8

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

День, ночь — сутки, неделя, месяц...

Уже больше месяца жил Есенин у Кошкарова-Заревого. Бытие казалось ему нереальным, и всё, что происходило с ним — ив книжной лавке, и в доме, — не ощущалось явью.

Утром он уходил на службу, стоял в магазине, продавал книги, узнал многих интересных людей-книголюбов, вёл с ними беседы, внимал их «завиральным» смелым высказываниям, насыщался знаниями. Память нанизывала факты, случаи из литературного быта, фантазии и теории, задиристо опровергающие одна другую. В сером костюме, в свежей рубашке с бантом, лёгкий и оживлённый, улыбающийся, услужливый, он окрылённо двигался за прилавком; знатоки усердно рылись на полках, выискивая редкое, новое, незнакомое даже для самого продавца, и объясняли ему суть, значение и ценность того или иного произведения. Малоопытным покупателям он хоть и несмело, но предлагал сам.

Когда же магазин пустел, он выбирал книжку и, присев на ступеньку переносной лестницы, читал, читал. Читал он много, с жадностью, с расчётом — классику, современную поэзию, прозу. Можно ли прочесть всё, что издано? Казалось, он мог быть среди книг круглые сутки, но всё же «домой», к новому пристанищу, ехал с нетерпением — там встречало его радушие, прогулки по лесным тропам.

В сумерки, за чаем, Сергей Николаевич, вернувшись из города, сообщал последние литературные новости, приносил рукописи поэтов из народа, — читали их вместе, разбирали — стихи были по большей части неумелые, слабые, и Кошкаров-Заревой разъяснял Есенину, в чём их слабость... Но, несмотря на несовершенство стихов, Сергей Николаевич — этого он не мог скрыть — втайне гордился многими из своих неискушённых авторов.

   — Посмотрите, какая искренность в каждом слове, — кричал он, — какая правда! А выражена коряво, порой даже неграмотно. Вот это мы поместим в журнале «Семья народников».

   — Что же именно? — спросил Есенин, придвигая к себе листок со стихами, и прочитал:

О полночи

Вскочил, как пьяный,

Замутила туга-тоска,

Будто ловит меня арканом,

Топчет-топчет конём — баскак!

Будто вспыхнув, горит домишко,

Бабий рёв, рёв набатный в селе!

Свищут стрелы!

Сестра нагишкой

На татарском лежит седле!..

Как верно, — проговорил Есенин. — Упруго. Бьёт в самую середину! Кто это сочинил? Заметно, что изучил «Слово о полку Игореве».

   — Александр Ширяевец[27], — ответил Кошкаров-Заревой, радуясь тому, что стихи произвели впечатление. Есенин читал дальше:

Тихо... тихо...

А сердце всё мечется, мечется,

Всё торчу у окна,

Не сплю...

И мерещится:

Не Луна —

Салтычиха,

Салтычиха

Мне бросает на шею петлю!..

   — Это же Русь, Сергей Николаевич! — воскликнул Есенин, впиваясь взглядом в короткие строчки. — Её история. Народ!

   — Читайте дальше, — подсказал Кошкаров-Заревой.

...Мамоньки! Бабушки!

Арины Родионовны!

Зацапанные барами-

Блуднями

Для соромной забавушки!

Рано вас сгорбило

Буднями

Чёрными!

Радости видано много ли?!

Не вы ли

Поили

Песнями, сказами ярыми

Пушкиных, Корсаковых, Гоголей!

А самим — оплеухи, пинки,

Синяки

Да могилки незнаемые, убогие!..

Есенин, ошеломлённый, рывком встал, взволнованный, затоптался по террасе, словно задыхаясь и ища свежего воздуха.

   — Где этот человек? Я хочу познакомиться с ним. Он подлинный поэт!

   — Этого сделать, к сожалению, нельзя, Сергей Александрович, — ответил Кошкаров-Заревой. — Он далече отсюда. Трудится телеграфным монтёром в почтовой конторе на железнодорожной станции.

Есенин вздохнул:

   — Жаль... Очень жаль!

   — Вы сегодня не в настроении, Серёжа. — Кошкаров-Заревой с некоторым беспокойством следил за ним. — Что-нибудь случилось?

Есенин стоял у раскрытой двери. Всё гуще синели сумерки. Они плотно окутали кроны берёз, и кроны слились в сплошную тёмную тучу. Но стволы ещё белели ярко и хрупко, с костяным блеском.

   — Он уже целую неделю ходит такой расстроенный, — объяснила Дуня. — Ищет, чего не терял.

Есенин круто обернулся.

