19 сентября

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

19 сентября

Вчера под вечер гестаповцы везли к Бабьему Яру в двух автомашинах арестованных. Когда остановились возле полиции (нужно было кого-то и там еще захватить), я увидела Шуру Туренко… Он успел крикнуть: «Прощайте!»

В бессильной ярости палачи, уже не таясь, уничтожают людей и по-прежнему делают вид, что дела у них идут блестяще.

Сегодня, по сообщению газетенки, «вторая годовщина освобождения города Киева от Советов». А всем нам хочется верить, что занимается заря долгожданного освобождения Киева от оккупантов.

Два дня тому назад в «представительстве» раздавали бесплатные билеты в театр и кинотеатр, но их почти никто не брал. Из-за отсутствия зрителей спектакль был отменен. Вот что рассказывает Нина Перевязке, работающая в садоводстве. Она из любопытства провела полдня у здания кинотеатра, который прежде носил имя «Жовтень». Администрация тщетно зазывала прохожих, — на улицах теперь происходят события более интересные, чем на экране. Беспрерывной чередой тянутся обозы, тылы немецкой армии, а за ними идут и фронтовые части со всем своим вооружением.

Форостовский написал воззвание к киевлянам. Распинаясь перед «освободителями», он проклинает советских людей, которые, видите ли, не подставили покорно шеи, чтобы на них надели ярмо, а борются за свое государство и гонят оккупантов со своей земли.

Если бы этот предатель знал, чего достиг своим «воззванием» и как реагировали на него киевляне, его задушила бы злость. Нетрудно прочесть между строк, что «председателя» обуревает животный страх перед неминуемым возмездием. Не удастся, нет, не удастся ему как-то оправдаться, сославшись на то, что он, дескать, ведал сугубо мирными делами, вроде очистки садов от гусениц, а за остальное отвечают фашисты. Нет, ответишь и ты, катюга!

Насквозь прокопченный зловещим дымом Бабьего Яра, Форостовский в конце «воззвания», на которое никакая порядочная душа не может откликнуться, осмелился пространно толковать о «зверствах большевиков». Он благодарит оккупантов за «день радости» — 19 сентября. Близится время гибели вражеских прихвостней, и они в ужасе жмутся к сапогу хозяина.

Дома сегодня не усидишь и детей не удержишь. Чтобы как-то успокоиться, начала было прибирать в комнате, но вскоре вновь ушла из дому. Улицы запружены немцами; много их и на нашей улице — тихой, узкой, обсаженной березами и каштанами.

Лошади уже не такие крепкие, упитанные, как два года тому назад. А солдаты просто жалкие: худые, измученные, черные, с апатичным выражением лиц.

Некоторые обозы сделали привал неподалеку от центральной улицы. А по центральной движутся те, кто, должно быть, уже отдохнул в пути. Движутся быстро, торопливо. За каждой телегой идут привязанные коровы. Визжат свиньи, в клетках гогочут гуси и кудахчут куры — на возах все, что забрали в селах солдаты и офицеры этой грабьармии. Каждый обоз кончается стадом коров или же начинается гуртом овец.

Два года высасывали соки, два года грабили Украину, как колонию. А теперь еще и на дорогу нахватали, и в руки, и в зубы!

Минутами не верится, что это действительно отступление осточертевшей саранчи. Но нет, картина ясная: обозы идут и идут.

От наших ворот центральная улица видна хорошо. Вот солдаты варят еду, вот спят на траве, под заборами. Вот сидит их целая компания и, сняв рубашки, истребляет вшей. Как, неужели паразиты смеют нападать на господ «арийской расы»? Видит ли это пан Форостовский?

Однако весь внешний вид этих людей говорил о том, что многие из них отнюдь не склонны в такое время думать о «расе». Солдаты разговаривали между собой мало, да и то тихо, почти шепотом. Лежали и сидели молча, ни смеха, ни шуток. Что же, надо думать, оболваненные фашистской пропагандой немцы, вопреки приказу «фюрера», начали размышлять и делать свои выводы. Угроза смерти поторапливает их.

Но где наши хлопчики? Бегают, им и горя мало. Василек побежал между телегами. Юрик тычет что-то лошади. Ловлю их и запрещаю баловаться.

— Вот этот ваш беленький-отчаянный! — вдруг слышу позади себя. — Любит лошадей, под кобылу чуть не полез. Заберите его!

Оглядываюсь и вижу русского в немецкой форме. Отнес ведро с водой и подошел ко мне.

— Ваш муж, должно быть, не вернулся еще с войны?

— Нет еще, до фронта-то далеко. — Я пристально смотрю ему в глаза. — А вы почему тут оказались?

— Я знал, что вы это спросите. Почувствовал, когда вы так посмотрели.

— А вы ждали нежного взгляда?

Он горько усмехнулся:

— Я в третий раз вынужден надевать эту форму и жду первой возможности побега.

— Возможности случаются.

