15

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В типографию Есенин явился задолго до начала рабочего дня.

Он заметно отличался от других рабочих и тем, как легко и расторопно двигался, исполняя указания старших, и неизменной усмешкой, которой прикрывал что-то такое, чего сразу и не разгадаешь, — то ли умысел какой-то, то ли непомерную гордость и заносчивость, идущую от сознания своего особого назначения. Его приняли с настороженностью и по первому впечатлению окрестили «вербным херувимом».

Когда ему сказали об этом в лицо, он, хоть и задетый немножко, не только не обиделся, но даже развеселился и, к удивлению всех, заявил, что прозвище удачное и он его запомнит. Есенин располагал к себе ненаигранной услужливостью, готовностью помочь товарищу и вскоре стал в экспедиции, что называется, своим парнем. В каждом цехе этого огромного производства, среди наборщиков, переплётчиков, рисовальщиков, грузчиков, он быстро обзавёлся друзьями.

Сверстники поверили в его честность и дружелюбие и впустили в свой круг. Это произвело на него глубокое и оздоровляющее впечатление и, вероятно, помогло забыть разъедающие душу сомнения, которые владели им раньше, когда он служил в мясной лавке. Со всем своим пылом он окунулся в фабричную многолюдную жизнь, отодвинув на время даже самое любимое — стихи.

Сытинская типография ввела его в трудовое товарищество, обладающее могучей силой формировать характеры, направлять мысли, накапливать драгоценный жизненный опыт. Есенин оглянулся на недавнее своё прошлое и по-новому оценил своё отношение к людям да и самих людей, с кем его сталкивала судьба. Всё здесь было для Есенина захватывающе-увлекательным — и сам процесс превращения авторской рукописи в книгу, и взаимоотношения между рабочими и служащими — от миллионера Сытина до ночного сторожа, — и явственно ощущаемые революционные традиции. Это волновало Есенина, делало его жизнь осмысленнее, значительней, глубже и, пожалуй, таинственней... В каждом цехе типографии велись беседы, споры о Государственной думе, о неведомой Есенину думской фракции эсдеков. К стыду своему, он не мог понять, что же на самом деле происходило там, внутри этой самой фракции, не слышал ранее имён депутатов — Петровского, Бадаева, Шагова, Муранова... Не знал, что означают «шестёрка» и «семёрка», ликвидаторы и антиликвидаторы... На фабрике обсуждалось письмо «Пяти групп сознательных рабочих Замоскворецкого района», адресованное думской социал-демократической фракции. Его предполагалось напечатать в большевистской газете «Правда».

«Замоскворечье, — думал Есенин, — это же наша типография, это моё жильё... Выступают замоскворецкие рабочие... Пять групп. Одна из них наверняка наша, сытинская. У кого же это письмо, чтобы поставить свою подпись?»

В дверях, выходящих во двор, Есенин случайно встретил печатника Луку Митрофанова. Лука оживился:

   — А, Серёжа... Мне сказали, что ты интересовался письмом в Думу? Оно у меня. Тебе следовало бы ознакомиться с ним и подписать.

   — Где письмо? — спросил Есенин, волнуясь. Лука Митрофанов вынул из-за пазухи сложенные вчетверо листки.

«Мы, нижеподписавшиеся, — читал Есенин, шевеля губами, — пять групп сознательных рабочих Замоскворецкого района гор. Москвы, прочитав в газетах «Правда» и «Луч» о тех разногласиях, какие существуют среди депутатов с.-д. фракции и рабочей прессой, мы приветствуем отказ шести депутатов от сотрудничества в газете «Луч»...»

Дальше Есенин читать не стал — всё равно он не мог разобраться в тонкостях политических формулировок, не мог постигнуть всей глубины разногласий тех групп, что стояли за «Правдой» и за «Лучом», но вида не показал, а спросил осведомлённо, даже несколько небрежно:

   — Это письмо в поддержку позиций «Правды»?

   — Конечно! — Лука Митрофанов отодвинул его от двери в угол, заговорил торопливо, как бы захлёбываясь словами: — Газета «Луч» отстаивает предательскую линию. Она пытается сделать нашу рабочую партию легальной, ну, открытой, что ли, призывает её выйти из подполья, чтобы царской охранке легче было переловить всех её членов, а в особенности руководителей, и посадить за решётку, одним словом — ликвидировать. Вот тут сказано, смотри: «Из вышеизложенного мы предлагаем семёрке отказаться сотрудничествовать в газете «Луч», которую, мы считаем вредной, разъединяющей ряды рабочего класса России». Вот и вся история, — сказал Митрофанов в заключение. — А что касается «шестёрки» и «семёрки» — я тебе потом объясню.

