15

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Есенин торопливо шёл на собрание или, как он обычно говорил, на сходку Суриковского кружка. Было воскресенье — свободный день от работы в корректорской. Сергей теперь опять служил. В военное время им с Анной не удавалось сводить концы с концами на одно жалованье.

Суриковский литературно-музыкальный кружок занимал три комнаты в нижнем этаже старинного, давно не ремонтированного дома на Садовнической улице. Когда Есенин вошёл в хорошо протопленное помещение, почти все кружковцы были в сборе. Дородный, несколько барственный, в очках, блистающих не только стёклами, но и золотой оправой, Кошкаров-Заревой сидел за столом на председательском месте, осматривая присутствующих. Взглянув на часы, он удовлетворённо хмыкнул и, поднявшись, открыл собрание. Есенин молча занял своё обычное секретарское место. На этот раз дело обошлось без многословья, и Сергей Николаевич, сняв очки и сразу став растерянно-близоруким, заговорил твёрже и громче, чем всегда:

   — Идёт война многих народов, в том числе и нашего. Мы — люди, прежде всего преданные делу народа, интересам родины нашей. Напомню программные слова великого Некрасова: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан».

Кошкаров-Заревой привычным движением оседлал очками мясистый нос и продолжал, косясь на Есенина:

   — А я скажу так: мы с вами и поэтами будем, и гражданами почтём своим долгом не слыть, а быть. Не стану растекаться по древу, а скажу коротко и прямо: есть предложение издавать журнал, передовой, прогрессивный, борющийся за международное объединение трудящихся. Цель журнала изложена вот в этом проекте воззвания о нашем будущем журнале.

Он взял мелко исписанный листок и, поднеся почти вплотную к глазам, раздельно прочёл:

   — «Цель журнала — быть другом интеллигента, народника, сознательного крестьянина, фабричного рабочего и сельского учителя». — Сделав выдох, он разъяснил: — Вы, надеюсь, понимаете, что более откровенно мы не сможем сказать о нашем желании привлечь всех, кто хотя бы в малой степени настроен против кровопролитной войны.

   — И мы будем печатать в журнале наши антивоенные произведения? — громко спросил Есенин.

Кошкаров-Заревой, поёжившись от такой прямоты, ответил, стараясь смягчить формулировку:

   — Разумеется, в той степени, какую разрешит цензура военного времени. — Опасаясь щекотливых вопросов, Сергей Николаевич вдруг зачастил: — При обсуждении и решении вопроса об издании журнала прошу покорнейше учесть, что у нас нет пока ни денег, ни бумаги, не говоря уже о редакционном аппарате.

Не успел председательствующий, закончив своё выступление, сесть, Есенин попросил слова. Он поднялся, как бы навис над аудиторией, и заговорил нарочито просто, буднично, хотя в нём клокотало нетерпение, дышала удаль:

   — Мне думается, что вопрос, оглашённый Сергеем Николаевичем, насущно нужен и практически разрешим. Я думаю, что наш прямой гражданский долг, наше чистосердечное желание — это как можно скорее, буквально с завтрашнего дня приступить к организации журнала, к формированию редакции, к сбору стихов, прозы и публицистики.

Сергей Николаевич, как человек не только идейный, но и практичный, не скрыл, что для издания журнала у нас с вами нет, как говорится, ни кола ни двора. Думаю так: деньги, бумага, тем более редакционный аппарат — дело наживное. Что касается лично меня как члена нашего литературного коллектива, то я считаю себя мобилизованным: могу работать в редакции в любой должности и для первого номера журнала готов предоставить только что написанную поэму «Галки».

   — О чём она? — спросил кто-то из задних рядов.

   — О войне с пожеланием мира.

   — Когда сможем выпустить первый номер? — выкрикнул стоявший у самой двери кудрявый паренёк, которого Есенин видел впервые.

И паренёк, и деловой вопрос его понравились Есенину, и он заверил обнадёживающе:

   — Думаю, успеем к Новому году. Непременно даже успеем.

Председатель задвигался в кресле. Есенин глянул на него и понял, что Кошкаров-Заревой недоволен ни его словами, ни, главное, его тоном, чересчур уж уверенным, на что Сергей Николаевич Есенина не уполномочивал.

   — А где взять средства? — снова спросил кудрявый новичок.

   — Соберём на первый номер подушную подать: по трёшке, по пятёрке с души, — не задумываясь ответил Есенин.

   — А кто возьмётся распространять журнал? — не унимался кудряш.

   — Кто будет распространять? — переспросил Есенин и весело подмигнул: — Мы сами!