— Не всегда. Я вот не дождался еще удобного часа.

Незнакомец рассказывает о себе, о фронтовой жизни у своих и у этих. В немецкой армии он вынужденно служит до нового побега. До нового? Чувствую, мой случайный собеседник что-то недоговаривает, и по глазам вижу — расспрашивать нельзя.

К нему подошел «камерад», и они заговорили по-немецки. Когда тот ушел, блеснув зубами, слишком белыми на грязном, почерневшем лице, наша беседа возобновилась.

— После фронтовиков пойдут эсэсовские дивизии. Избегайте этих собак, они всегда пьяные, запрячьте, что есть лучшее из одежды.

— Что же это? «Переброска сил», отступление, «сокращение линии фронта», «эластичная война»?

Он засмеялся:

— Обычное отступление.

— А как будет с Киевом? Население угонят? Город разрушат?

— Может быть. Но, по-моему, не успеют. Наши очень жмут, и немцы едва успевают сокращать фронты.

— Хоть бы они поскорее сократились!

— Имейте терпение. Теперь война уже скоро окончится.

— Откуда вы сами? — спросила я.

— Брянский.

Тут к «брянскому» подошли несколько немцев, очевидно заинтересовавшихся нашей беседой, и стали, усмехаясь, говорить мне такое, что я, вновь оттащив мальчиков от лошадей, поспешила уйти. На улицу выглянула часа через два, надо было принести воду. Возле водоразборной колонки встретила «брянского». Была уверена, что обоз тот давно ушел, и удивленно остановилась. Остановился и он.

— А я вас подстерегал…

— Зачем?

— У меня к вам есть просьба…

— Дать помидоров, груш?

— Можно немножко. Не откажусь. Но не это.

— А что?

— Нашу беседу тогда прервали, я не ушел сказать… А ведь ради этого, собственно, я вас тогда и остановил. Поищите и незаметно вынесите все, что у вас найдется из мужской одежды. Пускай старую, рваную, лишь бы кое-как держалась.

— Хорошо, — говорю, — найдется. И не такая уж плохая.

Я отобрала кое-что из мужской одежды и, как условились, положила сверток во дворе возле калитки. Вскоре он исчез.

Вечереет, а обозы идут и идут и, должно быть, будут двигаться всю ночь.

* * *

Люди собираются на улицах кучками. Разговоры все об одном и том же: скоро ли прогонят немцев, близок ли фронт?

Слухи-самые разнообразные, порой противоречивые. О чем же толкуют киевляне? Фронт уже в каких-нибудь тридцати — сорока километрах от города, He больше. Из Киева всех нас до единого через три дня выгонят, так как придут специальные карательные отряды СС. Нет, нет, в Киеве разрушат «военные объекты», а людей не будут трогать, так как наши предъявили ультиматум: до 25 сентября очистить город и не трогать население.

Пока достоверно лишь одно: немцы отступают. И всех волнует: как именно они уйдут из Киева, будут ли свирепствовать?

Вечером пошла с Маринкой к портнихе на Билецкую улицу. Пускай Анна Митрофановна сошьет ей теплое платьице на зиму. Что бы там ни случилось, а ребенку нужна одежда. Осень уже у калитки. Возвращаемся домой поздними сумерками. Тащу на спине Маринку. Она довольна, больше не хнычет, не жалуется на то, что заболели «ножки-ноженята». Сидеть ей на спине удобно, и она ласково щекочет мне шею.

Поднявшись на гору, останавливаюсь в изумлении. Маринка широко раскрыла свои глазенки.

— Ой, мама, ой, сколько пожаров! Вон, вот и вот! — показывает девочка в разные стороны. — Ой, что же это будет?

Справа — огромное зарево над Бабьим Яром, который находится недалеко от Билецкой. С горы хорошо виден костер из человеческих трупов, и я чувствую, как по спине ползут холодные мурашки ужаса. Сейчас, вечером, костер пылает особенно ярко, языки пламени тянутся кверху из-под облитых чем-то тел. Слева и прямо перед нами горят села за Днепром, где-то по направлению к Козельцу.

На улицах — ни души. Гнетущую тишину нарушают лишь идущие неподалеку и непрерывно тарахтящие обозы.

Шепчу Маринке, чтобы молчала, крепко держалась, потому что сейчас пойду быстро. Уже поздно, а пребывание на улицах по приказу коменданта города разрешено лишь до семи часов.

Чувствую, дочурка моя начинает дрожать. Она испугана и все оглядывается на огромный костер Сырца, самый близкий и словно надвигающийся на нас, угрожающий нам.

— Мама, убежим от него, — шепчет Маринка. И я бегу с горы. Мы скатываемся к железной дороге, ныряем в темноту глухой улочки внизу, которая упирается в нашу. Потом иду уже спокойнее, страх остался где-то позади.

Что это за «пожар», я ребенку не объясняю. Придет время, когда она прочтет эти торопливые записи.