   — Где ставить подпись?

Лука перевернул страницу.

   — Здесь...

Отвезти письмо в Петербург депутату Четвёртой государственной думы от рабочих Московской губернии Роману Вацлавовичу Малиновскому было поручено Воскресенскому. Он испросил у заместителя заведующего корректорской Коростелева разрешение на отлучку и в тот же день немедля выехал.

До Николаевского вокзала его провожал Есенин; встречи и проводы возбуждали и как бы встряхивали его.

   — Завидую я вам, Владимир Евгеньевич, — сдерживая волнение, сказал Есенин. — Вы всегда заняты, всё время в движении...

   — Не завидуйте, — ответил корректор. — В этих полулегальных поездках не столько удовольствия, сколько оглядок на слежку. С наслаждением пожил бы, как многие, тихо, спокойно, да вот не умею. Вы ведь тоже не из породы спокойных... Прощайте, Сергей Александрович, полагаю, что скоро вернусь, пожалуй, даже расскажу кое-что.

Петербург встретил Воскресенского хмуро, будто догадывался, с чем пожаловал сюда москвич, навалился на грудь промозглостью, сумятицей и теснотой. «Вечный студент», запахнув шинель, подняв воротник, пробрался сквозь разномастную толпу к извозчичьему ряду, выбрал пролётку поплоше — подешевле — и как бы мимоходом обронил кучеру:

   — Поскачем?

   — На такой лошадёшке не поскачешь, — произнёс извозчик. — Слабосильная стала... Гнать её жалко, а не гнать — ни гроша домой не привезёшь. Так вот оно и цепляется одно за другое. А на поверку — нужда. — И добавил примирительно: — Я не жалуюсь, это так, к слову.

Сперва ехали по Невскому, затем свернули на менее оживлённые улицы. Воскресенский, поёживаясь в своей жиденькой шинели, вглядывался в лица петербуржцев; серые, неприветливые, они как будто расплывались в водянистом воздухе.

   — Однако вот мы и добрались в полном благополучии, — объявил извозчик с такой радостью, словно боялся, что не довезёт куда следует.

Расплатившись с извозчиком, Воскресенский с несвойственным для него волнением взбежал на третий этаж и позвонил в квартиру номер 25. Малиновского он почти не знал, виделся с ним однажды в Суриковском кружке — того приводил критик Русинов. Малиновский держался скромно, даже как-то заискивающе, словно осознавал себя гостем, который был в тягость хозяевам. Но замечания его, касающиеся произведений выступавшего тогда стихотворца Холодного, были точны, чуть саркастичны. Малиновский произвёл в тот вечер сильное впечатление на Воскресенского собранностью мысли, отточенностью формулировок. Теперь корректор встречался с Малиновским второй раз, уже как с рабочим депутатом...

Дверь открыла молодая женщина — пышная, важная. Она улыбалась гостеприимно, а может, и от довольства жизнью и той ролью, какую играла в этом доме: горничная, экономка, хозяйка.

   — Пройдите, пожалуйста, сюда, в кабинет, — произнесла она певуче и ласково. — Роман Вацлавович у себя...

Воскресенский стоял у порога, протирая очки, и, тоже улыбаясь, соображал: с полотна какого русского художника сошла эта медлительная белая лебедица.

Малиновский, как будто устав ждать пришедшего, вышел из кабинета в переднюю.

   — А, товарищ Воскресенский! — удивлённо сказал он. — Проходите, пожалуйста. — Он был без пиджака, жилет в полумгле резко оттенял рукава рубахи, жёсткий воротник подпирал подбородок, блеснула камнем заколка на галстуке. Пожимая гостю руку, Малиновский спросил: — С какой надобностью пожаловали? Зря ведь не поедете...

   — Сейчас, Роман Вацлавович, отдышусь малость, отогреюсь, тогда обо всём доложу.

   — Аннушка, подайте, пожалуйста, нам чаю в кабинет, — попросил Малиновский прислугу и ввёл Воскресенского в просторную, хорошо обставленную комнату, усадил его в глубокое кожаное кресло, сам сел напротив.

