Н. Е. Сверчков и «Холстомер» Толстого

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ясная Поляна и Прилепы лежат недалеко друг от друга: их разделяют каких-нибудь двенадцать-тринадцать верст проселочных дорог. Таким образом, я был соседом Толстых и в качестве такового был с ними знаком и бывал в их доме. До революции, будучи очень занят ведением завода, частыми разъездами по России, собирательством и, наконец, общественной работой по коннозаводству, я редко бывал у соседей. По этой причине и в Ясной Поляне я бывал очень редко. Однако во время революции обстоятельства изменились, и я стал довольно частым гостем в Ясной Поляне. Помещики, лишенные всего, покидали насиженные гнезда и переезжали в город. Не прошло и года, как по всей нашей округе из числа бывших помещиков остались Толстые и я. Все остальные либо были изгнаны, либо бежали. Время для нас было кошмарное, каждый день мог преподнести любые сюрпризы, а потому неудивительно, что Софья Андреевна Толстая справлялась обо мне, а я о ней.

Ясная Поляна и Прилепы стали какими-то оазисами среди разбушевавшейся стихии, и если первую спас ореол великого Толстого, то вторые уцелели только благодаря моей настойчивости и желанию во что бы то ни стало спасти картинную галерею и завод от дикой и варварской гибели. Вот в такой-то момент я получил от Софьи Андреевны записку с просьбой приехать в Ясную (так сокращенно называли обычно свое имение Толстые). Само собой разумеется, я поспешил откликнуться на зов графини и на другой же день поехал. Встречи «бывших» людей в те годы отличались особой теплотой, так как все мы чувствовали себя членами одной обездоленной семьи. Софья Андреевна лично ничего не боялась, но очень осунулась и постарела: видимо, ее беспокоила судьба большой семьи, где не все обстояло благополучно. Чуть ли не накануне во флигель Ясной переехала семья Оболенских, которые вынуждены были покинуть свое имение.

Переговорив о деле, я пошел с Софьей Андреевной гулять в парк. Я любил яснополянский парк, не столько сад и окружающие усадьбу рощи, сколько самый парк при доме. Там, в самом конце, стояла моя любимая скамейка, где я подолгу сиживал и смотрел, как рыжие белочки, грациозные и смешные, прыгают по деревьям. Окончив прогулку, мы вернулись в дом. Вместе с Софьей Андреевной я зашел в комнату Льва Толстого. Я бывал там неоднократно, но каждый раз меня охватывало волнение. Софья Андреевна села на старый клеенчатый диван и предалась воспоминаниям.[100]

«Здесь, на этом диване, я родила всех своих детей», – сказала она. Несмотря на свои годы, Софья Андреевна говорила очень скоро, сохранила удивительную ясность мыслей и обладала превосходной памятью. Какая это была интересная женщина – обязательная, милая и умная! Я представляю себе, как она была привлекательна в молодости. Совершенно неудивительно, что Лев Толстой так долго был в нее влюблен. Много было написано скверного о Софье Андреевне, еще больше пристрастного, но лично я думаю, что все это сильно преувеличено. Посторонние люди стали вмешиваться в семейную жизнь Толстых, а из этого никогда и ничего не получается хорошего. В продолжение всего моего знакомства с Толстыми я наблюдал Софью Андреевну, стал уважать и ценить ее и глубоко убежден в том, что ее оклеветали люди, которые были недостойны ее.

Обстановка яснополянского дома всегда поражала меня своей убогостью. Старинные вещи, оставшиеся от отца и деда Толстого, не представляли ничего замечательного, и было их очень немного. Фамильные портреты работы крепостных с художественной точки зрения были плохи. Миниатюры, их было немного, неинтересны. Фарфора, за исключением отдельных незначительных предметов, также не было. Словом, здесь любителю старины взять было нечего и все эти вещи указывали на более чем скромный уклад жизни предков Толстого. Помимо этих вещей, в комнатах была мебель, приобретенная позднее. Так, в гостиной стоял простой обеденный стол, окруженный венскими стульями.

Все же вместе взятое составляло далеко не стильную обстановку и указывало, что ни Лев Николаевич Толстой, ни его жена Софья Андреевна не любили и не понимали старины. У них не было потребности окружать себя красивыми старинными вещами, ничто в этом доме не давало впечатления уюта и старого, насиженного дворянского гнезда. Скрипучая лестница, полутемная прихожая, вид потрепанных, стареньких, но не старинных вещей, сработанных на скорую руку домашним столяром или купленных в мебельной лавке у тульского купца, – все это складывалось для меня, эстета и любителя старины, в тяжелую и малопривлекательную картину. Глядя на когда-то столь населенный, а ныне опустевший дом, я вспомнил галаховский особняк в Орле, тургеневскую обстановку и улыбнулся: велика была разница между вещами, которыми был окружен «певец дворянских гнезд», и теми, что окружали автора «Войны и мира».

