22
Сумерки в тесном дворе скапливались скорее, чем на открытых улицах и просторных площадях. Звуки вязли в их густоте. Лишь слабо прорезывался игривый голос певички — чиновник с бородкой, похожей на кулёчек, прокручивал пластинки. Но небо над крышами, подобно осеннему яблоку, с одного бока рдело румянцем, заманчивым и сочным, наводя на грустную мысль об осеннем увядании.
Охваченный беспричинной тоской, Александр Никитич с самого утра не находил себе места, он словно предчувствовал беду. В такие моменты он неосознанно ждал чего-то недоброго, что неминуемо должно произойти. И хуже всего — неизвестно, с какой стороны надвигалась эта беда... В общежитии не сиделось, обступали мрак и духота. Приглашали в трактир — отказался, сославшись на боль в груди. Глубоко дыша вечерней свежестью, он стоял в воротах и словно чего-то ждал.
Вбежала ватага ребятишек, едва не сбила его с ног, унеслась в другой двор, воинственно крича и размахивая деревянными саблями.
Следом за ними неуверенно вошла худенькая девушка в белой кофте и тёмной юбке, плащ был перекинут через руку. Она направилась к двери на лестницу, ведущую в комнату его сына. Это была Анна Изряднова. Александр Никитич сорвался с места, забежал вперёд, преградив ей дорогу.
— Вы к кому, барышня? — В сумерках он не успел хорошенько разглядеть её лица. Она приостановилась.
— К Есенину.
— Его дома нет.
— Я знаю. Он должен скоро прийти. Я немного посижу... — Анна догадалась, что перед ней был отец Серёжи.
— А вы кем доводитесь ему, позвольте узнать?
Сергей говорил ей об отце всегда нелестно и с печалью, и она невольно укрепилась в неприязни к этому человеку и даже знакомиться с ним не пожелала.
— Я его невеста. — Это вырвалось у неё само собой и довольно резко, и, чтобы скрыть неловкость, она отвернулась и рывком открыла дверь.
Александр Никитич, оставшись один, оглянулся, растерянный и озадаченный, ещё не веря своим ушам: может, ослышался. «Невеста, — думал он, изумляясь и сокрушаясь своеволием сына и этой неведомой ему девицы. — Вот так сюрприз! Снег на голову...» В мыслях не укладывалось, что придвинется вплотную такой момент — у сына заведётся невеста, а стало быть, жена... «Мальчишка ведь. Хотя, живи он в селе, его давно бы уж обкрутили. Каждый обязан проложить свою колею в жизни. — И тут же погоревал: — Рано. Ох, рано... Сам на ногах едва стоит... Но не от этого ли так тяжко на душе весь день? Нет, видать, не от этого, от другого чего-то, может быть, худшего». Неожиданность поведения сына поразила его только в первое мгновение, но по размышлении всё, оказывается, стало на свои места. Должно же это когда-то произойти. Такой парень долго в холостых не проходит — чересчур хорош, умён не по годам, не только барышни, как вот эта замухрышка — он невзлюбил Анну с первого взгляда, — что пожаловала к нему и, наверное, уже не впервые, но и женщины вроде Олимпиады Гавриловны головы теряют, это доподлинно известно. А на селе, как пишут, помещица Кашина цветами его одаряла.
Он опять приложил руку к груди, боль в сердце не затихала. Как слепой, потолкался по двору, от одной стены до другой, проклиная старичка с его музыкой и песенками. Запустить бы камнем в его окно, прямо в глотку визгливой граммофонной трубы!.. Барышня сказала, что Сергей скоро явится, надо дождаться, давно не виделись — скрывается рано, объявляется поздно. Делает это наверняка нарочно, чтобы не встречаться с ним.
Совсем стемнело. Во дворе показались двое полицейских, вместе с ними — незнакомый человек в чёрном костюме, с подкрученными колечками усиков и дворник Никифор в затасканном халате, нетвёрдо стоящий на ногах.