Большой письменный стол был завален газетами, письмами, гранками, журналами. Малиновский привычными движениями собрал всё это в стопку и отодвинул на край стола.

Воскресенский молча рассматривал депутата — высокого стройного человека с интеллигентным энергичным лицом, — он нравился корректору. Но Воскресенский не мог отделаться от ощущения, что прибыл сюда не вовремя и явно помешал. Хозяин заметно нервничал, левая щека его немного дёргалась, и он изредка прижимал к ней ладонь.

   — Какое настроение в Москве, Владимир Евгеньевич? — спросил депутат. — Чувствуется ли приближение коренных перемен, которые должны свершиться?

   — Не то что чувствуется, Роман Вацлавович. Они носятся в воздухе, зовут, как звук набатного колокола! На каждом промышленном предприятии чуть что не так — объявляется забастовка, выдвигаются требования самого революционного содержания. Я привёз вам письмо от замоскворецких рабочих. — Воскресенский вынул из внутреннего кармана куртки сложенные листы, развернул их и положил перед Малиновским. — Вы можете использовать его в борьбе с меньшевиками, с ликвидаторами, с их предательской газетой «Луч». Одновременно мне поручили передать это письмо в редакцию «Правды».

Малиновский быстро пробежал глазами строчки, всё чаще и крепче прижимая дергающуюся щёку ладонью и изредка кивая — то ли одобряя, то ли мысленно редактируя, то ли восхищаясь смелостью замоскворецких рабочих.

   — Это блестяще! — воскликнул Малиновский и, упруго оттолкнувшись от подлокотников, встал, прошёлся по кабинету. — С такими рабочими можно совершать великие дела! — Глаза его зажглись вдохновением. — Для нас, большевиков, этот документ явится ценнейшим оружием в борьбе с врагами! В «Правду» я передам письмо сам. — Он выдвинул ящик стола, положил в него листки и запер. — Вы долго пробудете здесь, товарищ Воскресенский?

   — Дней пять-шесть, — ответил корректор. — Хочу погулять по столице, в музеях побывать...

Белая лебедица неслышно вошла в кабинет с подносом в руках, и сразу стало как будто светлее и теплей, повеяло домашним уютом. Она поставила на круглый столик завтрак.

   — Кушайте на здоровье! — Взглянула на Воскресенского серыми, дремотными глазами и поплыла из кабинета.

   — Спасибо, Аннушка, — сказал Малиновский, садясь к столу. — Прошу вас, Владимир Евгеньевич, погреемся чайком. — Он улыбался, но глаза при этом оставались жёсткими и цепкими.

   — Роман Вацлавович, — обратился Воскресенский к депутату, испытывая неловкость под его пристальным взглядом. — Нельзя ли мне побывать на одном из заседаний Думы? Никогда не был и имею об этом самое смутное представление...

   — Хорошо. Я вам это устрою, — ответил Малиновский с небрежной уверенностью, точно он был председателем Думы. — Скажите, Владимир Евгеньевич, среди подписавших письмо есть и фамилия «Есенин». Не тот ли это юноша, светловолосый такой, порывистый, которого мы видели в Суриковском кружке?

   — Тот самый, — ответил корректор. — Я вижу в нём большого русского поэта. Надежду, так сказать...

Красиво очерченный рот Малиновского чуть покривился от саркастической усмешки.

   — И он в политику подался? Как же отражается она в его творчестве? Это ведь рискованное для поэта занятие — политика.

   — Есенин любит риск, — сказал Воскресенский. Неробкий по своей натуре, он как-то терялся в общении с депутатом; взгляд Малиновского, неулыбчивый, как бы пронизывающий насквозь, сковывал. — Я бы хотел повидаться с товарищем Петровским Григорием Ивановичем...

Малиновский как будто вздрогнул, щека его дёрнулась резче. Он взял колокольчик и позвонил. Тотчас в двери показалась Аннушка.

   — Дайте нам, пожалуйста, коньяку.

Она ушла, а Малиновский как бы с сожалением признался:

   — Не ладим мы с Григорием Ивановичем. Политическую линию держим крепко, разногласий в основном нет, а спорим всё больше по мелочам, по вопросам непринципиальным. — Он налил в рюмки принесённый коньяк. — За борьбу с самодержавием, Владимир Евгеньевич!..