Когда прежде я впервые оказался в Ясной Поляне, то спросил Софью Андреевну, где же находятся подаренные Толстому художником Сверчковым изображения Холстомера. Я знал об их существовании со слов князя Оболенского и видел репродукции с них в журнале «Конская охота». Познакомиться с оригиналами было для меня чрезвычайно интересно. Тогда Софья Андреевна ответила, что они находятся в имении Сухотиных: Лев Николаевич подарил их своей дочери Татьяне. Велика была моя радость, когда в этот раз Толстая мне сказала: «Ну, вот теперь вы увидите Холстомера. Таня с дочерью переезжает в Ясную и привезет их с собою». Но какова была память у Софьи Андреевны, которая вспомнила наш давнишний разговор! Я попросил Софью Андреевну сообщить мне, когда приедет Татьяна Львовна, так как живописные изображения Холстомера интересовали меня в сильнейшей степени. Тогда же, со слов Софьи Андреевны, я записал, как создавался «Холстомер», и оказалось, что «Холстомер» был задуман в 1861 году, тогда Лев Николаевич сделал черновые наброски, закончил же он повесть в восьмидесятых годах, когда она и была опубликована.[101]

Не помню, в каком году дальнейшее пребывание в имении Сухотиных стало невозможным, и Татьяна Львовна переехала в Ясную. Софья Андреевна исполнила свое обещание и вызвала меня. Я сейчас же поехал в Ясную Поляну, и там состоялось мое знакомство с Татьяной Львовной Сухотиной. Это была удивительно симпатичная женщина с толстовскими крупными чертами лица, умная, приятная, образованная и, по-видимому, очень добрая и сердечная. Знакомство с Татьяной Львовной доставило мне большое удовольствие, у нас установились хорошие отношения, которые не прерывались вплоть до ее отъезда за границу. Тогда же я впервые увидел и ее дочь, внучку Толстого, Татьяну Татьяновну, как она сама себя звала в детстве и как ее в шутку прозвали старшие. Помимо Софьи Андреевны, ее дочери и внучки, а также англичанки, на этот раз я застал там и юношу – сына Андрея Львовича от первого брака. Оболенские по-прежнему жили всей семьей во флигеле, так что в Ясной стало довольно многолюдно. Софья Андреевна взяла меня за руку и сказала: «Пойдемте в комнату Тани, там вы увидите Холстомеров!»

С каким трепетом, с каким восторгом, с каким волнением переступил я порог этой комнаты! На стене впервые увидел я эти картины. На одном картоне был изображен Холстомер на той характерной рыси, за которую современники прозвали его Холстомером, от выражения «холсты меряет»: бежит, подняв красивую голову, и прямо, не сгибая, выкидывает вперед ноги. Прекрасный, полный глаз, блестящая шерсть, гладкое копыто свидетельствуют о его молодости, а богатая кость, постанов шеи и прекрасные лады обличают его высокие крови, он полон жизни и огня. Другой Холстомер – в старости, разбитый, замученный, несчастный и больной, со следами коросты, с отвислой губой, остатком хвоста и тусклой, лохматой шерстью. Уши у него опущены, выражение лица строго терпеливое, глубокомысленное и страдальческое. «Мне не новость страдать для удовольствия других», – как будто говорит он. Спина у него испещрена старыми побоями. Люди взяли от него все, что он мог дать им в молодости, а теперь, когда он едва передвигает больные ноги, его отдали табунщику, чтобы на нем пасти лошадей. Он стоит одиноко в сторонке и дремлет. Вдали показан рысистый табун. Холстомер изображен Сверчковым в ту минуту, когда молодые кобылки, пробегая табуном недалеко от старика, задирают его своим молодым ржанием и когда он, всё же величественный и замечательный, вдруг вспомнив свою молодость, отвечает им бессильным, трагическим голосом.

По технике это были не акварели, как ошибочно писал о них Оболенский, а гуаши. Холстомеры произвели на меня очень сильное впечатление. Я не выдержал и тут же стал просить Татьяну Львовну уступить их мне. Сухотина-Толстая наотрез отказалась, сказав, что это подарок отца и что она так любит эти акварели и так привыкла к ним (в семье Толстых их также все называли акварелями), что, уезжая надолго из сухотинских Кочетов, имела обыкновение увозить их с собой.

