11

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Паровоз прогудел густым басом, стронул зазвякавшими буферными тарелками вагоны, плавно двинул их из Москвы в сторону Рязани и, набирая скорость, загрохотал на рельсовых стыках и по железнодорожным мостам.

Есенин, глядя в вагонное окно, вздохнул с облегчением. Сейчас за какие-то минуты останутся позади пригородные дачи с балкончиками и террасками и откроется до самого горизонта простор сельской, деревенской России, где затерялось и его родное Константиново.

До него ещё далеко, да и прямого железнодорожного сообщения с ним нет, но Есенин силой воображения, внутренним зрением видел, как оно вольготно раскинулось на правом, высоком берегу серо-голубой Оки, в которую опрокинулось небо.

Всё Константиново утонуло в зелени садов, палисадников и огородов, и Есенин привык гордиться тем, что родное село его древнее и упоминается в пожелтевших от времени летописях шестнадцатого и семнадцатого столетий, а может быть, первые избы его ставились в то давнее время, когда на Руси ещё и грамотеев-то не было, чтобы упомянуть о нём в летописной строке.

У Есенина была редкая способность, вспоминая, видеть как бы со стороны не только картины прошлого, не только родных и близких ему людей, но и себя самого вместе с ними, каким он был в ту пору.

Воспоминания, захватившие его, были живыми, движущимися, говорящими картинами, в которых непременно участвовал и он сам, синеглазый, русоволосый мальчуган Серёжка с уличным прозвищем Монах. Почему Монах? Причин больше чем достаточно. Дед Сергея по отцу, Никита Осипович Есенин смолоду собирался постричься в монахи, но до двадцативосьмилетнего возраста так и не собрался и женился на шестнадцатилетней девушке. Улица прозвала их Монах и Монашка. Бабушка Сергея по матери — Наталья Евтеевна, идя на богомолье в монастырь, брала с собой внука Серёжу. Дед Сергея по матери, Фёдор Андреевич Титов рассказывал Серёже эпизоды из Библии и Жития святых.

Ну как тут не звать Сергея Монахом?

Ах, дед Фёдор Андреевич, кудесник и сказочник, озорник и добряк, как много разумения, поэзии, добра заложил он в малолетнего Сергея, и теперешний взрослый Есенин с удивлением и благодарностью как бы воочию видел, правда недавнее, но уже безвозвратное былое.

...Солнце бьёт в окна, в избе светло и празднично. На чисто выскобленной столешнице лежит раскрытая церковная книга в тёмном кожаном переплёте. За столом дед Фёдор, старик с льняной волокнистой бородой, с изрезанным морщинами лицом, с добрыми выцветшими глазами, и внук, голубоглазый, русоволосый Сергунька. И ещё какой-то незнакомый бородач — Сергунькин учитель, грамотей, приглашённый дедом. Бородач водит по церковнославянским строкам Псалтыря негнущимся, как сучок на дереве, пальцем и терпеливо обучает пятилетнего мальчика, как полвека назад и его самого обучал сельский псаломщик:

   — Буки-аз — ба, буки-аз — снова ба, а вместе: баба. Пятилетний Сергунька внимательно слушает бородача, но, по правде сказать, усваивает услышанное не сразу. Ну зачем эти азы, буки, веди, глаголы? От них только в голове шум. Дед понимает трудность одоления грамоты и назидательно внушает:

   — Корни учения горьки, а плоды сладки. — И тут же поднимается с лавки, достаёт из висящей на стене камышовой кошёлки спелое, иззелена-жёлтое яблоко и одаряет им внука: — Корни у яблони антоновки на вкус, как горчица, а яблоко — кусни-ка? — медовое.

После урока дед, отпустив бородача-грамотея, рассказывает внуку сказку о Коньке-Горбунке и Жар-птице. Да что там сказка! Правда, это было много позже, но услышал Есенин и гениальное «Слово о полку Игореве» и, может быть, впервые вдумался и понял, что такое поэзия. Это дедушка Фёдор пригласил бородача-грамотея прочесть легендарное «Слово».

Но воспоминания не дают простора для размышлений. Снова всплывает из мглы недавнее былое.

...Синяя июньская ночь. Голубовато-серебряный месяц над Окой, над росистым, разнотравным и многоцветным лугом. На лугу пасутся лошади — издали чуть видны их тёмные силуэты. На этих гнедых и буланых недавно прискакали в ночное константиновские ребятишки во главе с их верховодом Серёжкой Монахом. Мальчишки сидят вокруг оранжевого костра, в золе которого пекутся картофельные клубни. Ночь располагает к таинственности, к страху перед сверхъестественным, потому и разговор ведётся вполголоса — о волке-оборотне, о разбойниках из хвойной чащи Мещеры.

Слушая эти были и небыли, Сергей вспоминает, что ещё на масленице, задолго до выездов в ночное, хитрый дед Фёдор подсунул ему книгу Тургенева и ткнул чёрным негнущимся пальцем в заглавие рассказа «Бежин луг».

