1 апреля
1 апреля
На огороде, на вскопанной грядке, возится мама. Вижу ее в окне. Вот хлопотунья! Поднимается до зари, ложится позднее всех. И всегда веселая, еще и других ободрит. Я никогда не видела ее растерянной, унылой. Куда там! Сердится она тоже своеобразно и очень недолго. Что же касается радушия, вежливости — этому у нее надо поучиться.
Сегодня мама — именинница и потому поднялась еще раньше, чем обычно. Да и ждала ее грядка, — свежевскопанная земля сохнуть не должна.
Я поздравила маму, она засмеялась:
— На год меньше стала.
Мы знаем, что маме перевалило за шестьдесят, а более точных сведений и не добиваемся. Она для нас одинакова: подвижная, худенькая, быстрая в работе. Когда-то черные, как вороново крыло, волосы ее начали белеть, но настоящей седины еще нет. Наряд ее прост — юбка и кофточка (платья не любит: долго надевать, застрянет на голове — маши тогда руками в поисках рукавов!). На голове — платочек, завязанный рожками книзу. За обязательным передником — неизменный «капшук» — мешочек для денег, с пояском, сшитый наподобие кармана. Ее взаимоотношения с «капшуком» чаще всего враждебные: всегда, проклятый, пуст, ну никак денег не удержит! Бывало, швырнет его на пол, а затем поспешно ищет и волнуется: вдруг да пропал?
Выручают мальчишки: по первому же зову бабушки они бросаются на поиски. Достаточно ей начать фразу: «Куда же это я подевала…» — как слышится: «Ка-ап-сук?»
И поиски начинаются.
Когда мальчиков нет дома, за ними посылают. Это в тех случаях, когда мама, рассердившись, далеко забросит мешочек. Обычно он мирно покоится под передником, всегда в одном и том же месте.
…А я помню маму совсем молодой, в поплиновом голубом платье, с короной тяжелых кос на голове. Лицо у нее красивое еще и сейчас: прямой нос, серые глаза, высокий лоб, всегда свежий цвет лица. Наденет новую юбку с кофтой, новый передник, свежий платочек, посмотрит в зеркало и пошутит:
— Сзади как девушка…
Как-то я, причесывая косы перед зеркалом, сказала что-то едкое о себе. Мама мне тогда так сердечно посоветовала, что я даже рассмеялась.
— Поменьше смотри в зеркало. Оно всегда тоску нагоняет…
Отец наш умер молодым от тифа. Потеряв его, мы, дети, стали незаметно обращаться к матери, единственной нашей опоре, на «вы». О другом отце, то есть отчиме, не было и речи. Двум вдовцам, которые рискнули посвататься к ней, мама зло отказала, еще и обиделась за такую наглую смелость. Маме тогда было тридцать восемь, с отцом обвенчалась она в двадцать семь лет.
Милая моя старушка бога не жалует, в церковь она перестала ходить очень давно, на это у нее не было ни времени, ни желания. Никогда я не вижу ее без дела: в руках у нее если не иголка, то молоток и гвозди.
Мама любит все делать хорошо, аккуратно. Если она что-либо задумает, то своего добьется и успокоится лишь тогда, когда все будет готово. Мне кажется, никто и ничто ее не остановит. Если что сделано не так, она исподволь подправит, а если поправить нельзя, пойдет на то, чтобы неудачную работу совсем уничтожить.
Однажды я стала тайным свидетелем того, как она, уложив в сумку жареные пирожки-«лапти», отнесла их на речку и… утопила. Из-за скверных дрожжей пирожки, обычно такие вкусные, не удались, были они сыроваты и вдобавок чем-то припахивали. И вот их постигла кара. На мое очень осторожное замечание: «Надо было отдать их соседке для свиньи» — мама ответила:
— Ну что ты! Свинья бы надо мной посмеялась.
Читать и немного писать научила маму я. В школе она не была ни одного дня, царское правительство не заботилось о просвещении простых людей; не только сестры, но и братья матери остались неграмотными. На всю Куреневку и Приорку было тогда единственное церковноприходское четырехклассное училище, зато церквей насчитывалось шесть.
Натруженные руки мамы неуклюже держали перо или карандаш, буквы и цифры у нее получались похожими на ребусы: когда ей трудно было написать что-нибудь словами, она дорисовывала, и записки ее о том, где еда или что именно приготовила она на обед, смешили меня до слез.
Ее записи о домашних расходах, когда я в них заглянула, вызвали смех. Истратив, например, тридцать семь рублей, она делала пометку об этом двумя числами, и получалось 307. А если было заплачено триста семьдесят рублей, то запись выглядела как 30070. Мама упрямо продолжала ставить нули там, где они вовсе не нужны. Мои объяснения ничего не изменили. Вздохнет, бывало, и с сожалением скажет:
— Если бы меня в свое время учили, я была бы профессоршей…
Читает мама охотно только сказки и детские рассказы, потому что они «тоненькие и с картинками». На большее не хватает ни времени, ни терпения, так как читает она очень медленно, по складам. Все ее внимание ежедневно поглощает самая большая, нескончаемая книга — жизнь, в которой она давно уже нашла себе определенное место: служить другим.
Хворать мама не любит. Уложить ее в кровать невозможно. Всякие «панские» хворобы, как она их называет, всегда переносит на ногах.
Как-то перед войной она начала кашлять. Я едва уговорила ее пойти в поликлинику, к врачу. Записала, привела. Усадила возле дверей кабинета терапевта и говорю:
— Посидите, пока вас вызовут, а я пойду узнать, когда принимает зубной врач.
Возвращаюсь — мамы нет. Ищу — нет. У врача она не была. Прихожу домой — она стряпает и очень рада, что ей удалось сбежать. А кашель отвяжется.
Что тут сделаешь? Только нервы взвинтишь, но не убедишь.
Обычно я говорю ей: «He переутомляйте себя, делайте все спокойнее, успеете!» Но всегда слышу:
— Побегу…
— Надо податься на базар.
— Хочу сбегать на огород…
Мама уже хлопочет в доме. Она спрашивает:
— Ты еще пишешь?
О ней, о маме, я писала бы еще много, но пора уже собираться на участок. Мама говорит мне:
— Не задерживайся на участке, потому что кое-кто навестит нас.
На званый обед должны прийти сегодня ее сестры, мои тети — Поля и Маня. Маме, как старшей сестре, они наносят визит ежегодно. Это прочная традиция.