14 ноября

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

14 ноября

Только четвертый час дня, а уже вечереет. Давно ли плошки были погашены, а скоро их опять зажигать. Дни по-зимнему укорачиваются. Да и мороз необычно рано разрисовал стекла окон, как в феврале.

День промелькнул быстро. Полдня протолкались в школе, то бишь в гимназии. Собрались в одной из комнат бывшей директорской квартиры. Это единственная на всю школу комната, где в печке грустно и тепло потрескивают дрова. Во всей школе сибирская стужа — и эта комната с уцелевшими окнами кажется особенно уютной.

Пришли несколько парней записаться в «гимназию». Молча записали их, а те продолжали топтаться на месте, по-видимому не осмеливаясь что-то спросить.

— Вы еще что-то хотели? — помогли им.

— Справки, что мы ученики, а то нас схватят на улице, как безработных!

Дали им эти справки. Они и поблагодарить забыли до того обрадовались возможности избежать работы на восстановлении мостов.

— Они верят в учебу в этой гимназии так же, как и мы. Просто выкручиваются, — посмеялись с коллегой, когда стихли шаги в коридоре.

Пришел физик, фамилию которого не знаю, рыжеватый блондин в очках. Он сообщил, что дают хлеб. Очередь возле магазина страшная, но порядок полный, и есть надежда, что получат все. За два месяца оккупации первый хлеб по установленной для гражданских пленных норме — по 200 граммов.

Вслед за ним зашел географ и принес газету. Набросились на сообщения с фронта. Неужели наша армия вновь оставила какой-нибудь город? Лицо географа было спокойным, и у всех у нас от сердца отлегло. Ого, и сообщения сегодня не такие уж плохие. «Непобедимые вооруженные силы» застряли на одном месте. Москва… Она должна устоять, эта крепость правды и справедливости, этот бастион защиты трудящихся всего мира!

На обратном пути домой морозец уже был приятный, бодрящий. Отчаяние и страх, порожденные голодом и минутным душевным смятением, схлынули, надежда так же мгновенно, как пришла, превратилась в уверенность. Какая это могучая сила — надежда на возвращение родины!

Мать принесла хлеб. Его торжественно оставили на обед. Дали по маленькому кусочку лишь детям, которые никак не пожелали терпеть до обеда. Как рассказала нам мать, Василек и Юрик, увидев в ее руках хлеб, комично развели ручонки и одновременно воскликнули: «Хле-е-эб!» Маринка молча смотрела на это сокровище и не верила своим глазам. Дети ели свои кусочки хлеба, разойдясь по углам, подбирая каждую крошку, как голодные птенчики.

До обеда еще успела сбегать на Вышгородскую, 15 (общежитие ФЗУ). Инспектор направила туда провести инвентаризацию имущества. Нужного человека там не застала. Зашла к сторожу, и горе людское приковало меня на целый час.

— Посидите малость. Она вот-вот придет. Зачем же вам дважды ходить?

Села. Просторная комната, куда несчастье загнало семью, была холодна, неуютна, беспорядочно заставлена нужными и ненужными вещами. Сторож не произнес ни единого слова, он только тяжело вздыхал, когда жена со слезами на глазах рассказала о сыновьях, дочери, зяте.

Казалось, что я попала в родной дом.

— Их у меня трое, деток-то. Два сына и дочь… Сыны… Где они теперь, сыны мои? Старший, уже женат, в селе жил, колхозник. Хорошо жил, богатый был колхоз. Знаете село Рыжовку? За Гостомелам. А теперь жена с маленькими детишками ждут не дождутся его возвращения: где-то пробирается из окружения, больной, опухший. Сосед, едва выбравшийся из тех мест, рассказывал. Может, и доберется до дома, но не иначе как для того, чтобы помереть… Кто же после плена у этих извергав выживает?

С трудом добралась до невестки в село, а обменять пришлось у соседей — нет у нее сейчас ничего, кроме голодных детей. Заболела, бедняжка, и не успела ничего припрятать, а «фюра» все начисто ограбил… обменяла пиджак меньшого на муку. Напекла вчера лепешек, пускай едят, пока есть, а там…

…Когда-то меня удивляло сравнение: слезы — как горох. Теперь видела своими глазами большие, как горошины, слезы, которые безостановочно падали из глаз женщины. Именно падали, а не текли. Падали на худые, пожелтевшие руки, в которых держала восьмимесячного внука Вовочку; падали на стол, около которого стояла эта женщина…

Из-за печки вышла девочка лет пяти. В руках — большой кусок лепешки. Ребенка с таким бледным лицом я до сих пор еще не видала. Не худого, а бледного. Глаза большие, карие, не по-детски серьезные. Ресницы точно нарисованные; длинные каштановые волосы блестят — недавно старательно вымыты. Серое длинноватое платьице делает ее старше своих пяти лет. На ногах ботики. В доме холодно. Посмотрела на меня тем характерным детским взглядом, который невольно запоминаешь, а затем стала молча в углу и с любопытством потихоньку наблюдала за мной. Лепешку ела, как Маринка «понык»: не спеша, стараясь как можно дольше растянуть время и еду, не желая расстаться с ощущением хлеба в руках, который не каждый день видит. По приглашению хозяйки я присела к столу и как-то не могла сразу подняться, чтобы уйти. Начала слушать женщину, а ей, видимо, хотелось кому-нибудь рассказать о наболевшем. Мучает ее груз собственного и чужого горя, хочется ей поделиться с кем-нибудь, чтобы легче стало на душе, чтоб укрепилась в ней надежда, чтобы высохли слезы…

И слушала я ее молча, внимательно, словно передо мной была моя родная мать.

Слушал, вздыхая и потихоньку покашливая, и ее муж, поникший, но сердечный спутник во всех злосчастьях, осунувшийся, но крепкий еще старичок.

— …Останутся ли в живых мои сыны? Проклятье тому, кто придумал эту войну!.. Нет такого дома, где не проклинали бы этого фюру. И как только земля его носит, как солнце ему светит!

— Впереди еще много горя, война только началась. Все время плакать — слез не хватит. Не изводите себя лишними терзаниями. Вам еще жить надо, чтобы спасти этих и… — видя, как женщина впилась в меня глубоким жадным взглядом человека, который нуждается в чьей-то помощи, в посторонней поддержке, в укреплении пошатнувшейся веры и надежды, закончила: — и дожить до встречи с сынами…