10

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ссоры с отцом повторялись изо дня в день, одна острей другой. Позже Есенин писал в Спас-Клепики Грише Панфилову: «Сейчас я совершенно разлаженный. Кругом всё больно и на всё тяжело и обидно. Не знаю, много ли времени продолжится это животное состояние. Я попал в тяжёлые тиски отца. Жаль, что я молод!.. Никак не вывернешься...»

Время он убивал в книжном магазине. Уходил из дому ранним утром, чтобы не видеться с отцом, добирался до Страстной площади пешком, шёл по знакомым улицам, по мосту через Москву-реку, бульварами, останавливался у памятников Гоголю, Пушкину, думал, мечтал, вспоминал стихи...

А после службы бежал в Суриковский кружок на собрания, слушал чтения произведений начинающих или уже опытных и признанных, внимал обсуждениям, диспутам, спорам. А споры вспыхивали не только на литературные темы, но и на гражданские, на политические. Не ввязываясь в эти поединки, он наблюдал за людьми необыкновенными. Здесь, кроме самого руководителя, Сергея Николаевича Кошкарова-Заревого, доброго, строгого, умного, бывали Хвощенко, Кормилицын, Верёвкин и сбежавший с каторги социалист-революционер князь Вещерский, который был известен в кружке под именем Платона Мироновича Агафонова. Худое лицо Агафонова с продольными морщинами на щеках хранило печать пережитого: у него были седые, навесом, брови, почти белые, жёсткие усы и борода. Социалист-революционер Агафонов, неистово поблескивая глазами, отстаивал террористические акты как одну из наиболее действенных форм революционной борьбы с царизмом.

   — Надо навести ужас и на царя, и на царских сатрапов, на всех высокопоставленных мерзавцев, притесняющих народ, на весь царствующий дом! — Агафонов метался по комнате и кричал, захлёбываясь и взмахивая руками. — Надо зажечь почву под ними, создать невыносимые условия для их жизни, для бытия!

   — Не кричите, Платон Миронович, — урезонивал его Кошкаров-Заревой. — Чёрт знает как вы себя ведёте. Возьмите себя в руки... — Он закрывал окна, чтобы голоса не вылетали на улицу.

Деев-Хомяковский возражал Агафонову:

   — Вы, эсеры, много вреда приносите революционному движению своим террором. И ещё больше принесёте. И нам много времени понадобится, чтобы разоблачить вас, показать рабочему классу вашу сущность. И вообще ваш метод борьбы устарел. Вы подстрелите одного чиновника — на его место поставят другого, швырнёте бомбу и убьёте царя — тотчас появится другой царь...

   — А мы и того ухлопаем! — со злорадным наслаждением кричал Агафонов, он как будто уже видел свою коронованную жертву, бьющуюся в агонии. — Изведём в России всех царей, всех царских прислужников, министров, губернаторов. И волей-неволей власть перейдёт в руки народа. Как-нибудь я приглашу на заседание кружка Савинкова, большого писателя, поэта и великого террориста и конспиратора. Он скоро приобщит вас к нашей идее. Гений и вождь!

Кошкаров-Заревой выставил вперёд белые, холёные руки, точно обороняясь от наваждения.

   — Пожалуйста, Платон Миронович, опомнитесь: не приглашайте вашего Савинкова, мы не желаем никакой другой идеи, кроме идеи служения народу художественным словом...

   — Служение народу, художественное слово, литература — это в первую очередь политика, Сергей Николаевич! — Агафонов опять заметался по комнате. — Политика! А политику не делают в белых перчатках. У них для нас — каторги, виселицы, а у нас для них — бомбы. Да-с!

Есенин многого не понимал из того, о чём шёл спор, но ожесточённый человек с сумасшедшими глазами чем-то привлекал, в его яростных высказываниях чувствовалась сила и убеждённость смельчака, готового на подвиг во имя своей какой-то огромной цели — её-то Есенин и не осознавал. Но он всё более утверждался в одном: революцию должны совершить именно такие люди, беззаветные, презирающие опасности, не боящиеся рискованных поступков. Речи Агафонова, его прошлое — этап по Владимирке, ссылка, побег с каторги через таёжные реки, по неведомым тропам — насыщали душу беспокойством, желанием риска, воспаляли воображение.