   — За нашу победу в этой борьбе, — отозвался Воскресенский. От выпитого коньяка потеплело в груди, стало свободней, даже, пожалуй, веселей. — Вам, Роман Вацлавович, ссориться никак нельзя, вас так мало, горсточка, а врагов тьма. Кстати, сумею ли я увидеть сегодня Петровского?

Малиновский внимательно поглядел на него.

   — Сегодня не советую встречаться с ним, — сказал он. — Григорий Иванович вот уже несколько дней не в духе и никого не принимает... Вы где остановились?

   — Пока нигде. Я рассчитывал на Петровского.

   — Почему именно на него? — с оттенком ревности спросил Малиновский и недоумённо пожал плечами. — Странно. Разве ваш депутат он, а не я? Рекомендую поселиться в «Астории». Там вы будете чувствовать себя свободнее и никого не будете стеснять.

Малиновский предостерегал Воскресенского не зря: в эту ночь на квартире депутата Думы Петровского был полицейский обыск. Как сообщили газеты, на квартире, кроме самого хозяина и квартировавшего у него депутата Шагова, задержали непрописанных господина Свердлова и его жену Новгородцеву. Петровскому уже предъявлено обвинение в укрывательстве лиц без определённых занятий и наложен штраф в три тысячи рублей с возможной заменой его двухмесячным арестом.

Заседание Думы началось с важного вопроса: какой подарок должна поднести Государственная дума царской семье в знаменательный юбилей: 300-летие Дома Романовых.

Затем обсуждался запрос социал-демократической фракции об обыске на квартире депутата Петровского. Спешность запроса поддержал даже Чхенкели. Он выбежал на трибуну, невысокий, вёрткий, с торчащими в стороны чёрными вихорками, заговорил торопливо, горячась:

   — Согласно разъяснению Сената, задержание депутата может быть произведено лишь при свершении им самим преступного деяния. Какое же преступное деяние совершил Петровский? Он оставил у себя дома своих знакомых и не потребовал у них паспортов...

Кто-то крикнул из зала:

   — Не все гости ночуют!

Чхенкели продолжал, всё так же кипятясь:

   — По этим основаниям мы настаиваем на спешности запроса.

Едва успел сойти с трибуны Чхенкели, как её занял другой депутат, тучный, лысоватый, в пенсне. Несмотря на свою полноту и громоздкость, он говорил мальчишески тонким голосом.

   — Кто это? — спросил Воскресенский у своего соседа — остроносого человечка в чёрной паре. Тот, не оборачиваясь, ответил:

   — Замысловский, «правый»...

   — Русское законодательство не запрещает производить обыски в квартирах депутатов, — говорил оратор. — Правда, незаконность можно усмотреть в том, что Петровского собираются лишить свободы, но в этом отношении имеется только голословное заявление члена Думы Петровского об его аресте. Насколько оно правдиво, никому не известно. «Правые» Петровскому не верят и потому будут голосовать против запроса.

Загремели аплодисменты в правой стороне зала, и под эти одобряющие хлопки Замысловский победоносно спустился с трибуны.

После него говорил Григорий Иванович Петровский:

   — Полиция ворвалась ко мне на квартиру обманным путём. Это могут подтвердить все понятые и швейцар. Вопрос тут не в личности Петровского, а в неприкосновенности личности депутата. Если сегодня нарушается неприкосновенность личности представителя рабочих, то завтра избалованная власть будет нарушать право «октябристов», затем и «правых ». Уж на что епископ Гермоген[30] был «правый» из «правых», но и он был заточен. Поэтому Дума должна обратить серьёзное внимание на то отношение, какое правительство проявляет к депутатам...

Послышались хлопки в левой стороне зала. Воскресенский громко бил в ладоши и кричал:

   — Правильно!

Сидящий рядом с ним остроносенький человек что-то пробормотал, открыв мелкие зубы, и отодвинулся подальше.

Депутат Пуришкевич, как только его объявили, побежал к трибуне, вертлявый, как бес, большая, лысоватая голова с узенькой жидкой бородкой дёргалась на тонкой шее. Пуришкевич держался вызывающе.

   — Некоторые члены Думы, ограждаясь депутатской неприкосновенностью, решили перенести свою тлетворную, пагубную деятельность на свои квартиры! — пронзительным голосом кричал он.

   — Что за ерунда? — донеслось из зала.

   — Нет сомнений, — продолжал Пуришкевич, взмахивая костлявым кулаком, — что рабочие стачки имеют руководителей в среде левых фракций...