Видя, что я огорчен, Софья Андреевна принялась меня утешать и тут же предложила сделать для меня собственноручно копии с оригиналов Сверчкова. Я был удивлен, услышав, что она рисует, но имел глупость отказаться. Так я упустил возможность иметь копии с Холстомеров, исполненные женой Льва Толстого специально для меня! Теперь я чрезвычайно сожалею о своем опрометчивом поступке. Впрочем, истинный знаток искусства и старины поймет и не осудит меня: как бы ни была и кем бы ни была исполнена копия, она все же остается только копией.

Время шло, я изредка вспоминал Холстомеров, но жилось тогда так тяжело, было столько забот, что даже моя коллекционерская жадность стала притупляться и я, если не забыл Холстомеров окончательно, вспоминал о них все реже и реже. Тем не менее в записной книжке, куда я заносил сведения о всех виденных мною замечательных картинах, акварелях и рисунках, числились и Холстомеры, с пометкой «Обязательно стремиться купить!». Стало быть, время от времени я, перечитывая эти листки и вспоминая виденные картины, вновь переживал забытые ощущения.

Уже после смерти Софьи Андреевны случайно на Киевской улице в Туле я встретил Татьяну Львовну. Татьяна Львовна остановила лошадь и знаком подозвала меня к себе. Она сказала мне, что решила продать Холстомеров, так как думает переезжать в Москву и им с дочерью нужны деньги. Затем она добавила, что может продать их только в два места – либо в Толстовский музей, либо в мои руки, так как тогда они попадут в единственное собрание, посвященное лошади. Продать же их на рынке, с тем чтобы они ушли за границу или затерялись, она никогда не согласится, хотя и понимает, что могла бы таким путем получить хорошие деньги. Это тем более вероятно, что Холстомеры не только произведения искусства, но и исторические предметы, бывшая собственность Льва Толстого и подарок Сверчкова с его собственноручной дарственной надписью. Я это понимал, конечно, лучше Татьяны Львовны и, поблагодарив ее, спросил, сколько же она хочет за них получить. Она отозвалась незнанием и просила меня самого назначить цену. Положение мое было затруднительно, и я не помню, какую сумму предложил. Счет тогда велся на миллионы и миллиарды, а эти астрономические цифры трудно запоминать. Сухотина не дала мне положительного ответа и сказала, что подумает и пришлет мне письмо в Прилепы. Дольше говорить на улице было неудобно, и мы расстались. Придя в себя, я понял, какое счастье меня ожидает. Вернувшись домой, стал ждать письма. Но письма не было, а когда я сам запросил Татьяну Львовну, получил ответ, что Холстомеры проданы Толстовскому музею. Я был положительно в отчаянии. Я прозевал Холстомеров, как мальчишка, и был кругом виноват! Мне нельзя было отпускать Татьяну Львовну ни на шаг, надо было бросить все дела в Туле, в тот же день поехать с ней в Ясную и там закончить сделку, обсудить цену и купить Холстомеров. Словом, действовать так, как я имел обыкновение действовать в аналогичных случаях, когда находил какое-либо замечательное произведение искусства. Я же поступил иначе и проиграл! Татьяна Львовна, вернувшись домой, стала обдумывать предложенную мною цену, та показалась ей недостаточной, и она начала советоваться с домашними. При наших отношениях ей не хотелось торговаться со мной, и она решила продать Холстомеров музею, где ей дали, конечно, максимальную цену. Теперь, бывая в Москве, я постоянно захожу в Толстовский музей и иногда подолгу сижу перед Холстомерами: вспоминаю повесть о пегом мерине, вижу его перед собой и думаю о прежних временах и людях.

* * *

Когда «Холстомер» появился в печати, то повесть имела большой и шумный успех, сейчас же стали появляться иллюстрации к ней. Первым откликнулся, конечно, Сверчков и написал Холстомера в молодости и его же в старости. Работы были сделаны гуашью и чуть тронуты акварелью. Сверчков послал их в подарок Толстому, о чем имеется соответствующая надпись на одном из Холстомеров. Вот как в своих воспоминаниях, которые я опубликовал в коннозаводском журнале, Татьяна Львовна рассказывает о получении Толстым картин Сверчкова: «Как-то зимой в наш дом, в Москве, принесли посылку для Льва Николаевича. Он поручил мне ее распечатать. Помню свое чувство восхищения при виде двух прекрасно исполненных акварелей, изображающих: одна – молодую, а другая – старую пегую лошадь. Я, разумеется, сразу догадалась, что это изображение Холстомера в молодости и в старости. Так же нетрудно было угадать, что так мастерски написать лошадь в России может только один Сверчков».