Однажды во время заседания кружка в помещение без стука ввалились полицейские, все как будто на одно лицо — двое в форме, один, должно быть офицер, — в штатском костюме.

Есенин тотчас узнал его: это он приезжал в Спас-Клепики снимать с него допрос. Полицейский чиновник тоже узнал Есенина — улыбнулся, как старому знакомому, шевельнулись завитые колечками усы.

   — Не успели прибыть, господин Есенин, и сразу же окунулись в сборища сомнительного свойства? — Повернулся к Кошкарову-Заревому: — Что здесь происходит, милостивые государи? По какому случаю собрание?

   — Это не собрание, а очередное занятие литературно-музыкального кружка. — Сергей Николаевич был внешне почтителен, сдержан. — Читаем произведения писателей и поэтов. Обсуждаем...

Окинув взглядом присутствующих, полицейский чиновник кивнул Дееву-Хомяковскому:

   — Продолжайте, господин Деев, мы послушаем.

Чиновник сел на свободный стул, закинул ногу на ногу и уставился на поэта. На вопросительный взгляд чтеца Кошкаров-Заревой чуть наклонил голову.

   — Пожалуйста, Григорий Дмитриевич. Господин полицейский чиновник изъявил желание приобщиться к поэзии.

   — Да, я люблю поэзию, — подтвердил тот, приосанясь. — Она, так сказать, украшает жизнь, вносит в неё разнообразие.

Деев-Хомяковский положил руки на спинку стула.

   — «Перед грозой», — тихо объявил он следующее стихотворение и продолжал читать ровным голосом, хотя и с внутренней тревогой — присутствие полицейских явно стесняло его:

Краски сгущаются —

Хмурые, тёмные.

И надвигаются —

Бурые, чёрные,

Тучи на небе кругом.

Эхом невидимым,

Гулом, раскатами,

Вспышками молнии,

Дождика каплями,

Глухо доносится гром.

Это — могучая,

Гневная, грозная

Сила незримая,

Сила свободная —

К нам прилетает дождём!

Всё, — сказал Деев-Хомяковский и, заметив, что стул его занят полицейским чиновником, скромно пристроился в уголке на табурете.

Некоторое время царила удручённая тишина. Её нарушил Кошкаров-Заревой:

   — Господа, прошу излагать свои суждения относительно только что услышанных произведений поэта Деева-Хомяковского. — Он обратился к полицейскому: — Как известно, Пётр Степанович, автор стихов, — крестьянин Калужской губернии, ныне булочник в заведении купца Филиппова.

   — Да, нам известно, — ответил полицейский, зорко вглядываясь в Деева-Хомяковского. Но чаще всего взгляд его останавливался на лице Агафонова.

   — Так кто желает высказать своё мнение о стихах? — повторил вопрос руководитель кружка.

Есенин понимал, скорее чувствовал, что услышанные стихи слабы, прочитаны плохо, бескрыло, но в них улавливался явный намёк на приближение каких-то крупных событий, что должны потрясти русскую землю. Его мысли как бы отгадал полицейский чиновник. Он задвигался на стуле, весь напрягаясь и словно бы вытягиваясь.

   — Я не силён в оценке художественных достоинств творений господина Деева, но тем не менее один вопрос, не скрою, меня занимает немало: о какой грозе вы ведёте речь, на какую незримую силу вы намекаете?

Деев-Хомяковский тотчас встал, как мальчик на уроке:

   — Это просто пейзаж... И больше ничего.

   — Ах, пейзаж! — Чиновник тонко улыбнулся. — А я по необразованности своей и не догадался, что это лирический пейзаж. Акварель. Продолжайте, господа.

Кошкаров-Заревой спросил его учтиво:

   — Пётр Степанович, вы желаете высказать своё просвещённое мнение о стихах поэта?

   — Увольте, господин Кошкаров! — воскликнул полицейский чиновник с непритворным изумлением. — Какое уж моё мнение, да ещё и просвещённое! Я в своём-то деле не слишком просвещён... Но желательно было бы познакомиться с теми членами вашего кружка, которых я ещё не имею чести знать...