— Где он проживает? — спросил тот, что с подкрученными усами.
Никифор неопределённо махнул на освещённые окна.
— Тут! — И, как старому приятелю, поклонился приказчику. — Добрый вечер, Александр Никитич. А господа полицейские до твоего сына припожаловали.
— Зачем? — спросил Александр Никитич, когда полицейские зашагали по лестнице.
— Шут их знает! Должно, по делу. Они нынче во многие дома заглядывают. Обыскивают. Бывает, что и забирают с собой, кто, по-ихнему, выходит виноват. Время такое... — Никифор, приосанившись, перестал качаться, выпрямился. — Ну, я побегу. В таких подобных случаях должно при их состоять. Так-то, брат...
Дворник рысцой потрусил за полицейскими. Александр Никитич попробовал сдвинуться с места и не смог. Кровь отхлынула к ногам, чугунный вес их сделался неподъёмным и мучительным. Вот она, беда, страшная, роковая, и нагрянула! Спасения от неё теперь нет — время нынче такое, как правильно определил дворник Никифор... Что же делать, что предпринять, чтоб отвести её? Как предотвратить катастрофу? Мысли его метались. Знал одно: Сергею надо скрыться, и немедленно.
Овладев собой, судорожно глотая воздух, Александр Никитич двинулся к воротам, чтобы там, в переулке, встретить и остановить сына, заставить его исчезнуть. Устремился было к Валовой, но вернулся — Сергей может подойти с другой стороны — и стал подстерегать у ворот. Минуты приобрели мучительную протяжённость, они изнуряли, обессиливали. Казалось, он уже перестал жить, опасность, спрессованная до плотности могильного камня, придавила его, душила — вот-вот и дышать нечем станет. Этого надо было ожидать: с кем поведёшься, по той дорожке и покатишься. Что же, однако, он совершил? Погибнет ведь. Пропадёт ни за грош. Был сын, и нет сына. Что скажешь матери? Считает полосатые столбы на Владимирке. Не углядел, не остерёг. А как углядишь? Ругались больше, чем ладили. Он вдруг поднял руки и с жаром произнёс:
— Господи, оборони, отведи от нас беду!..
Воспитанный на послушании, Александр Никитич не мог представить себе иных норм жизни, кроме тех, которыми дорожил сам: бойся Бога, блюди честь в службе, имей уважение к собственности, не считай зазорным поклониться хозяевам. Уклад такой жизни выдуман был не им, стоит он незыблемо, и не ему его тревожить. А этот простофиля Серёжка что-нибудь ляпнул при народе недозволенное. А ищейки тут как тут. Они только таких, лопоухих, и выслеживают. Ах, беда, беда...
Послышался знакомый беззаботный свист — так свистит Сергей, когда о чём-либо углублённо думает или когда радостно взбудоражен. «Слава тебе, Господи!.. Сейчас перехвачу... Спасу!..» Александр Никитич резко обернулся и бросился навстречу сыну.
Есенин торопился. Он шагал, пружинисто подпрыгивая. Размахивал завёрнутым в белую бумагу пакетом.
У ворот дорогу ему преградил отец. В первый момент Есенин не узнал его, так тот переменился — словно перекрутила его злая болезнь: лицо опало, обострив черты, усы повисли, глаза запали, руки колотила дрожь, а голос, чужой, тревожный, осекался.
— Стой, Сергей! — Он схватил сына за рукав. Есенин отступил, ужаснувшись.
— Папаша! Что произошло?
Сердце сделало рывок, гулко ударилось в грудь и потом застучало часто, словно перепрыгивая через что-то и захлёбываясь.
— Не ходи домой.
— Почему?
— Полиция пришла за тобой. Обыск у тебя идёт. Беги, сынок, скрывайся. А то арестуют, закуют. Пропадёшь! Что ты там натворил? Прячься, пока не поздно. Езжай на родину, к матери... пока всё не уляжется... — Отец задыхался.