Собрание загудело, как настоящая сельская сходка. Говорили один, второй, третий, перебивая и поправляя друг друга, благодарили Кошкарова-Заревого за инициативу, хотя Есенин подозревал, что инициатива подсказана Сергею Николаевичу большевиком Бонч-Бруевичем; Деев-Хомяковский настаивал на голосовании предложения об издании журнала; кто-то требовал назвать журнал на революционный маратовский лад — «Друг народа».

За всё время своего пребывания в Суриковском кружке Есенин впервые участвовал в такой взволнованной, возбуждённой и, что всего удивительнее, единодушной сходке, — словно откуда-то живым, будоражащим ветром пахнуло или кто-то подменил всех этих стихотворцев, совсем недавно монотонно рассуждавших о рифмах, строфике и аллитерациях своих, в большинстве случаев унылых, настроенческих, глубоко личных, оторванных от народной жизни стихотворений. Чем чёрт не шутит! Может быть, у них уже написаны стихи, осуждающие войну, затеянную помимо воли и кровных интересов народа?

Это же замечательно, что все, буквально все за издание антивоенного журнала!

Кошкаров-Заревой поставил вопрос на голосование. Считать голоса не пришлось. Голосование показало, что решение об издании журнала «Друг народа» принимается единогласно, без единого воздержавшегося.

Анна встретила мужа удивлённо. Она давно не видела его таким возбуждённым, неугомонным, неудержимо рвущимся к делу. Он подробно рассказал ей о сходке Суриковского кружка.

Анна ушам своим не верила.

   — Кем же ты будешь в редакции вашего «Друга народа»?

   — Сергей Николаевич метит меня в секретари. Как ты думаешь, справлюсь?

   — Не боги горшки обжигают. Было бы желание.

   — Ну, желания у меня на три секретарских должности хватит.

   — Ну вот и хорошо, — обрадовалась Анна. — Значит, ты уволишься из типографии Чернышева-Кобелькова. А то ведь это каторга, а не служба. Где это видано, чтобы с восьми утра до семи вечера работать? Завтра же бери расчёт. Не забывай, что меня вот-вот в родильный дом надо отправлять.

   — Хорошо, завтра пойду пораньше и заявлю, что больше не в силах нести корректорскую вахту. Почти сто дней выстоял, хватит!..

Поздно ночью, в темноте, Анна почувствовала, что Сергей не спит. Забеспокоилась.

   — Ты, Серёжа, перевозбуждён, — зашептала она. — Постарайся думать о чём-нибудь спокойном.

   — Я о последней поэме думаю, — признался он тоже шёпотом. — Я тебе читал её, да и сама ты потом перечитывала. Обещал я сгоряча своих «Галок» в первый номер нашего журнала. Сергей Николаевич, прощаясь со мной, прямо сказал, что, мол, вашу поэму «Галки» сразу в набор пошлём.

   — Ну и прекрасно! Чего же ты тревожишься?

   — Да вот сомнения за горло берут. О чём поэма? О разгроме двух русских армий в Восточной Пруссии. Что скажет наша сверхосторожная военная цензура? А вот что скажет: господин Есенин сочинил пораженческую поэмку. А пораженчество, сама знаешь, теперь признается смертным грехом. И разгромит военный цензор мою поэму, как немцы разгромили две русские армии.

   — Что же раньше смерти панихиду служить?

   — А то, милая Аннушка, что мне нельзя не выступить в первом номере «Друга народа». Наобещал, сам вызвался, а номер вдруг выйдет без меня. С военной цензурой ведь не поспоришь. Снимут — и баста! Развернут читатели новый журнал противовоенного направления, а Есенина там нет. Позор! Конечно, у меня много стихов в рукописях. Но первый номер должен задать тон журналу, определить его антивоенное звучание.

   — А «Русь»? Лучшего и не придумаешь.

   — «Русь»? — удивился Есенин. — Я ушам своим не верю. Ведь ты сама же посоветовала мне «Русь» печатать только в Петрограде, и нигде больше.

   — Ты прав. На меня нашло затмение. «Русь» в «Друг народа» давать нельзя. Напиши новые антивоенные стихи.

Чтоб дать покой Анне, Есенин притворился спящим, стал ровно дышать, перестал шевелиться. Анна заснула, а он так и не сомкнул глаз до утра. У него уже и раньше были в заготовке отдельные разрозненные строки, но они разбегались в разные стороны, и нужно было из разветвлённого корешка вырастить цельное, полное живых соков зелёное растение, дать ему возможность зацвести.

С рассвета Сергей писал — вдохновенно и мучительно, больше зачёркивал, чем оставлял как частицу целого, того, что всё слышнее пело, звенело, трепетало одной серебряной туго натянутой струной где-то внутри — в ясном сознании, в бьющемся горячем сердце, в беспокойной душе. Ступая бесшумно, Есенин подошёл к кровати и залюбовался спящей Анной.