Серёжка, конечно, прочёл этот рассказ, как, впрочем, и всю книгу. Ребята из «Бежина луга» показались чем-то похожими на константиновских. Только наши удалее, храбрее.

   — На водопой! — командует Серёжка.

Мальчишки ловят лошадей и едут верхом к Оке. Серебряно-голубой месяц при тишайшей погоде стоймя стоит в тёмной, кажущейся неподвижной реке, и такой он, отражённый в воде месяц, удивительный, что у Серёжки закрадывается опасение, как бы кони вместе с окской водой не выпили и месяц. Но месяц, вероятно, заколдован. Вместе с кругами по воде он отплывает от мокрых бархатных лошадиных губ, и в Серёжино мальчишечье сердце входит благодарная радость за спасение красоты.

Воспоминания волновали Есенина, и он, глядя в вагонное окно, не замечал своих спутников, соседей по вагону.

...Сенокосная пора. Цветут на лугах ромашки, колокольчики, медуницы, иван-чай. Кукуют в рощах кукушки. Кричат на берёзах, где чернеют гнезда, ералашные грачи. Полдень, косцы, кто в шалашике, кто под телегой, отдыхают. Но крикливые грачи не дают и полчасика вздремнуть.

   — Серёга! — зовёт чернобородый косец восьмилетнего Есенина, идущего с кувшином молока на сенокос к деду. — Иди-ка сюда!

Сергей подходит к зелёному шалашу, и два бородача его соблазняют:

   — Ты лазить по деревьям мастак. Не уступишь в этом деле обезьяне. Давай-ка разори гнезда у этих чернопёрых крикунов. Спать не дают, окаянные! Ты вали разоряй, а мы скинутые гнезда считать станем... За каждое сброшенное гнездо получишь по гривеннику.

Сергею лестно, что его считают лучшим в селе лазальщиком по деревьям. Да и гривенники под ногами не валяются. Он идёт к грачиным деревьям, ставит под высокую, увешанную гнёздами берёзу глиняный кувшин с топлёным молоком и карабкается по её тёплому, одетому берестой стволу — всё выше, выше. Вот и ветви. Сергей хватается за сук, подтягивается, как на турнике.

Но — ах ты беда! — сук трещит, обламывается, и мальчишка камнем летит вниз, в кусты, под которыми стоит кувшин. Кусты спружинивают и спасают Сергея от тяжёлых ушибов, может быть, от увечья. Оцарапаны до крови нос, левая щека, живот. Дедов кувшин обращён в черепки, и пролитое молоко впитывается в землю. Сергей поднимается, ощупывает царапины и видит вдали деда Фёдора в синей рубахе и холщовых штанах, идущего от шалаша Сергеевых соблазнителей, — значит, дед знает всё. Сергей убеждён, что старик встревожен, сейчас подойдёт, пожалеет, скажет, что к царапинам надо приложить листья подорожника. Куда там!

Дед подходит хмурый, взъерошенный, глаза сужены, никакой в них жалости.

   — Грохнулся? Нос расквасил? — жёстким тоном осведомляется дед. И заключает ещё жёстче: — Так тебе, сребролюбцу, и надо. На гривенники польстился? Полез птичье жильё разорять? Поделом вору и мука.

Сергей смотрит на деда непонимающе, оскорблённо, но глаза деда уже потеплели, и он терпеливо объясняет:

   — Я тебя живодёрству не учил. Всё живое — муравья, грача, зайчишку — любить надо. Они на земле — меньшие наши братья. Сам ты мне вслух читал: «Всякое дыхание да славит Господа».

Слушая деда, внук вдруг вспоминает, как старик водил его на пасеку и рассказывал о трудовой жизни и повадках пчёл, в лесу возле муравейника обращал его внимание на неугомонное движение работяг муравьёв, недавно заставил отпустить на волю двух пойманных Сергеем на болоте диких неоперившихся утят, учил заботливо ухаживать за лошадью.

...Серый, гривастый, уши торчком, поджарый конь стоит, обмахиваясь хвостом от слепней. Вокруг — сколько хватало глаз — луговое, дышащее ароматом приволье, и только где-то на горизонте смутно синеет кромка Мещёрских лесов.

Сергея привели на луг три неженатых сына деда Фёдора — значит, его, Сергеевы, дядья. Один из них держит коня за недоуздок, другой поигрывает тонкой ремённой плетью, третий, чему-то радуясь, похохатывает в кулак.

Четырёхлетний Сергей смотрит на дядьёв с любопытством, но без всякого страха или опаски.

Вдруг тот, кто похохатывал, хватает Серёжку под мышки, ловко сажает его на неосёдланного серого коня и молча сует мальчишечьи ручонки в густую конскую гриву.

Два других дядьки быстро и понимающе переглядываются и одновременно один с силой ударяет плетью по конскому крупу, а другой, отдёргивая руку, бросает недоуздок. Мальчишка инстинктивно изо всех сил вцепляется в конскую гриву в тот самый миг, как серый взвивается на дыбки, берёт с места в карьер и скачет по полю, стеля по ветру хвост.