   — А мне встречаются в магазине такие экземпляры, что просто диву даёшься, откуда они только берутся! — заговорил он, смеясь и сокрушённо качая головой. — Сегодня явился этакий дядечка, косматый, мордастый, грудь колесом, плечи тоже колесом, и швыряет на прилавок книжку, всю растерзанную, истыканную чем-то острым. Возьмите, говорит, назад эту гадость, эту отраву! Гляжу, Фридрих Ницше: «Воля к власти». Я, говорит дядечка, последователь божественного Толстого. А этот господин тщится возбудить якобы врождённые во мне звериные инстинкты! Зло во мне ищет... Нет, не поддамся! Я толстовец. Я кроток. Не только мясо убиенных животных не приемлю, но и вообще пищу, пламенем тронутую, не употребляю! Да-с. Я сыроежка. Рис зерном, изюм, сырую морковь, рыбу, солнышком обогретую, — пожалуйста. А борщ, селянка — это уже от лукавого! А твои, говорит, внушения — чинить людям зло — я презираю! И приговариваю тебя к смертной казни. Мы, я и мой приятель, тоже толстовец, поставили книжонку этого господина к забору и расстреляли из ружья. Говорят, проповедник зверства господин Ницше спрыгнул с ума? Правильно. Это со зла, туда ему и дорога!..

Кошкаров-Заревой рассмеялся невесело.

   — Чудак, должно быть, какой-нибудь... Но как глубоко в толщу народную пустил свои корни граф Толстой...

   — А вам приходилось встречаться со Львом Николаевичем? — спросил Есенин.

   — Приходилось, и не раз... — Сергей Николаевич долго и с увлечением рассказывал о великом писателе.

Есенину больше всего понравился случай с генерал-губернатором Москвы великим князем Сергеем Александровичем.

   — Однажды к Толстому является фельдъегерь от генерал-губернатора и вручает ему пакет, в коем приказывалось прибыть графу Толстому такого-то числа, в такой-то час...

   — Что же ответил Толстой?

   — Толстой ответил так: «Передайте господину губернатору, что русский писатель граф Толстой примет великого князя в удобное для него, Толстого, время. О месте и часе встречи губернатор будет уведомлен особо». И губернаторский посланец ускакал ни с чем.

   — Эх! — Есенин вздохнул, и глаза его потемнели от восхищения.

Иногда по вечерам в загородный домик Кошкарова-Заревого приезжали члены литературно-музыкального кружка, люди разные и по таланту, и по убеждениям: Тут были и анархисты, и эсеры, и социал-демократы. Некоторые из них недавно вернулись из дальних поселений, куда были сосланы за революционную деятельность. Поэт Деев-Хомяковский, булочник, скромный, вечно с опаской озирающийся, скрытный, приезжал сюда чаще других. Суриковцы читали свои стихи, и Есенин почти автоматически отмечал недостатки их, удачные строчки, словосочетания и недобро радовался в душе: он мог бы сказать лучше, образней.

Застольные беседы за стаканом чая, споры о путях поэзии, о времени, которое требует от литератора слова особенного, пламенного, «буревого», — всё это насыщало его душу богатством, цены которому нельзя было определить.

В воскресные дни или по вечерам Есенин, Дуня и пёс Кайзер уходили в лес за грибами, играли в «догонялки»; мелькал среди рябой белизны стволов Дунин цветистый сарафан, и берёзы, как бы откликаясь на её смех, на восклицания, тоже звенели.

Домой шли тихо, умиротворённые, с полными корзинами грибов.

Дуня, отдышавшись, рассказывала хозяйке, как хорошо было в лесу. Она заботливо прикрывала пледом плечи женщины, укутывала ноги и пристраивалась рядышком — чистила грибы. По всему было заметно, что хозяйка любила эту расторопную, здоровую девушку и баловала её подарками, прощала её проделки и дерзости и неизменно отстаивала её от укоров мужа.

Вооружившись пилой и топором, Есенин и Дуня шли в сарай и распиливали длинные сосновые, берёзовые и дубовые брёвна, заготавливали на зиму дрова для печей, для камина. Есенин ловко разваливал топором толстые чурбаки. Дуня укладывала их в сарае. Делала она это быстро, споро и весело. Поленницы выглядели стройными, ладными, даже красивыми. Дунино лицо с голубыми глазами и скобочками бровей, всегда как бы в изумлении приподнятыми, с веснушками, рассыпанными по переносью, по розовым щекам, с губами, раскрытыми в улыбке и обнажавшими белые зубы — один зуб был посажен немного криво, и это придавало улыбке оттенок детскости, — вызывало симпатию и братское расположение. Есенину приятно было находиться рядом с Дуней, она отвлекала его от нелёгких дум, от тоски.

А тоска подкарауливала его всё чаще и чаще, наваливалась всей тяжестью, безжалостная, как татарское иго. Тогда и общество Дуни не могло помочь. Есенин запирался в своей комнатке, где от тишины звенело в ушах, и спускался лишь к столу, отрешённый, будто потерянный, с отсутствующим мученическим взглядом. Надвигалась осень, тучи всё чаще заслоняли солнце, дожди, короткие, словно бы пробные, окропляли поля и рощи, наводя уныние. Как-то в осенний серый дождливый день он вдруг ощутил отвращение к бумаге, написал лишь одно стихотворение «Капли», в котором отпечатались его настроение и его боль.