Случившееся застигло Есенина врасплох и как бы опрокинуло, ошарашив своей простотой и трагичностью. Игра в риск и в опасность привела к логической и серьёзной развязке. Некоторое время он, ошеломлённый, стоял не шевелясь, плохо понимая слова отца, который упрашивал его бежать, спрятаться, затаиться. Есенин лихорадочно соображал, что могут обнаружить у него дома запретного, незаконного, что послужило бы поводом для ареста. Нет, ничего подозрительного вроде не было... Но как пришлась кстати эта встреча с отцом, позаботилась, видать, судьба! А не то явился бы сейчас он, раб Божий, с пачкой листовок прямо в полицейские лапы. Прав был Воскресенский: не надо держать дома ничего уличающего тебя в преступных действиях против существующих порядков. Он передал листовки отцу:
— Папа, спрячь это где-нибудь...
— А ты куда?
— Домой.
Александр Никитич ещё крепче вцепился в его локоть:
— Нельзя тебе туда, Сергей. Не пущу. Заберут. Засудят.
— Не засудят, — сказал Есенин. — Если я сейчас скроюсь, то у них будет повод решить, что я виновен, скрылся, и показываться в Москве мне будет нельзя. А я не виновен, понимаешь? Ничего, всё обойдётся. Меня тоже голыми руками не возьмёшь. — В это мгновение он — не к удаче ли? — вспомнил Агафонова, его великолепную отвагу, презрение к страху. — Не волнуйся, папаша. Иди к себе. Эту вещь засунь подальше.
— Не стану прятать, — заявил отец, брезгливо, на отлёте держа пачку. — Сожгу — и дело с концом!
— Не надо. Пригодится ещё...
Есенин, взбежав по лестнице, одним резким движением шумно распахнул дверь. Находящиеся в комнате вздрогнули от столь решительного и безбоязненного поведения хозяина дома. Он гневно и презрительно оглядывал непрошеных гостей.
Один из полицейских и дворник Никифор «охраняли» вход, второй полицейский и их начальник Фёдоров беззастенчиво и привычно шарили по углам, за печкой, под кроватью, рылись в столе, в чемодане, в бумагах. У окна замерла Анна, сощуренным недобрым взглядом наблюдала за полицейскими.
Есенин всё ещё стоял у порога, словно всё увиденное парализовало его: кровать сдвинута, постель скомкана, на полу валялись книги, листки бумаги, тетради, рукописи, письма, бельё разбросано... Полицейский, молодой, рослый и медлительный, не удостаивая вниманием хозяина, равнодушно брал книгу за книгой и встряхивал ею над столом: не выпадет ли что-либо заложенное между страницами. Не обнаружив ничего, так же равнодушно отшвыривал её на пол.
— Что здесь происходит? — Есенин чувствовал, как злоба, острая и горькая, подступает к горлу, сдавливает шею: ладони закололо иголками. — Что вам угодно? Чего вы ищете?
Фёдоров смущённо улыбнулся, как бы извиняясь за беспорядок, вызванный необходимостью.
— Найдём — скажем. — Он не отрывал взгляда от тетради со стихами. — Вы, должно быть, знаете какую-то тайну, господин Есенин. Вы растёте на глазах. Насколько я могу судить, творчество ваше становится всё шире и ярче. Я рад сказать вам об этом. — Он бережно положил тетрадь на край стола, как бы подчёркивая этим своё уважительное отношение к искусству. — Вот мы и встретились с вами, Сергей Александрович, только уже не на поэтическом диспуте, а в несколько иной обстановке. Сказать вам откровенно, господин Есенин, я об этой встрече искренне сожалею. А ведь я предупреждал, когда впервые увидел вас у суриковцев, что не там ваше место, малонадёжное оно, зыбкое слишком... — И строго велел полицейскому: — Довольно, Фролов. Всё. Отойдите к порогу.
Дворник Никифор очнулся:
— Я же вам сразу разъяснение дал: попусту идёте, господа хорошие, зря время изводите...