Милая Анна! Он с ней особенно нежен, бережен и ласков с той необыкновенной минуты, когда она в смущении и радости прошептала ему счастливые слова: «У нас будет ребёнок ». Эта открытая женщиной тайна ошеломила его, вызвала у него рой мыслей, неожиданно новых, богатых юношески свежим восприятием жизни, сопричастием ко всему живущему на земле. Незабываем тот день! Он сжал тогда Анну в объятиях, как хмельной выбежал из дому и шёл по улицам, готовый обнять каждого встречного.

«Я — отец, — неслись гордые мысли. — У меня будет сын. Непременно сын! Первенец! Золотоволосый, с голубыми глазами. А как его назвать? Юрий! Конечно, Юрий! Юрий Сергеевич Есенин. Сын поэта. Надо заранее раздобыть колыбель. Все эти пелёнки, рубашонки, распашонки — это дело Анны. А колыбель раздобуду я. Вот ещё нужна колыбельная песня».

Он ускорил шаг, глядя на каждого встречного и, в сущности, не видя никого.

И вдруг лицом к лицу столкнулся с Николаем Сардановским. Какая удача!

Они обнялись, но Есенин вырвался из крепких рук и затормошил давнего друга:

   — Выручи, Коляда! Только ты и можешь выручить! Ты же музыкален, как Рубинштейн и Направник, вместе взятые.

Сардановский смотрел на Сергея ошарашенно:

   — Ничего не понимаю! Это какая-то головоломка!

   — У тебя записная книжка и карандашик с собой? Впрочем, что я спрашиваю? Они всегда с тобой.

Сардановский повёл носом:

   — А ну, дыхни!

   — Думаешь, я пьян?

   — Да нет, вижу — трезв. Тогда переведи с есенинского на русский язык и скажи вразумительно: что тебе от меня надо?

   — Колыбельную песню!

Сардановский пожал плечами. Есенин потёр лоб тыльной стороной ладони и, с затруднением выбирая слова, объяснил:

   — У меня скоро будет сын. Понимаешь? Юрий. Это для меня он Юрий. А для всех вас Юрий Сергеевич. Понимаешь? Так вот ему, маленькому Юрию Сергеевичу, до зарезу нужна колыбельная песня. Слова есть. А вот мелодии, музыки нет. Сочини, Коляда, музыку! Ну что тебе стоит? А не хочешь сочинять, подбери подходящую мелодийку, чтобы на неё легли слова. Вынимай свою записную книжечку!

Удивлённый Сардановский послушно вынул из кармана записную книжку и тоненький карандашик.

Есенин продиктовал сочинённый им недавно текст колыбельной песни:

Бай, бай, детка,

Спи, спи крепко.

Пошли гуси — вон, вон,

Детка любит сон, сон... —

Деловито добавил:

   — А больше тебе слов и не надо. Одна и та же мелодия будет годна для всех остальных строф.

Едва успел Сардановский записать продиктованные слова, как Есенин молча бросился через дорогу. Сардановский увидел, как его друг нагнал на противоположном тротуаре грузина в шапочке рыжеватого каракуля, держащего в руках большой букет крупных белых цветов. Произошёл какой-то неслышимый Сардановскому разговор, скорее всего торг. Сергей заплатил и забрал букет.

Потом Есенин вернулся к Сардановскому, ликующе крикнул одно только слово:

   — Магнолии! — и быстро зашагал, чуть ли не побежал, свернув в первый же переулок.

Дома Есенин вручил букет белых, похожих на фарфоровые магнолий Анне и с гордостью сообщил:

   — Сейчас заказал мелодию колыбельной песни на мои слова для нашего малыша. Ты обязательно пой ему песенки с первых дней его жизни. Я не могу тебе выразить того блаженства, которое я испытал от материнских колыбельных песен. Даже дед мой на сон грядущий пел мне, и я до сих пор с волнением повторяю его нехитрые слова:

Нейдёт коза с орехами,

Нейдёт коза с калёными...

Когда это было? Пожалуй, в конце августа. А теперь за окном трещали декабрьские морозы, и Анну вот-вот надо будет отправлять в больницу, сроки подходят.

Когда Анна открыла глаза, то первое, что она увидела, была спина Сергея, склонившегося над столом. Ну конечно, он пишет и пишет, по-видимому, уже давно — вон под столом груда надорванных и смятых черновиков.

   — Ты что же, Серёжа, всю ночь работал?

   — С добрым утром, Анна. Послушай мои новые стихи.

   — Читай, Серёжа. Я слушаю.

   — Стихи называются «Узоры».

Девушка в светлице вышивает ткани,

На канве в узорах копья и кресты,

Девушка рисует мёртвых на поляне,

На груди у мёртвых — красные цветы.

