7 июня
7 июня
Обработка и прополка огородов ускорили бег времени и утомили, успокоили, заставили с нетерпением ждать часов отдыха и сна. На какое-то время забыты муки голода: сестра и невестка побывали в Марьяновке, и теперь у нас есть мука, крупа, яйца и немного жиров. Нашим «заготовителям» посчастливилось — часть пути ехали на автомашине. Их возвращение было самым радостным днем прошлой недели. Сразу съели всей компанией целую буханку с маслом. Масла мы не пробовали почти год!
— Вот, ешьте, да поторапливайтесь! Огороды надо обработать, чтобы хоть овощи иметь и не свалиться с ног, — по-своему резюмировала мать.
«Соглашение» на вспашку коллективного участка Анастасия Михайловна заключила с теми же пахарями. Уже вспахан почти весь участок, расплачиваться нужно было натурою — курами, яйцами, которые доводилось покупать в селах.
Вечером я была в Демидове, переночевала у Панаса Панасовича (Максим и его товарищи уже исчезли из села), а на заре двинулась в Дымеровку на базар. Там повстречалась с Анастасией Михайловной, ушедшей в субботу рано утром, когда я еще работала.
Путешествие вспоминаю с удовольствием. Варя меня накормила. За ночь я отдохнула и путь в восемь километров до Дымеровки, можно сказать, совершила в виде утренней прогулки. Видимо, сытость сделала свое — все было привлекательно, радовало: и росистые поля, и утренний туман, и аисты, и лягушки. А небо, простор, лес! По асфальтированной дороге бодро шагала босая, неунывающая учительница с мешком за спиной.
Но на третьем километре меня догнало людское горе в виде молодой, страшно истощенной женщины, которая тоже шла в Дымеровку. Разговорились. Беседа была все о том же: о войне, голоде, о других причиненных нам немцами страданиях.
Мою спутницу одолели невзгоды.
О муже — ни слуху ни духу. Трое детей и старуха мать еле живы. Дома — голый стол да кровать, все остальное уже «съели». А тут еще появились признаки туберкулеза легких.
Над нами прополз тяжелый бомбовоз. Куковала кукушка, квакали лягушки, поднимался туман. Женщина спросила меня:
— Скажите, что это за Провидение, якобы помогающее фашистам, о котором пишут в газете?
Объясняю ей, что это означает и почему газета оккупантов прибегает к такому мистическому выражению. Женщина с возмущением говорит:
— Да у нас не поверит в это самый малый школьник. Неужели они считают нас такими дураками, которые не способны разгадать их хитрости? Или вот: открыли церкви, навязывают нам забытую и никому не нужную веру в бога, старые праздники. Покорность им наша нужна, вот что.
Она разгорячилась. Видимо, не раз задумывалась над всем этим, а сейчас рада поделиться мыслями.
— В глазах у меня и сейчас еще стоит окровавленная еврейка, бежавшая по нашей улице. Ей удалось как-то выкарабкаться из-под горы трупов. Недобитую, ее бросили в яму. Такое не забудешь.
Знаю по рассказам и я об этом кошмаре. Убегая от смерти в полубезумном состоянии, несчастная, не рассчитав направления, выбежала прямо на большую, людную улицу. Полицаи остановили ее. Как смотрела она тогда на них! У волков, вероятно, скорее бы нашла сочувствие!
Люди рассказывали, что ее юбка и светлая кофта сочились кровью. Раздирающим душу голосом она кричала: «Не хочу туда, не хочу!» Немцы пристрелили ее во дворе полиции…
Незаметно приблизились к Дымеровке. На шестом километре к нам присоединились две колхозницы с молоком.
— Вот ходим сейчас в церковь на венчание, как на представление какое-то. Кино ведь нет.
— В Мышках немцы собрали молодежь вроде как на кино, а затем всех прямо из клуба — на комиссию для отправки в Германию. Микола Непотурай с несколькими хлопцами — через окно и бежать! А остальных забрали. Вместо «Свадьбы юноши» (есть такая картина немецкая) получились «юношеские и девичьи слезы»…
— Скажите, вы из города, что там в газетах? Где сейчас наши? Где по-настоящему фронт?
— Говорит, что газета «Слово» такая брехливая, что даже расползается от вранья.
— И когда все же конец этой войне?
— И когда же это немцев… — одна из женщин осмотрелась и продолжала шепотом: — попрут отсюда? Что-то засиделись они.