— А ты помалкивай! — прикрикнул полицейский чиновник. — Не твоего ума дело.
Есенин пристально, ненавидящими глазами смотрел на Фёдорова.
— Ну и что вы нашли?
— Пока ничего подозрительного. Но дайте срок — найдём. Кем доводится вам эта барышня? Кто она? — Полицейский чиновник покосился на Анну, смирно сидящую у окна.
— Не ваше дело.
— Зачем же так грубо, Сергей Александрович? Мы же знакомы не первый день, и мы интеллигентные люди.
— Прикажете рассыпаться в любезностях за то, что ворвались в чужой дом, учинили этот... ералаш? Должно быть, это ваш стиль — переворачивать всё вверх дном. Не люди — варвары! — Он взглянул на двух полицейских, что стояли у двери, рослых, мордастых; один из них сжал пальцы в пудовый кулачище: попадись такому под лихую руку — пощады не будет.
— Имейте в виду, господин Есенин, мы при исполнении служебной обязанности. За одни эти оскорбительные афоризмы я имею полную возможность привлечь вас к ответу. Но я этого не сделаю из чувства уважения к вашему призванию. — Усы полицейского чиновника шевельнулись от усмешки. — Кто знает — пути Господни неисповедимы, — возможно, из вас выйдет что-то путное. Чем чёрт не шутит! И тогда начнут меня склонять как гонителя русской поэзии, как притеснителя поэтов. Вон Пушкин, например, или Лермонтов... Их теперь хвалят, их изучают, монументы им возводят. А представителей законной власти, которые якобы мешали им жить, подвергают презрению и хуле. И не только, так сказать, нас, мелкоту, рядовых, но и представителей власти августейшей!.. Я не хочу, чтобы из-за вас трепали моё доброе имя... Как часто бывает у вас эта барышня?
— Часто, — сказал Есенин.
— Вас связывает... как бы это выразиться... чувство взаимной симпатии или сближают иные какие интересы?
Есенин с усилием удерживал себя от резкостей.
— Нас связывает чувство взаимной симпатии.
— Это похвально, — сказал полицейский чиновник. — Вы молодые, всё у вас впереди... Кстати, скажите, господин Есенин, где вы храните листовки, которые, несмотря на строжайшие запрещения, вы распространяете среди рабочих? Кто вас снабжает этой, простите, заразой?
— Я никогда не видел листовок и не знал, что их где-то и кто-то распространяет.
— Вы к тому же неплохой артист, Сергей Александрович. — Полицейский чиновник принуждённо рассмеялся. — Лучше всего у вас получается, по моим наблюдениям, наивность. Прямо-таки святая невинность! Ну ничего, всё это до поры до времени... А где сейчас находится Агафонов?
— Вы же спрашивали об этом, — сказал Есенин. — Я вам ответил: не знаю и знать не хочу. Я видел его всего один раз, причём в вашем же присутствии.
Фёдоров взял из рук полицейского шляпу.
— Прощайте, Сергей Александрович, — произнёс он с иронией, приложив к шляпе два пальца.
Есенин опять возмутился:
— Дом-то не ваш, господин Фёдоров. Могли бы вести себя поаккуратней.
— Все дома, относящиеся к Пятницкому полицейскому участку, наши. Пусть вам будет это угодно знать. Будьте довольны, что исход на этот раз оказался для вас благополучным. Но запомните: раз на раз не приходится!
Освободившись от полицейского нашествия, Есенин опустился на табуретку напротив Анны. Он чувствовал себя обессиленным и, казалось, растоптанным, точно распластали его душу и прошлись по ней тяжёлыми сапогами.
Анна ласково улыбнулась, показалась щёлочка между зубами.
— Вот и ты теперь будешь жить под надзором... Ох как ты рад, наверное, как будешь любить своих надзирателей.
— Почему?
— По принципу Иисуса Христа: любить подлецов, надзирателей, карателей. Люби!