Сердчишко у четырёхлетнего всадника замирает, он закрывает глаза, каким-то чудом держась на коне.

Скачка продолжается не так долго, но парнишке она кажется нескончаемой. Усидеть-то он на скачущем коне усидел, но один из дядьёв снимает его с коня полуживым от испуга, потрясения. И как продолжение этой картины в памяти встаёт другая, где действующие лица те же.

...Знойный июльский день. Солнце одело Оку в золотые чешуйки, и река кажется недвижимой. Скрипят уключины, поднимаются в воздух и опускаются в воду вёсла, и некрашеная, надёжно просмолённая лодка стремительно летит от заросшего тальником берега на стрежень, на середину Оки. В лодке пятилетний, только ещё постигающий азы голубоглазый, белоголовый Серёжа, и ему известно, что в лодку вместе с тремя озорными своими дядьями он попал без ведома деда.

Один дядя гребёт вёслами, другой правит лопатой-рулём, а третий с плутоватой улыбкой зачем-то раздевает Серёжу. Ситцевую розовую рубашонку он снимает быстро и ловко, а вот со штанишками приходится возиться, может быть, потому, что Серёжа не помогает, а, предчувствуя недоброе, мешает дяде.

Наконец и штанишки сняты.

Разувать мальчугана не приходится — он босой.

Лодка — на середине Оки.

   — Суши вёсла! — командует старший из дядьёв.

Вёсла поднимаются, с них стекает вода, падают в реку капли, блестящие как алмазы. Рулевой тоже вынимает из воды и кладёт на корму весло-лопату.

Серёжа смотрит, как раздевший его дядя аккуратно складывает рубашку и штаны. Мальчик силится угадать, что будет дальше. Угадать он не успевает. Один из дядьёв молча, быстрым движением приподнимает голого Серёжу над лодкой и бросает в глубокую в этом месте Оку.

Мальчик не успевает даже охнуть, как, разметав брызги, на мгновение погружается в тёплую воду и тут же выныривает с выражением ужаса в глазах.

Дядья хохочут, и Серёжа, обиженный, оскорблённый, не может понять, что же смешного в том, что он барахтается, как щенок, тёплая вода лезет ему в рот, в ноздри, в уши, ему нечем дышать, ему страшно — ведь он, не умеющий плавать, сейчас, вот сию минуту утонет. От отчаяния он начинает барахтаться сильнее, дёргает ногами беспорядочно, как попало, хлопает по упругой воде руками, дивясь, что он держится на воде, а не тонет или, как говорят сельчане, не «идёт по-топорному на дно».

На секунду в нём вспыхивает надежда, что один из дядьёв — а они все трое хорошие пловцы, — даже не сбрасывая одежды, кинется в воду и спасёт его от неминучей гибели. Но дядья смеются, а один из них даже с издёвкой кричит:

   — И за борт его бросает в набежавшую волну...

«Тону», — мелькает последняя мысль у наглотавшегося воды, теряющего надежду мальчика, но тут чьи-то сильные, грубые руки легко, как бы играючи, подхватывают и водворяют его в лодку. Он таращит испуганные глаза, из носа, изо рта течёт вода, он дрожит мелкой дрожью, хотя июльский полдень зноен, и одновременно всё его существо охватывает счастливое блаженство от сознания, что он не утонул, а жив, и, судя по всему, дядья не собирались его топить.

Как бы подтверждая это, старший из дядьёв объясняет:

   — Только таким манером и научишься плавать. А если начнёшь плескаться у берега, где курице по колено, так всю жизнь и будешь ходячим утопленником.

А другой дядя грозится:

   — Если пикнешь хоть слово деду о купанье, вот истинный Бог, утоплю.

Серёжа, напяливая на мокрое тело рубашку, решает не жаловаться деду.

И снова воспоминание, связанное с дедом.

...Вечер, переходящий в ночь. В избе только трое: дед Фёдор, внук Серёжа и бородатый грамотей. На столе семилинейная керосиновая лампа. Жёлтый свет падает на раскрытую книгу. Грамотей читает.

Никто не умеет читать так, как этот бородач: напевно, чуть замедленно, выговаривая каждую буковку, и если в книжке описываются разные люди, то на разные голоса; не читает, а будто разговаривает разными голосами, и даже женскую речь передаёт по-женски. Артист!

Зная, что мальчугану пришлось по сердцу «Слово о полку Игореве», бородач читает с выражением, певуче и одушевлённо «Повесть о разорении Батыем Рязани в 1237 году».

Серёжа слушает сказание самозабвенно, и ему кажется, что он видит, слышит, понимает, как семь столетий тому назад по-сыновнему любящий родину рязанский богатырь Евпатий Коловрат бился не на живот, а на смерть с безбровым, скуластым татарским ханом Батыем, приведшим орды для разорения всей Руси.