— Священник нашего села уже начал во время церковной службы молиться за победу красного воинства.
Женщины засмеялись.
Как могла, рассказала им по памяти содержание сообщения Совинформбюро за март. От радостного удивления женщины даже остановились.
— Ах, хоть бы скорее, а то ни людей, ни скотины в селе не останется! — заговорили вместе. А затем умоляюще ко мне: — Ой, приходите к нам когда-нибудь, село наше недалеко от Демидова, ой, приходите! Достаньте нашу, советскую газету и приходите. Дадим вам и картошки и луку. Учительницу нашу забрали в Германию, так теперь некому слово родное сказать.
Обещаю прийти, если удастся. До базара уже недалеко, а беседа словно только началась. К нам присоединились еще несколько попутчиков, и хитрые женщины переменили тему разговора:
— А почем у вас в Киеве молоко и яйца?..
Вот и базар. Попрощавшись, расходимся. Женщины оглядываются в мою сторону, машу им рукой в знак того, что помню наш уговор.
Был шестой час утра. Анастасия Михайловна торопливо ходила по базару, прицениваясь и опасаясь — как бы еще не разогнали базар.
Сделали вдвоем закупки, приобрели кое-что и для себя на те немногие деньги, которыми располагали. Здесь было все дешевле почти наполовину, а кое-что — примерно на треть. По сравнению с городскими «твердыми» ценами эти были «мягче».
Считаем километры, меняемся поклажей — мешком и корзинами на коромысле. Устав, присаживаемся отдохнуть «фундаментально» — минут на десять.
— Спасибо Федосье. Даже не представляю себе, как бы я, голодная, плелась с этой ношей.
— Дети есть у нее? — спрашиваю я.
— Есть дочка, работает на пункте молокоотдачи.
Переживает за нее Федосья. Но до сих пор как-то отстаивала.
— Как мы проскочим с этим добром? Боюсь, и оправка нам не поможет.
— Дойдем до села — совсем закроем кур. Не подохнут, и чумка их не возьмет!
Хотя бы яйца не побить. Что, если порвется прицепка?
Поправляем веревку-прицепку и продолжаем свой путь. Я ухожу вперед, а потом, остановившись, жду Анастасию Михайловну. Маленькая, а все же передышка есть.
Подкормили и напоили кур. Они ведут себя невозможно, особенно серая и коричневая. Высовывают головы из-под полотенец — и все тут. Злюсь, уговариваю, засовываю обратно, а рассердившись, бью кулаком, но не сильно, конечно.
Анастасия Михайловна ведет с ними мирные переговоры:
— Ша, хорошие, ша… Ш-ш-ш… Скоро отдохнем, водички вам дадим.
По-прежнему меняемся ношей. Мешок легче. В корзине же трое «мучителей» — две курицы и петух. Рябая клюет серую, а петух клюет обеих. Тесно им в корзинке, жарко, лапки болят, потому что очень сильно перевязаны. В отчаянии петух кукарекает. Кинула ему картофелину, пусть клюет и молчит.
Насела мошкара. Въедливая, неотвязная, словно горькие думы. Спрятаться от нее некуда. Отдыхать стало невозможно: заедает. Усаживаюсь клубочком: ноги под себя, руки — под шарф, которым укутала на дорогу мама. Днем он лежал в мешке, а вечером пригодился, хотя и не вполне защищает от мошкары.
Мечтаю об отдыхе. Помыться бы и вытянуться в чистой постели. В голову назойливо лезут унылые и конечно же глупые мысли. Ох, не дойдем мы домой; с этим коромыслом никогда ее разлучусь, и куры будут вечно кудахтать, и всю жизнь их придется носить и носить.
Куры? И зачем они мне? А, они для пахарей. Это — вспаханные огороды, возможное спасение коллектива учителей от второй голодной зимы. Только бы донести, чтобы не отняли, чтобы не попасть в беду почти что у дома. Яйца бы не побить… Яйца… Выпить бы сейчас хоть одно. А все сожрет эта налетевшая коричневая саранча.
Но будут они обжираться уже в последний раз, перед отправкой на фронт, на верную погибель. Мысли эти успокаивают. Успели бы вспахать весь участок…
Мошкара подгоняла. От дачи «Оставь грусть!» почти побежала, прикрыв корзины.