Есенин отвернулся, недовольный: он ждал сейчас участия.
— Ты испугался? — Она провела пальцами по его волосам.
— Нет. — Есенин гадливо передёрнул плечами. — Гнусно как-то, словно к тебе прикоснулось что-то омерзительное. И воздух сразу стал затхлым. — Он толкнул створки рамы, — Хорошо, что отец вовремя предупредил: я ведь листовки сюда нёс...
— На ловца и зверь бежит. Ладно, всё позади, Серёжа. Это для тебя урок — впредь будешь осторожнее. Фёдоров прав: благодари своего Бога, что ты сейчас не за решёткой. Давай-ка приберёмся... — Анна встала. — Ты собирай книги и рукописи, а я займусь остальным. Благо, добра ты не накопил, быстро приведём всё в порядок... Знаешь, я тоже встретилась с твоим отцом.
Есенин выпрямился, прижимая к груди стопку книг, вопросительно глядя на Анну.
— Он спросил, к кому я иду. Я ответила, что к тебе. Кто я такая буду? — спросил. Я сказала: твоя невеста. Он, кажется, задохнулся от такой неожиданности и удивления. А я поднялась к тебе так, будто пришла к себе домой...
— Молодец, Анна! — Есенин неожиданно для себя развеселился. — Если бы ты сказала, что жена, тоже не ошиблась бы, а отца поразила бы ещё сильнее — он всё ещё смотрит на меня как на мальчишку.
Через час они пили чай с пшеничным хлебом, с маслом и колбасой. Любовь, правда, вера, преданность — чувства высокие, подобны вихрю, несущемуся с неимоверной скоростью, расчищают путь, отметая всё подлое, постыдное, несправедливое. И случай с полицейским вторжением показался им вдруг до смешного ничтожным.
«Да, но если бы обнаружили что-нибудь? — с запоздалой тревогой подумал Есенин. — Я ведь не раз хранил у себя эти листовки. Тогда что? Суд, тюрьма, может быть, ссылка...» Он содрогнулся, в потемневших глазах мимолётно возник ужас: он боялся не за себя, а за то бесценное, с чем связано было всё его будущее, и ради этого будущего надо было жить и беречь себя. Анна затревожилась.
— Ты что замолчал, Серёжа, о чём думаешь? — Она знала точно, что он думал об обыске, о несостоявшемся аресте, знала, что ему нужно было остаться одному, чтобы пересилить боль. — Проводи меня до трамвая.
На остановке она быстро обняла его и прошептала:
— Не теряй мужества, Сергей. Оно ещё пригодится тебе — жизнь долгая. До свидания, милый.
Есенин подождал, пока Анна села в трамвай и поехала, помахав ему на прощание рукой.
Он брёл домой не спеша, в сумрачной тиши переулков, устало переставляя ноги. Прожитый день казался ему бредовым, чудовищным по тому трагизму, что, кажется, лёг, как наваждение, на всю его дальнейшую жизнь. Вот так, запросто могут лишить его самого прекрасного — свободы, которой он не уставал восторгаться...
У ворот, как и несколько часов назад, вынырнул из темноты отец, задержал. Он был потрясён происшедшим более, чем сын. Голос его осел до хрипоты, он поминутно откашливался, но голос не прояснялся, подводили нервы.
— Ну вот, докатился! Вот как оно обернулось без отцовского-то глаза! По моей манере жить плохо — такой ты сделал вывод. А по твоей так, гляди-ка, ещё хуже! Да-c... — Отец суетливо потоптался, кашляя. — Что молчишь как истукан?
— Мало ли что взбредёт им в голову, — невнятно возразил Есенин, скрывая от отца мрачные свои размышления. — С чем пришли, с тем и отправились.
— Значит, зря приходили? Да? Нет, парень, не зря! Вон они, бумажонки-то твои, вовремя я подоспел. А если бы не подоспел? На минуту-другую опоздал бы?.. Подумай, Сергей, обмозгуй всё хорошенько...