17

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Трёхмесячный Юрий, спокойному нраву которого не могли нарадоваться ни мать его, ни бабушка Марфа Ильинична, неожиданно чем-то заболел и за ночь раз десять просыпался и кричал жалобно и громко. Есенин слышал сквозь сон плач сына, но Анна, дежурившая у колыбельки, сразу брала мальчика на руки и то кормила грудью, то укачивала, тихонько мурлыкая колыбельную песенку, слов которой сонный Есенин не разбирал. Малыш скоро замолкал, успокаивался, мать укладывала его в колыбель, и он засыпал. Но через час-другой он снова начинал плакать в голос, и Анне с трудом удавалось его угомонить.

Уже на рассвете Юрик уснул, и, успокоившись, молодая мать тоже забылась сном.

Когда Есенин в урочный свой утренний час проснулся, Анна спала. Есенин подумал о ней стихотворными словами Блока:

Донна Анна спит, скрестив на сердце руки,

Донна Анна видит сны.

А она и вправду в это время видела сон... Снилось ей, что стоит она неправдоподобно красивая, нарядная, в длинном, до пят, подвенечном платье. На уложенных парикмахером каштановых волосах воздушная, словно сотканная из облачных волоконец фата. Но она не невеста Есенина, а жена, в руках у неё трёхмесячный Юрик, она чувствует тепло детского тельца, слышит неповторимый младенческий запах.

Всё существо её переполнено острым, свежим, но смутным чувством, в котором слились и безнадёжная тоска разлуки, и горькое счастье самопожертвования.

Перед нею громадные, вековые, густокронные липы, с двух сторон обступающие то ли просеку леса, то ли аллею запущенного, старого парка. По этой просеке или аллее идёт беспечной походкой Есенин в светло-сером костюме, налегке, без баула, без чемодана. Куда идёт? Зачем? Она этого точно не знает, но что-то ей подсказывает, что он торопливо шагает, с каждым шагом отдаляясь от неё, прямёхонько на железнодорожную станцию, где уже стоит под парами паровоз скорого петроградского поезда. Она мучительно думает о разлуке, может быть, о разлуке навсегда.

Она понимает, что Есенин принадлежит не матери своей, не ранней, почти отроческой любви к какой-то там Наталье Шориной, не ей, Анне, жене и матери его ребёнка-первенца, не малюсенькому Суриковскому кружку, а всей огромной, многомиллионной России и его теперешний уход по аллее или просеке — неизбежность, не подвластная ни её, ни его воле и желанию.

У неё подкашиваются колени, она еле держится на ногах. Горячий комок подступает к горлу, она сейчас разрыдается. Ей хочется поднять над головой своей сына и крикнуть Сергею одно только страстное слово: «Вернись!» Но голоса нет, она чувствует, что Сергей безвозвратно уходит.

Анна ужасается. Ну хорошо, поэт оставляет её, но сына-то он не должен, не может оставить! Тут с беспощадным осуждением себя она вспоминает, что жила с Есениным невенчанной, в так называемом свободном браке, и уж если говорить прямо, то её ненаглядный Юрий — незаконнорождённый ребёнок, вроде подкидыша.

Она задыхается от гнева на самое себя; какое она имела право обречь первого и наверняка единственного сына на бесправное существование в обществе?

Кто он, моё синеглазое сокровище? Как его звать? Юрий Сергеевич Есенин? Нет! Общество не знает и не будет знать такого!

Он — незаконнорождённый. Он — Юрий Изряднов! Не отец, а мать наделяет его фамилией!

Мысли её несутся шквальным ветром — одна непримиримей и яростней другой. Наконец она обретает голос. Она знает, что именно сейчас крикнет: «Серёжа, вернись не ко мне, а к сыну! Не бросай его, Серёжа!» И она кричит и отчётливо слышит не только свой крик, но и эхо, повторяющее его, но выговаривает эхо не её слова, а совсем иное: «Прощай!»

...Она открыла глаза, не понимая ещё, где кончается сон и начинается явь. Сон стоял перед ней ощутимой реальностью, в красках, в объёмности, в тончайших оттенках ощущений и чувств. Взгляд её скользнул по колыбельке — она была пуста. Она медленно повела глазами и увидела Сергея — в нижнем белье, в одних носках, с Юриком на руках. Сергей нежно, как мать или няня, убаюкивал ребёнка, неслышно шагая по комнате.

Она поняла — мальчик проснулся, заплакал, и Сергей, чтобы не разбудить её, бережно взял из колыбельки и, ласково покачивая его, еле внятно пел.

Вначале Анна слышала только мелодию, не разбирая слов, потом слух уловил имя «Юрочка». Анна знала детскую песенку, где слово «Юрочка» рифмовалось со словами «печурочка», «курочка». Но Есенин напевал что-то похожее, но явно не эту байку. Он чуть повысил голос, и растроганная Анна догадалась, что Сергей сочиняет на ходу, импровизирует.

