Вечером того же дня
Вечером того же дня
Ах, хочется верить, что все обойдется, что за нами не придет сейчас жандармерия: о нашем пребывании в «запретной зоне» узнал враждебный нам человек.
Что делать? Спрятаться в другом месте? Но куда? Тут удобно, обжились, привыкли, здесь меньше боишься. Неужели опять бездомность, поиски, волнения? Принесет же в лихой час такую мерзкую морду! Мамы убеждают:
— Врали ему дружно, — может, поверит.
Если начнут проверять квартиры, то скорее обнаружат тех, кто прячется по углам, а не на виду, в центре. Что делать? Собраться и уйти? Но куда к ночи пойдешь?
Густеют сумерки, а с ними усиливается страх, терзает неуверенность, которая то подступает, то исчезает, как палач с топором.
Прошел час, а мы сидим. Прошел второй — молчим. Вот уже третий уходит в безвестие, и все успокоились. Не явился эсэсовец сразу, — значит, уже не появится.
…Несколько часов тому назад мы услышали шаги на лестнице. Все замерли и онемели. Сердца оборвались. Побелели, испугавшись, и дети. Вот он уже возле двери. Дергает ее. Начинает дергать сильнее. Вот в щели блеснуло лезвие топора. Сейчас начнет ломать дверь, которую мы с таким трудом починили! Не помню, кто из нас крикнул, кажется Софья Дементьевна:
— Не ломайте, сейчас откроем!
Открыли дверь, и перед нами встала в немецкой форме… морда. Красная, откормленная. Лоб — бараний, глазки — щели. Так и хочется плюнуть в них. В руке у морды топор. Другого оружия при нем нет.
— Что вы тут делаете? Почему закрылись?
Говорю ему:
— Решили переночевать здесь, чтобы завтра поспеть на вокзал. Эвакуируемся из города.
Он, как бы хвастаясь своей осведомленностью, изрекает:
— Хорошо делаете, что решили уехать. Через день-два немцы все дома взорвут.
А сам смотрит вокруг: что бы прихватить?
— Что бы такое вам подарить? — бросилась я к своим узлам, не зная, чем откупиться, лишь бы он скрылся с наших глаз и молчал.
Мамы притворно заохали:
— Жаль, нет у нас ничего из мужской одежды. Часть проели за время войны, а остальное погибло в ямах.
Он, ломаясь как копеечный пряник (мамино выражение), говорит:
— Да, у вас, сам вижу, одни женские тряпки. Не нужно. У меня уже все есть. Довезти бы только домой.
Сел на стул, топор положил у ног. Мы спросили, откуда он. Ответил, что из-под Курска. Работает в немецком обозе.
— Значит, пленный? Где же вы попали в плен?
Он плотнее уселся на стуле и чванливо произнес:
— Сам ушел к немцам. Власовец.
Что означает последнее слово, мы не сообразили, но расспрашивать не стали: и без того ясно было, что перед нами — гад, и гад из своих же людей. Ползучий и мерзкий. Минутное молчание. Поднялся наконец с места, еще раз порыскал глазками по углам, потом пошел к двери. Остановился возле нее (топор сунул за пояс; когда брал его в руки, мы замерли) и еще раз напомнил:
— Здесь сидеть опасно. Он после себя все взрывает. Подкладывает мины.
Мы ему:
— На рассвете нас тут уже не будет.
Вышел за дверь. Шаги скоро затихли. Сердца же наши долго бились тревожно. От страха, что нас теперь обнаружат, от омерзения к этому существу, от обиды, что гады и предатели находятся и среди своих людей.
Темно. Откладываю перо. Все спят, убаюканные гулом и уханьем, которое продолжается в темноте, которое с каждой ночью все слышнее и слышнее. И со всех сторон.