   — Пожалуйста, — заторопился Сергей Николаевич. — Если вы нам не доверяете...

   — Зачем же обижаться? — Полицейский чиновник изобразил улыбку. — Я вам верю. Но, сами понимаете, — служба... — Он приблизился к Агафонову, взглянул в лицо его в упор: — Как ваша фамилия?

   — Агафонов Платон Миронович.

   — Давно проживаете в Москве? Откуда изволили прибыть?

   — Из Калужской губернии. Почему это вас заинтересовала моя скромная особа?

   — Обличье ваше мне вроде бы знакомо. Впрочем, я, кажется, ошибся. Извините... — И опять к Кошкарову-Заревому: — Прошу простить за прерванную беседу. — Но прежде чем покинуть помещение, заметил Есенину с отеческой озабоченностью: — Зря ушли из лавки Крылова, молодой человек, неосмотрительно отказались поступать в Учительский институт и неспроста очутились в этом обществе.

Агафонов сорвался со своего места.

   — Позвольте мне, Сергей Николаевич?! — Глаза под седыми бровями светились молодо, дерзко. — Странно, но приходится отметить, что критики, отзываясь о произведениях так называемых писателей из народа, преподносят читающей публике совершенно неверную оценку — делают упор на второстепенные стороны их вдохновения: на печаль, на покорность и безысходность. Будь то Никитин, Кольцов или Суриков, — всем им — неодинаковым — приписывается это печальничество. Как будто эти поэты сговорились друг с другом, чтобы воспевать лишь страдания и горе людское. И всё это, как ни прискорбно, ведёт к умилению перед покорностью народа, перед его долготерпением и непротивлением. Как будто у народа ничего больше и нет, кроме безысходной тоски и печали! Да, много пришлось испытать на своём веку русскому народу — и до сих пор он испытывает! — на путях к своей лучшей доле. На что же он надеется, живя этой проклятой жизнью?! На смельчаков. Это они питают в нём надежду и веру в достойную свою судьбу, в великое своё назначение. Это они утверждают его будущность.

Оковы тяжкие падут,

Темницы рухнут, и свобода

Вас примет радостно у входа,

И братья меч вам отдадут! —

И бросил через плечо полицейскому небрежно, как подачку: — Цензуровано: Пушкин. Тот час ещё не настал. Но он настанет скоро! — И опять полицейскому: — Не цензуровано: Агафонов.

Полицейский чиновник слушал, всё более изумляясь, и как-то даже беспомощно улыбался, озирая присутствующих, — он не знал, что делать, что ответить.

   — Платон Миронович, — заговорил Кошкаров-Заревой строго, — ваши определения нельзя воспринимать всерьёз, это была, видимо, шутка, я думаю... Присущее вам актёрство.

   — Конечно же, — обрадованно ухватился за эту мысль полицейский.

Агафонов тотчас возразил с надменностью и вызовом:

   — Так могут шутить лишь круглые болваны!

   — Тогда, простите, вы попали не по адресу, — сказал Кошкаров-Заревой. — У нас не политический митинг, у нас занятие литературного кружка.

Вечер был скомкан.

Есенин торопливо шагал по тёмным переулкам. Агафонов нет-нет да оглянется — не ведётся ли за ними слежка. В одном месте резко свернул в подъезд, и они очутились во дворе; из этого двора незаметной щелью пролезли в другой двор и уж потом каким-то образом очутились в совершенно ином и, кажется, не ближнем переулке — видать, знал эсер все ходы и выходы в этом районе.

— Если и был «хвост», то мы его обрубили, а если не было, тем лучше. — Агафонов ловким движением сорвал седую бороду, отлепил усы, сдёрнул брови, и Есенин ахнул — перед ним стоял и улыбался человек с юным и смелым лидом: глаза горели, зубы сверкали. — Чёрта с два они меня сцапают! — сказал Агафонов. — Лучше вспыхнуть и сгореть, как Каляев[28], чем чадить незалитой головешкой. Прощайте, Есенин. Рад был познакомиться с вами. Мы ещё встретимся. — И сгинул в полумгле.