Голос Сергея звучал мягко и тепло, с одному ему свойственной нежностью и ласковостью:

Дремлет Дед Мороз, и в тишь

Спит Снегурочка.

Отчего же ты не спишь,

Малый Юрочка?

Ребёнок слабо вскрикнул, но тут же затих, словно ожидая продолжения песенки. Анна тоже навострила уши. Сергей продолжал напевный разговор с сыном:

Спит, упрятавшись в камыш,

Сивка-Бурочка.

Спи! Чего же ты не спишь,

Милый Юрочка?

Анна беззвучно, одними губами повторяла слова, стараясь запомнить их.

Сергей дошёл до угла комнаты, плавно повернулся и продолжал:

Спит дурашливый глупыш,

Спит и дурочка.

Ты же умник, а не спишь,

Юркий Юрочка...

Только что виденный сон казался Анне сгустком её переживаний и размышлений последних дней.

После долгих обсуждений и даже споров они договорились, что Есенин уедет в Петроград через два дня — восьмого марта, но обещанного ему в Москве гонорара он ещё не получил и это могло задержать его отъезд. Сон разметал обретённое было спокойствие Анны, и её подмывало попытаться ещё — в последний раз — поговорить с Сергеем, может быть, даже насколько можно отсрочить его поездку.

Начала она разговор деловито и издалека от пока скрываемой своей цели:

   — Мне кажется, Серёжа, гонорара тебе скоро не получить. Банк работает с перебоями, а денежные дела редакций целиком зависят от банка. Но я думаю, что папа одолжит нам на твою поездку. Это не такая уж большая сумма.

   — Дело не в сумме, — перебил её Есенин. — Мне бы не хотелось одалживаться у твоей семьи. Твои семейные, по-моему, до сих пор считают, что я умыкнул тебя, как, бывало, кочевники-половцы в полынном Диком поле умыкали степных невест.

   — Умыкание — это ведь похищение. А я сама к тебе пришла.

   — Так-то оно так, но всё же...

   — Я что-то плохо представляю тебя в столице. Ну, приедешь ты, выйдешь из вокзала, а дальше?

Есенин вспыхнул, но, хотя не без труда, сдержал себя:

   — Мы обо всём этом уже не раз говорили. Хорошо. Повторю. В Ревеле живёт мой дядя, брательник матери Иван Фёдорович Титов. У него свой домик. Служит управляющим нефтяной базы. Вот я к нему и поеду. О ночёвке в Петрограде не думаю — ни ночлежка мне не нужна, ни гостиница. В Петрограде я, возможно, пробуду транзитным пассажиром. От поезда до поезда. Мне Блок до зарезу нужен. Ты ведь знаешь, что на все мои стихи, посланные отсюда, ни ответа ни привета. Даже твоя счастливая рука не помогла. Ты самолично отправила бандероль с «Галками» в Питер. И на неё — молчок-старичок. Вот я и ставлю судьбу ребром. Прямо с вокзала пойду к Блоку. Скажу: «Перед вами Сергей Есенин из рязанской деревни. Вот мои стихи. Вам одному верю. Одобрите — понесу печатать. Забракуете — разорву или сожгу». А сам — в Ревель, к дяде, не в нахлебники, нет. Бочки катать на его нефтяной базе буду.

   — Это я уже слышала.

   — Нет мне покоя, пока Блока не увижу. Это больше чем мечта. Необходимость. Вопрос жизни и смерти.

Анна снова вспомнила — весь сразу — свой, только что увиденный сон, и он показался ей теперь вещим.

Всё же она не сдержала себя и с нескрываемой грустью сказала, вернее, подумала вслух:

   — Тебе нужна слава. У тебя крепко сидит в голове, что ты большой поэт, и здесь, в Москве, тебя некому оценить по достоинству. Только в Петрограде Блок откроет тебе дорогу к славе. Боюсь, Серёжа, что слава тебя погубит. Не все выдерживают испытание славой.

Сергей стоял посредине комнаты, и вид у него был такой, словно ему незаслуженно дали пощёчину. Таким Анна его ещё не видела. Ей стало не по себе.

   — И ты меня не понимаешь, — с горечью произнёс он, разглядывая Анну, словно видел её в первый раз. — Ну ладно, сделаю признание. Есть у меня стихи. Вернее, были. Я их забраковал и уничтожил. А четыре строки временно застряли в памяти. Слабые строки, но в них частица исповеди. Слушай:

Мне слава нужна не за славу —

Но нужен мне славы восход.

Лишь слава даёт это право —

Петь песни, чтоб слушал народ!

Понимаешь? Лучшие мои стихи в Москве не хотят печатать. А по почте, ты сама убедилась, посылать стихи бесполезно. Россия моих стихов не услышит. Надо самому быть в Петрограде. Надо встретиться с самим Блоком.

Он торопливо стал одеваться.

   — Куда ты? Хотя бы позавтракал.

   — Пойду. Может быть, гонорар всё-таки дадут.