   — Стыд! — кричали вокруг. — Позор!

   — А потому, — не унимался Пуришкевич, — надо не обращаться с запросом к правительственной власти, а низко ей поклониться...

В левой стороне зала возник шум, а в правой вспыхнули одобрительные аплодисменты. Рукоплескания, как видно, ещё более воодушевили Пуришкевича.

   — Да, поклониться за то, что она не приняла репрессивные меры в отношении тех депутатов, которых она заподозрила в противоправительственных поступках. Можно сожалеть только о том, что произвели обыск у одного Петровского. Нужно было произвести обыски в одну и тут же ночь у всей фракции социал-демократов.

Друзья и единомышленники встретили Пуришкевича с почётом, аплодировали ему стоя. Он сел на своё место и, довольный собой, стал слушать Герасимова, депутата от кадетской партии.

   — Есть люди, которые любят, когда по отношению к ним проявляют неуважение, и одного из представителей этого течения вы только что видели!.. Наложением штрафа на членов Думы Петровского и Шагова градоначальник как бы подчеркнул демонстративность своих действий...

   — Правильно сделал! Вот бы тебя арестовать да высечь! — крикнул Пуришкевич Герасимову, сходившему с трибуны.

Трибуну занял Шагов, депутат от рабочих Костромской губернии.

   — Я должен подтвердить: на квартире Петровского был оштрафован не только сам Петровский, но и его квартирант депутат Шагов. Я квартирую у товарища Петровского.

   — По морде видать! — крикнул Пуришкевич, срываясь с места.

Начался беспорядок, понеслись крики со всех сторон:

   — Что за безобразие!

   — Гнать его вон!

Трудовики и социал-демократы подступили к председательской трибуне и потребовали от князя Волконского, чтобы тот обратил внимание на поведение Пуришкевича. Председатель партии «октябристов» Антонов пытался убедить трудовиков и социал-демократов не поднимать шума.

К Пуришкевичу подлетел Чхеидзе:

   — Уберите этого негодяя и мерзавца! — Взмахнул над головой Пуришкевича кулаками. — Ах ты, шпик, негодяй и мерзавец! Вон!..

Шагов стоял на трибуне, ждал, когда утихнут страсти. Князь Волконский позвонил в колокольчик и сказал:

   — Реплику, которую позволил себе член Думы Пуришкевич, я считаю совершенно недопустимой. Недопустимо также и выражение члена Думы Чхеидзе по адресу члена Думы Пуришкевича. Предлагаю исключить их на одно заседание...

   — Позвольте, — попросил Пуришкевич с места. — Я знаю, господин председатель, чтобы сохранить свой престиж, вы меня выключаете на одно заседание, о чём горевать не стану — пообедаю хоть на четверть часа раньше. Да ещё с Чхеидзе!

   — Погодите, Пуришкевич... — сказал Шагов с трибуны. Тотчас неистово зазвенел председательский колокольчик.

   — Депутат Шагов, я лишаю вас слова.

В перерыве депутаты-большевики собрались в маленькой комнате, отведённой им для отдыха и для совещаний. Последними пришли Малиновский и Воскресенский.

   — Прошу познакомиться, — сказал Малиновский, нервничая. — Воскресенский Владимир Евгеньевич. Москвич. Работник издательства Сытина. Привёз письмо от рабочих Замоскворечья. Хорошее письмо. А вчера вечером письмо это у меня выкрали...

   — Как так? — спросил Петровский. — Кто?

   — Какие-то неизвестные личности. — Щека Малиновского дёргалась сильнее обычного, и бледность на лице проступала явственней. — Мы с товарищем Воскресенским были в театре, потом я его проводил до гостиницы «Астория». А вернулся домой, служанка моя вся в слезах, перепуганная насмерть, говорит, что приходили трое, в чёрных шляпах, на глазах чёрные маски, приказали ей сидеть и не двигаться, а сами прошли в мой кабинет... Ничего не взяли, кроме моих личных писем и письма рабочих... — Он понизил голос:— Товарищ Воскресенский, на всякий случай предупредите всех, кто подписал письмо, чтобы были осторожны, за ними может быть организована полицейская слежка...

   — Всё это звенья одной цепи, — сказал Петровский. — Решили наступать на рабочих депутатов — для них все средства хороши.

«Прежде всего надо известить Есенина», — подумал корректор.