Татьяна Львовна продолжает: «Лев Николаевич с большим интересом и восхищением рассматривал картины, но в тот период своей жизни он был далек от художественных интересов и старался, насколько возможно, опроститься. Поэтому он не пожелал взять эти картины себе и тут же подарил их мне. Я в то время училась живописи в Московской Школе Живописи и Ваяния, была увлечена искусством. Поэтому отцовский подарок очень восхитил меня. Я повесила картины в своей комнате и постоянно любовалась на них. И отец, заходя ко мне, часто обращал внимание на них и делал по поводу них свои замечания. Помню, что ему нравилось в старом Холстомере то, что художник сумел в замученном, искалеченном старике показать его породу. В молодом Холстомере он находил шею слишком тонкой и не вполне правильно поставленной».

Эти гуаши я и видел в Ясной Поляне у Татьяны Львовны, считаю, что она очень хорошо описала Холстомера, как его изобразил Сверчков, а потому мне остается лишь добавить, что среди всех художников один лишь он создал действительно два великих художественных образа, которые вполне отвечают гениальному литературному созданию Толстого. Это были произведения искусства, в которых со всей силой выразились талант Сверчкова и его проникновенное знание лошади. Художник дал действительный тип Холстомера, как его понимал Толстой.

Заслуживает внимания то обстоятельство, что Сверчков, по-видимому, и сам был вполне удовлетворен созданными им художественными образами и повторял их, отнюдь не создавая новых образов Холстомера, ибо, по-видимому, считал раз сделанные вполне удачными, с чем, конечно, нельзя не согласиться. Два писанных маслом портрета этой лошади составляли собственность петербургского богача Елисеева. Сверчков также вылепил из воска замечательные по своей экспрессии модели Холстомера, они были раскрашены самим художником, но где теперь находятся все эти произведения, неизвестно. Наконец на закате своих дней Сверчков создал замечательное произведение, которое стало лебединой песней в его творчестве: большая картина, где центральной фигурой является Холстомер.

Картина изображает пастьбу табуна, в который попал под конец своей страдальческой жизни старый мерин. Он стоит одиноко, направо в углу картины, и невольно притягивает к себе внимание зрителя. Сверчков изобразил его таким, как описал его нам Толстой: наевшись до отвала травы, он задремал, брюхо его отвисло, ребра выдаются, уши беспомощно опущены, губа отвисла, он весь в побоях и пролежнях, масть его стала грязнобуропегой, с загрязненной репьями гривой, глубокими старческими впадинами над глазами, разбитыми и искалеченными ногами и жидким, вытертым хвостом. У ног мерина брошено седло, и поодаль табунщик Нестор закуривает свою трубочку. Нестор одет в казакин, туго подпоясан ремневым поясом с набором, и кнут его захлестнут через плечо. В этой фигуре Сверчков создал замечательный собирательный тип, согласный с изображением Толстого, – тип охотника-табунщика, которые ныне перевелись на Руси. Небольшая мочажина – топкая низина – протянулась от середины луга и теряется вдали. Караковая кобылка, балуясь, тянет из нее воду, и весь табун на рысях подходит к мочажине. Вдали за табуном виднеется верхом с высоко поднятым в правой руке кнутом второй табунщик Васька; налево на картине две замечательные по своей красоте кобылы: очевидно, молодая Атласная, которая по ходу щиплет травку, снимая лишь одни верхушки, и за ней, гордо подняв голову, бежит на рысях белая красавица кобыла; тут же спугнутый зайчонок, заложив назад уши, удирает во все лопатки. Впереди табуна идет старуха Жолдоба, и прекрасно переданы ее формы – старой, много пожившей и много жеребившейся матки. Вдали за рекой на чалой лошадке едет с мешками на мельницу мужичок, и шалунья бурая кобылка, отделившись от табуна, высоко подняв хвост султаном и оглашая задорным ржанием окрестную тишину, гордой рысью бежит ей навстречу. А вверху над табуном, в голубом небе, в кудрявых розовых облаках разгорается свет утренней зари и освещает еще несбитые луга, покрытые росой и паром, уходящие к реке ржаные поля и мелкий, но частый луговой кустарник. Таков сюжет этой замечательной картины.

Приведу здесь со слов жены Николая Егоровича рассказ о том, как в одну ночь Сверчковым была создана вся композиция этой картины. Однажды, проснувшись поздно ночью. Поликсена Владимировна увидела, что Николай Егорович еще не ложился. Испугавшись и подумав, что с ним что-нибудь случилось, она наскоро оделась и спустилась вниз, в мастерскую, где с вечера остался ее муж. И вот что она увидела: Николай Егорович сидел, задумавшись, перед мольбертом, с углем в руках, направо на столе лежала раскрытая книга и догорала лампа, а на мольберте стоял большой холст, на котором была уже закончена композиция табуна. Итак, Николай Егорович, читая повесть Толстого о пегом мерине и переживая давно минувшее, в одну ночь нарисовал своего Холстомера и в живописных образах увековечил нам лошадиные типы, созданные гением Толстого.