дороги бастовали, то группа михайловских новобранцев опоздала на шесть дней в Михайлов и приехала, когда набор уже был закончен. Михайловский уездный предводитель дворянства князь Гагарин неприязненно встретил московских забастовщиков и дал им билеты ратников второго разряда. Так Алексеев, благодаря чистой случайности, не попал на военную службу и с легким сердцем возвратился в Москву.
Едучи с вокзала, на Долгоруковской, у церкви Николы, встретил он стройную, красивую девушку, произвела она такое впечатление на него, что 30 апреля 1906 года он женился на ней. Молодые поселились в одной комнате, затем перебрались в две и наконец сняли квартиру в доме графини Васильевой-Шиловской, на углу Страстной площади и Малой Дмитровки.
Алексеев получил свое первое лошадиное фотокрещение когда снял для самого Коншина его рекордистку, победительницу Крепыша – Прости. Работа Алексеева так понравилась Коншину, что он заказал молодому фотографу снять всех своих ипподромных бойцов.
Меня с Алексеевым познакомил художник Ворошилов, который постоянно нуждался в хороших фотографиях для исполнения своих портретов. Он писал много, за грош продавал свои картины, и не было в Москве буквально ни одного мебельного или картинного магазина, где бы не продавалось несколько ворошиловских работ. Отсутствие школы и водка не дали созреть и правильно развернуться этому несомненно большому таланту. У меня в Прилепах Алексеев пробыл около недели и снял весь мой завод. Среди фотографий не все были удачны, но некоторые были прямо-таки великолепны. Чувствовалось, что у молодого фотографа опыта по съемке лошадей ещё мало, но чутье, умение поставить лошадь и уловить нужный момент налицо. Я вполне оценил молодого работника и поместил в «Рысаке и скакуне» две его работы, снабдив изображения столбцом текста. Моя заметка об Алексееве, естественно, обратила на него общее внимание, и его карьера как бегового фотографа была обеспечена. Последовали крупные заказы, и Алексеев побывал на заводах Зимина, Брашнина, Расторгуева, Морозова, Шубинского, Новосильцова, Познякова и в Хреновском. На ипподроме Алексеев снимал всех лошадей, которые бежали мало-мальски резво, выезжал на крупные призы в Петербург и другие города, стал постепенно своим человеком на бегу. Когда у него уже было прочное имя, его пригласили, не без моего участия, на пост фотографа к звонку – снимать старты, финиши и победителей. Свыше тысячи негативов, имеющихся в распоряжении Алексеева, – это драгоценное подспорье в изучении орловской рысистой породы. Благодаря негативам Алексеева, можно иллюстрировать родословную любого знаменитого рысака, и это, помимо общего интереса, имеет большое научное значение.