Капли жемчужные, капли прекрасные,

Как хороши вы в лучах золотых,

И как печальны вы, капли ненастные,

Осенью чёрной на окнах сырых.

Люди весёлые в жизни забвения,

Как велики вы в глазах у других

И как вы жалки во мраке падения,

Нет утешенья вам в мире живых...

Позже он понял, что это только пересказ прочитанных ранее лермонтовских строчек...

Он всё более убеждался в том, как трудно преодолевать классику. Скажешь — будто и хорошо, ново, а оказывается, это уже сказано до тебя, лучше, образнее, музыкальней.

Долгими вечерами он читал Евангелие и находил в Новом Завете много общего, как ему казалось, со своими душевными метаниями, сомнениями, со своим смятением. Он казался себе покинутым всеми, заброшенным и жалел себя, страдальца духом, которому не к кому приютиться душой. И в такие минуты он задавал себе неразрешимые вопросы: «Живёшь ты или нет? Уж очень она, жизнь, монотонно, однообразно протекает, каждый новый день становится всё невыносимее, потому что всё старое пошло и жаждешь нового, лучшего, чистого, а где оно, это чистое? Кругом слепая, увязшая в пороках толпа, которую надо клеймить позором!»

Размышляя, он забирался в такие дебри, откуда, казалось, не будет возврата. Он считал совершенством Иисуса Христа. Образ Христа вырисовывался ясно — не миф, не легенда, а живой человек, благородный, непогрешимый, мужественный. Но он веровал в него не так, как другие, — это было его утешением и оправданием. Другие веровали в Христа из страха — а что будет после смерти? Он же веровал как в человека, одарённого светлым умом и благородною душой, проповедовавшего любовь к ближнему. Да, жизнь... Он не мог понять её назначения.

Изнурённый думами, он валился на кровать, но заснуть не мог долго, ворочался, вздыхал, слушая всхлипывания дождя за окном. Он размышлял о селе, которое отсюда, особенно в моменты одиночества, казалось райским уголком: там колокольный звон, уносящийся в заречные раздолья, там в белом доме на горе живёт одинокая и прекрасная женщина... Вспоминалась поездка на яр в бурю и в ливень: они добрались тогда до имения Ивана Ивановича Кулакова, брата Лидии Ивановны; в большой гостиной в камине пылали берёзовые и сосновые, пахнущие смолой поленья; Есенин сидел, закутанный в тёплый халат; огонь, отражаясь, трепетал в его остановившихся глазах; она сидела рядом, она налила вина в бокалы и один подала ему с искренним пожеланием: «За ваше прекрасное будущее, за ваш талант!»; вино, обжигая, разлилось по телу, а среди ночи, в тишине чуть скрипнула дверь в его комнате, и он услышал её шёпот: «Вы ещё не спите?»; в темноте, приближаясь к нему, качнулась белая тень, и он ощутил на своём лиде её похолодевшие пальцы, и сердце его гулко забилось в груди...

Вспоминались Есенину и родимая изба, амбар, который был для него краше всяких хором, где мечталось светло и радостно о грядущей жизни, о славе и где светло и вольно писалось... Вспоминались сестрёнки Катя и Шура, и мать вспоминалась, самый близкий и понимающий человек на земле, её глаза, излучающие любовь и тепло, её руки; если бы она оказалась сейчас рядом и, ничего не спросив, коснулась бы руками его головы, всю боль души «как рукой сняло бы».

Есенин страдал ещё и оттого, что так нелепо поссорился с отцом, раскаяние и обида обессиливали, он знал, что отцу сейчас не легче — отречение от сына никому ещё не приносило облегчения. Какие найти пути для сближения с отцом? Хотя он знал что из перемирия ничего путного не получится: отец, кроткий и покладистый с виду, был горд и своенравен, и, уж конечно, он никогда не простит ослушания и — доведись жить с ним — будет ущемлять его свободу. Но пускай лучше ссоры, размолвки, споры, чем взаимное отчуждение, — лучше обиды вместе, чем страдания в одиночку, порознь.

Сентябрьские ночи дышали свежестью, роняли на траву тусклую изморозь, она как-то по-особому хрустела под ногами. Загулял по рощам и перелескам оранжевый огонь осени, зажигая одну берёзу задругой; текучее пламя листьев ослепляло, ветер стряхивал их на землю, как большие искры. В доме с треском топились печи, смоляной запах скапливался в комнатах, а жена Кошкарова-Заревого, красивая и бледная, подолгу сидела в кресле перед камином и молча смотрела на огонь...