28
Идём по Харькову — Есенин в меховой куртке, я в пальто тяжёлого английского драпа, а по Сумской молодые люди щеголяют в одних пиджачках.
В руках у Есенина записочка с адресом Льва Осиповича Повицкого — большого его приятеля.
В восемнадцатом году Повицкий жил в Туле у брата на пивоваренном заводе. Есенин с Сергеем Клычковым гостили у них изрядное время.
Часто потом вспоминали они об этом гощенье, и всегда радостно.
А Повицкому Есенин писал дурашливые письма с такими стихами Крученыха:
Утомилась, долго бегая,
Моя вороха пелёнок,
Слышит, кто-то, как цыплёнок,
Тонко, жалобно пищит:
пить, пить.
Прислонивши локоток,
Видит: в небе без порток
Скачет, пляшет мил дружок.
У Повицкого рассчитывали найти в Харькове кровать и угол.
Спрашиваем у встречных: — Как пройти?
Чистильщик сапог кому-то на хромовом носке ботинки наяривает полоской бархата сногсшибательный глянец.
— Пойду, Анатолий, узнаю у щёголя дорогу.
— Поди.
— Скажите, пожалуйста, товарищ…
Товарищ на голос оборачивается и, оставив чистильщика с повисшей недоуменно в воздухе полоской бархата, бросается с раскрытыми объятиями к Есенину:
— Серёжа!
— А мы тебя, разэнтакий, ищем. Познакомьтесь: Мариенгоф — Повицкий.
Повицкий подхватил нас под руки и потащил к своим друзьям, обещая гостеприимство и любовь. Сам он тоже у кого-то ютился.
Миновали уличку, скосили два-три переулка.
— Ну, ты, Лев Осипович, ступай вперёд и вопроси. Обрадуются — кличь нас, а если не очень, повернём оглобли.
Не прошло и минуты, как навстречу нам выпорхнуло с писком и визгом штук шесть девиц.
Повицкий был доволен.
— Что я говорил? А?
Из огромной столовой вытащили обеденный стол и, вместо него, двухспальный волосяной матрац поставили на пол.
Было похоже, что знают они нас каждого лет по десять, что давным-давно ожидали приезда, что матрац для того только и припасён, а столовая для этого именно предназначена.
Есть же ведь на свете тёплые люди!
От Москвы до Харькова ехали суток восемь; по ночам в очередь топили печь; когда спали, под кость на бедре подкладывали ладонь, чтобы было помягче.
Девицы стали укладывать нас «почивать» в девятом часу, а мы и для приличия не попротивились. Словно в подкованный тяжёлый солдатский сапог усталость обула веки.
Как уснули на правом боку, так и проснулись на нём (ни разу за ночь не повернувшись) — в первом часу дня.
Все шесть девиц ходили на цыпочках.
В тёмный занавес горячей ладонью упёрлось весеннее солнце.
Есенин лежал ко мне затылком. Я стал мохрявить его волосы.
— Чего роешься?
— Эх, Вятка, плохо твоё дело. На макушке плешинка в серебряный пятачок.
— Что ты?…
И стал ловить серебряный пятачок двумя зеркалами, одно наводя на другое.
Любили мы в ту крепкую и тугую юность потолковать о неподходящих вещах — выдумывали январский иней в волосах, несуществующие серебряные пятачки, осеннюю прохладу в густой горячей крови.
Есенин отложил зеркала и потянулся к карандашу.
Сердцу, как и языку, приятна нежная, хрупкая горечь.
Прямо в кровати, с маху, почти набело (что случалось редко и было не в его тогдашних правилах) написал трогательное лирическое стихотворение.
Через час за завтраком он уже читал благоговейно внимавшим девицам:
По-осеннему кычет сова
Над раздольем дорожной рани.
Облетает моя голова,
Куст волос золотистый вянет.
Полевое степное «ку-гу»,
Здравствуй, мать голубая осина!
Скоро месяц, купаясь в снегу,
Сядет в редкие кудри сына.
Скоро мне без листвы холодеть,
Звоном звёзд насыпая уши.
Без меня будут юноши петь,
Не меня будут старцы слушать.