Нежный шёлк выводит храброго героя,

Тот герой отважный — принц её души.

Он лежит сражённый в жаркой схватке боя,

И в узорах крови смяты камыши.

Кончены рисунки. Лампа догорает.

Девушка склонилась. Помутился взор.

Девушка тоскует. Девушка рыдает.

За окошком полночь чертит свой узор.

Траурные косы тучи разметали,

В пряди тонких локон впуталась луна.

В трепетном мерцанье, в белом покрывале

Девушка, как призрак,

Плачет у окна.

Получив одобрение Анны, Сергей решил:

   — Если военный цензор зарежет мою поэму «Галки», то я предложу в первый номер «Друга народа» «Узоры».

В семь часов утра Есенин пошёл в типографию Чернышёва-Кобелькова и, ссылаясь на семейные обстоятельства, уволился.

Редакция журнала «Друг народа» временно приютилась в помещении журнала «Доброе утро». Есенин стал работать секретарём. С тревогой и сомнениями была послана в набор рукопись есенинской поэмы «Галки».

   — Бог не выдаст, свинья не съест, — невесело пошутил при этом Кошкаров-Заревой, имея в виду военного цензора.

«Засылка в набор ещё ничего не значит, — грустно думал Есенин. — Цензор читает тексты уже в оттисках. Вот тогда-то и надо быть готовым к беде».

Беда не заставила себя долго ждать. Военная цензура известила редакцию журнала «Друг народа», что публикация поэмы Есенина «Галки» запрещена.

Есенин кинулся в типографию. Седоусый метранпаж, кашлянув в кулак, вполголоса сказал ему:

   — Опоздали вы, Сергей Александрович. Вчера после обеда приходили к нам два полицейских чина с какой-то казённой бумагой. Рукопись вашей поэмы «Галки» конфисковали, а типографский набор приказали в их присутствии рассыпать. Что поделаешь? Рассыпали. Пропали труды наборщиков. Время-то ныне военное. Ушки, значит, держи на макушке. За нарушения судят дюже строго.

Есенин вернулся из типографии побледневшим, с калёными от ярости глазами. В набор срочно послали «Узоры».

Целые дни и часть вечеров Есенин стал пропадать в редакции «Друга народа». Работы у него как у секретаря редакции было невпроворот.

Домой приходил Сергей усталым — работа выматывала куда больше, чем, бывало, в корректорской. Там хотя бы было спокойно, а в редакции — споры, стычки, разногласия. Да и военная цензура, державшая антивоенный журнал на особом попечении, как говаривал Деев-Хомяковский, играла на нервах, как на гуслях.

Когда «Узоры» были уже набраны в типографии, Анна вечером спросила Сергея:

   — Неужели твоя поэма «Галки» так и не увидит свет?

Есенин нервно взъерошил волосы.

   — На Москве свет клином не сошёлся. Завтра же пошлю «Галок» в Петроград.

Ему вдруг вспомнился один дружеский разговор со студентом университета Шанявского, молодым поэтом Митей Семёновским, — об этом разговоре не знала Анна. Тогда они — Сергей и Дмитрий — шли по солнечной Тверской улице. Блестели лужи, неслись мимо них извозчики-лихачи, и Семёновский спросил:

   — Скажи, Серёжа, о чём ты мечтаешь?

   — О Петрограде, — живо отозвался Есенин, застенчиво улыбнулся и вдруг какой-то молодой, задорной звонкостью проскандировал: — «В столице шум, гремят витии, идёт словесная война, а там, во глубине России — там вековая тишина...» — И добавил убеждённо: — Пойми, Митя, что златоглавая и белокаменная Москва — это провинция, глубина России. Литература творится там, на Неве, в столице.

Семёновский пристально посмотрел на Есенина.

   — И когда думаешь двинуть в Петроград?

   — Перезимую здесь, а весной уеду. Это решено.

Вспомнив об этом, Сергей спросил сам себя: рассказывать Анне об этом разговоре или не надо? И решил: нет, не надо. Это её расстроит.

Любой разговор о поездке Сергея куда бы то ни было печалил Анну. Она не хотела разлучаться с ним ни на один день, особенно с тех пор, когда у ней под сердцем шевельнулся ребёнок. Глядя на задумавшегося Сергея, Анна решила, что его тревожит судьба поэмы «Галки».

   — Знаешь, Серёжа, у меня счастливая рука. Давай я завтра снесу бандероль с твоими «Галками» на почту.

   — Хорошо! — рассеянно ответил Есенин, думавший о Петрограде. Он уже послал в столичные редакции в разное время десятка полтора стихотворений и не получил ни одного ответа. Это молчание мучило его, но он не делился с Анной своими переживаниями — берёг её покой.