25 ноября
25 ноября
Дни так загружены, что недели пролегают незаметно. Они по-прежнему богаты горем и слезами, но приносят и радости, которые люди научились скрывать от врага. В окна вновь заглядывает зима и дышит на них пушистым инеем. Но и первый морозец, и робко падающий снежок еще никнут перед солнцем.
Две недели опять сижу в бюро метрик — комнате, разделенной легкой перегородкой на две части — «брачную» (там регистрирую новорожденных) и «мертвецкую». Эта последняя — меньше по размерам и поразительно похожа на гроб. Большую часть времени сижу в первом, более приветливом помещении. Никто ведь не проверяет, где и как я венчаю и «хороню». К счастью, моя работа из малозаметных, не привлекающих внимания. Правда, моей работой охотно заинтересуется гестапо, если кто-либо донесет о ложных записях и обречет этим меня, да и, наверно, самого себя, на смерть. Но так как будто не должно случиться. Тайну мою знает только сообщник — назовем его таким страшным словом. А с ним у меня — одна доля.
«Мертвецкой» мы часто пользуемся. Там можно в случае нужды тихонько потолковать о деле, спрятаться кому-нибудь при появлении в коридоре Михаила Ивановича, который стал сейчас председателем управы. Годится «гроб» и для того, чтобы поставить там мешок с пайковой картошкой или же мерзлую тыкву, внутри которой нередко спрятано перепечатанное сообщение Совинформбюро. Там же, в «мертвецкой», есть укромное местечко для толстой тетради моего дневника, уже за № 7.
Напрасно я сожалела, что сдаю участок, — связи с людьми не только не ослабли, а даже начали крепнуть. С мобилизацией в «Великую Германию» дело пока что затихло. Выехали те, кого смогли схватить оккупанты, и наступила короткая передышка для киевлян, которые увернулись. Сейчас некоторые из них объявляются как прибывшие из «села», чтобы в случае необходимости вновь исчезнуть. Люди ждут нового года так, как, наверное, никогда еще в жизни не ждали: по укрепившемуся мнению, он будет знаменательным, переломным.
Привычно делаю знакомое дело, а тоска гложет, грызет. Говорят, человек свыкается с горем. Нет, к горю, навязанному злодеями и всегда стоящему у тебя за спиной, никогда не привыкнешь.
Сейчас регистрирую тех, кто возвращается из Германии на родную землю, чтобы помереть. Многих отсылают на родину «за ненадобностью». Это — больные, хилые, долго им не прожить. Возвращающиеся из райха помирают дома, на железнодорожных станциях и в вагонах. Домой несчастные добираются только чудом. Сегодня мать Катерины Касьян рвала на себе волосы. Катерину сняли в Фастове с поезда полубезумную, больную. Прибыл целый эшелон с такими калеками, не способными уже к труду «в пользу» победного окончания войны. Говорят, бедная Катерина все кричала: «Не бейте меня по голове, не бейте! Куда вы меня привезли? Я хочу на Украину!» И не узнавала родные места.
На пятый день Катерина и еще несколько девушек умерли в фастовской больнице. Об этом случайно узнала ее мать. Привезла она домой мертвую дочь и сейчас вот регистрировала у меня ее возвращение из Германии… на кладбище.
А вчера билась от горя и ненависти Гончаренко. Ее дочь Софья переступила порог родного дома лишь для того, чтобы умереть через два дня.
Чаще всего в моей комнате обнимаются ненависть с горем, чувство невозвратимой утраты с надеждой выдюжить, выстоять.
За последнее время из Германии возвращают многих забеременевших там женщин. Этот способ вызволить себя из неволи, пожалуй, не хуже других. Участились и браки. Как-то на днях я получила грозное предписание штадткомиссариата. Оно категорически запрещает оформлять браки украинцев и русских с немцами или фольксдейче. Если руководитель и регистратор бюро метрик нарушат этот запрет, они будут немедленно арестованы. Это уже вторичная угроза такого рода.
Вспоминается мне «Памятка отъезжающему в прекрасную Германию». Среди перечня правил о поведении имеется указание о «неприкосновенности, святости немецкой женщины». Смерть ждет того, кто посмел бы вступить с ней в интимные отношения. Эту «Памятку» я видела в руках сыновей завхоза так называемой 8-й гимназии Гржегоржевского. Он по своей воле отправил юношей в логово зверя, а сейчас, не имея от них вестей, сник под бременем горя и угрызений совести, стал чернее черного. Поехали Гржегоржевские на военный завод, один только раз оттуда написали. Судя по всему, там постигла кара этих отступников, делавших оружие против своих. Погибли они во время налета нашей или союзной авиации. Старик Гржегоржевский это понимает и страшится говорить о своем горе. Молчит и сохнет, едва передвигается. Он никого уже не узнает. Вчера поклонилась ему (плелся с палкой по улице), а он удивленно посмотрел на меня и не ответил. В таком же состоянии и мать. Соседям она говорит: «Своими руками положила детей в могилу, да еще и предателями. Должны были их отговорить, а мы-то, мы…»
Читала я «Памятку» и удивлялась ее циничной откровенности, наглому попранию человеческих прав и достоинства, фактическому возрождению рабства. И как могли эти двое юношей, воспитанные советской властью, сунуть свои головы в ярмо? Голод испугал? Так ведь неволя тоже обрекала на скудное существование. Что им ослепило глаза? Это знает, видимо, один лишь отец, выплакавший теперь глаза.
Андрея не было на праздники. Дела задержали. В Киев он прибыл только двадцатого, зато будет до первого.
Годовщину Октября в этом году в Киеве и в районах Киевской области, по рассказам Андрея, отметили хорошо. Партизаны в нескольких районах подняли в воздух мосты, подожгли комендатуру в Боярке, вывели из строя несколько железнодорожных станций на главных магистралях. Эшелон с «добровольцами», стоявший за Дарницей, не смог дальше следовать, так как пути были разобраны партизанами. Женщины разбежались, и теперь их, конечно, не сыщешь. Пылали десятки военных складов, реяли красные флаги на домах, которые до войны принадлежали райсоветам и горсоветам. На столбах появились сводки Советского Информбюро, приказ Верховного главнокомандующего от 7 ноября 1942 года…
Чуть ли не три недели не бралась я за перо. А разве сейчас рассказала о пережитом так, как хотелось бы? Да и чего вспоминать, когда воображение неудержимо рвется вперед. Находясь в тесной клетке, в плену, хочется думать о том, что произойдет три или пять лет спустя. Пять? Куда там! Это, так сказать, для начала, чтобы сполна вкусить ни с чем не сравнимую радость освобождения. А если о всей своей жизни думать, то, кажется, и ста лет будет мало.