На улицах довольно оживленно: воскресный вечер. Местных жителей, впрочем, мало. Больше — немцы. Гуляют и пристают к девушкам, молодым женщинам.
Вот и самое опасное место — 16-я школа, превращенная в казарму. Я мчусь словно метеор. Очевидно, куры инстинктивно почуяли опасность и притихли.
Какая-то волосатая рука потянулась было к одной из корзин, но поздно! Охрану возле 16-й школы миновала благополучно, примкнув к нескольким женщинам, которые замаскировали меня. Где-то позади с мешком и бумажкой на немецком языке осталась Анастасия Михайловна.
И вот и дома. Приятно было сознавать, что сорок километров трудного пути позади, на плечах нет коромысла и впереди — отдых, ужин.
Помылась, наелась супу с редиской. Вода освежила ноги, и усталость почти исчезла. Осталась истома, желание как можно скорее лечь.
Дети возятся возле петуха и кур, которых кормит мать. На столе творог. Есть и баночка редкого теперь лакомства — сливочного масла. Так хотелось намазать большой кусок хлеба, но его и крошки нет в доме, надо ждать вторника или субботы. Детям мама дала немного масла, и они с жадностью съели его с редиской.
Около часа читала в постели. Перечитываю Толстого. Как-то случайно снова купила по дешевке несколько хороших книжек, в том числе «Войну и мир».
Незаметно, на цыпочках подкрадывался к глазам сон и уже хотел было положить на них пушистую лапу, когда в дверях появилась мать:
— Ты еще не спишь? Иди-ка сюда на минуточку!
Соскакиваю с постели и направляюсь вслед за нею к Наталке. B коридоре мама остановилась возле столика и скорее удивленно, чем радостно, сказала:
— Смотри!
На столике, аккуратно завернутая в бумагу, лежала круглая, пушистая буханка белого хлеба.
— Откуда она взялась?
— Должно быть, немец ее оставил. Когда ты ушла, я детей уложила спать. Вязала последние пучки редиски, как вдруг, гляжу, он появился в дверях. Остановился и смотрит. Поздоровался по-своему и уселся. Сидит, опустив голову, и опять мне что-то говорит. Говорю ему: «Не понимаю, прилипало! И чего это снова тебя принесло? Редиски хочешь?» Да и тычу ему несколько пучков, чтобы уходил, так как уже поздно, да и дети могут проснуться. Взял редиску, но не уходит. Грустный такой, подавленный, чуть не плачет. Уловила несколько наших слов: «Курск, фронт, война, смерть» — и догадалась, что выступают они на фронт, а ему не хочется на гибель ехать.
— Что же теперь делать с этой буханкой? Давно он ушел?
— Несколько минут тому назад. Как только увидела буханку, я тут же пошла к тебе.
Хватаю сверток со столика и выбегаю на улицу. Догнать его я возвратить буханку! Подбежала к воротам — никогошеньки. За воротами — пустота и тишина. Темно и ни живой души. Добежала до соседнего двора и вернулась: зачем дальше идти? Если и попадется какой-нибудь немец, откуда мне знать, он ли это или другой. А буханка в руках явно подозрительна. Он может все, что угодно, подумать, в чем угодно заподозрить.
Злосчастная буханка, завернутая в бумагу, снова на том же столике. Мама глядит на нее и говорит:
— И когда он успел положить? Или это у него плата такая за редиску? Дал бы в руки. Должно быть, постыдился. Догадался тогда, что ругаю. Но сегодня я больше молчала, его слушала.
Разворачиваю бумагу — и перед нами наша, нашим солнцем пахнущая буханка хлеба. Смотрим на нее, как на драгоценность, украденную и неожиданно возвращенную. Но каковы истинные причины ее появления?
— Будет к маслу детям. Это наш хлеб. Из-за них голодаем, — нарушает минутное молчание мать. — Сейчас съедим и мы по кусочку. Жаль, дети спят.
На столе опять баночка с маслом. Переглянулись с мамой и принялись за еду. Ведь на ужин-то был суп «оне брот» — без хлеба. На память пришла сценка из «Фата моргана» Коцюбинского: Маланка и Гафийка возле рыбы, которую думали было продать, но затем сварили и, голодные, сели есть.
— А увидит ли он свою мать? Там наши дадут им жару. А он, должно быть, антипушист.
На языке матери это означает — антифашист. Никак не привыкнет она правильно произносить слово с трудным корнем.