4
На другой день Есенин явился в магазин очень рано. Он плохо спал, проснулся в угнетённом состоянии, не находил себе места, не мог, как ни старался, обрести покоя — что-то неясное, томительное, как ожидание недоброго, сдавливало душу, не отпуская ни на минуту. Он пытался унять эту боль игривой песенкой из репертуара чиновника-соседа, но слова как бы застревали в горле, не в силах прорваться наружу.
Магазин ещё не открывали, грузчики перетаскивали с подвод в кладовые мясные туши. Приказчики, кто пришёл пораньше, прибирали свои места за прилавком.
Работа Есенину претила. Конторские книги, счета, накладные вызывали в нём чувство протеста и неприязни. Чувство это пугало его... Он потолкался в зале для покупателей, вышел на улицу, постоял на ступеньках крыльца, наблюдая, как, просыпаясь, оживала Москва: грохотали трамваи, доносились с Павелецкого вокзала гудки паровозов, тянулись гружёные возы, и солнце, поднявшись, утонуло в тусклой и вязкой мгле, висевшей над городом.
Есенин вернулся в помещение. Отец, увидев его, удивился:
— Зачем в такую рань пришёл? Ты ведь не грузчик.
— Не спится что-то, — сказал Есенин.
В глазах Александра Никитича мелькнул холодок.
— Зря ты водишься с этим... вечным студентом. Затемнит он тебе голову. Втянет в беду.
— Я не мальчик, — ответил Есенин. — Втянуть меня, куда не захочу, никому не удастся. — Он поднял крышку прилавка и прошёл в заднюю половину магазина, поднялся в контору. Сел за свой стол, замер, задумавшись, глядя на улицу в окно.
Служащие уже заняли свои места, раскладывали бумаги — возвращались к прерванному вчера делу.
Часа через полтора прибыли хозяева. Первой с благосклонной улыбкой вступила в контору Олимпиада Гавриловна, за ней — Дмитрий Ларионович. Все, кто находился здесь, при виде хозяйки встали, безмолвно и почтительно склонив головы. Счетовод Мефодий Васильевич Суржиков, словно листочек, подхваченный ветром, снялся со стула и очутился возле женщины, неслышный, угодливый, подхватил под локоток, подвёл к стеклянной перегородке. Вернувшись на место, не скрывая льстивой усмешки, произнёс:
— Головокружительная женщина! — и почему-то взглянул на Есенина.
Служащие не могли не заметить, что с тех пор, как среди них появился молодой конторщик, Олимпиада Гавриловна не пропускала дня, чтобы не побывать в лавке. Прежде за ней этого не водилось.
Есенин ничего не слышал и не видел, он будто оцепенел, чутко прислушиваясь к себе, к звону неведомых струн, внезапно зазвучавших внутри него печально и торжественно. Это ощущение возникало в нём и достигало болезненной остроты, когда слова, будто по чьей-то умной команде, выстраивались в строчки — только успевай записывать, пока волшебная жар-птица не упорхнула...
Его вернул к реальности властный голос:
— Господин Есенин! Сергей Александрович!
Есенин оглянулся. В двери застеклённой перегородки, отделявшей хозяйский кабинет, стояла, держась руками за косяки, Олимпиада Гавриловна.
— Пройдите сюда, пожалуйста, — приказала она. Есенин прошёл за перегородку, остановился, глядя на неё с любопытством и ожиданием. Она была одна, Дмитрий Ларионович спустился в разделочную.
— Прикройте дверь. Сядьте, — сказала хозяйка.
— Благодарю вас, я постою.
— Почему вы нас избегаете, Есенин?
— Кого вас?
— Меня, например, — Она сидела на диване, откинувшись на подушку, рука, стянутая в запястье узким рукавом, лежала на спинке; на пальцах — кольца с дорогими каменьями, на груди на золотой цепочке — золотой медальон. Высокая шея, закрытая стоячим воротником, поддерживала красивую голову с забранными наверх волосами. Полные губы полуоткрыты, сощуренные глаза по-озёрному поблескивали сквозь густоту стрельчатых ресниц. — Что же вы молчите?
— Помилуйте, Олимпиада Гавриловна! Передо мной никогда не возникал вопрос: избегать вас или нет? — Есенин улыбнулся, вспомнив слова Луки Митрофанова про клубок для молоденькой кошечки. — Я веду себя как все.
— Если бы вы вели себя как все, то вы так же вставали бы, как все, при моём появлении. Выходит, вы отдельно от всех. Вы особенный... Чему вы улыбаетесь?
— Какой я особенный, Олимпиада Гавриловна! Обыкновенный конторский служащий, вам подчинённый.
Она встала, шагнула к нему, стрелы ресниц взмахнули ввысь, открыв синеву глаз.
— А подчиняться такой женщине, как я, разве зазорно?
— Приятнее подчиняться женщине красивой, чем безобразной, — это естественно. Но подчинение кому-то или чему-то само по себе унизительно. И простите, Олимпиада Гавриловна, вставать я не стану: вы не генерал, я не солдат... — Взгляд потемневших глаз его был непреклонен, насмешлив и даже высокомерен, а голова откинута назад.
Она уловила чутьём, а не умом, что ещё немного — и услышит дерзость. А был он хорош в своей простоте и непокорности и вызывал в ней чувства неясные, незнакомые ранее.
— Ладно, Бог с вами, не вставайте, — примирительно промолвила она. — И вообще всё это мелочи. Не стоит на них обращать внимания, особенно вам, поэту. — Дотронулась до его плеча длинными холёными пальцами. — Вам не хочется написать для меня стихи?..
— Нет.
— А если я попрошу?
— Я не пишу стихов по заказу, простите.
Она вернулась к дивану, села на прежнее место, явно огорчённая.
— Какой вы невежливый и несговорчивый молодой человек. Я не привыкла, когда мне в чём-нибудь отказывают, учтите.
— Учту, — сказал Есенин. — Я могу идти?
— Погодите. Сядьте.
Он присел на краешек дивана.
— В воскресенье, то есть послезавтра, мы собираемся за город... на лоно природы. К Царицынским прудам. Человек семь-восемь. Приличные, остроумные люди. Гитары возьмём, граммофон. Ну и вино, конечно. Танцевать будем, петь песни. Искупаемся в пруду. Будет весело! Вы не хотите присоединиться к нам? — Она пошутила кокетливо: — Нашей компании как раз недостаёт поэта.
Именно это, последнее, возмутило Есенина. Он вскочил.
— Извините, но я не могу принять вашего предложения — много хлопот по дому. Да и поэт для вашей компании нужен другого склада.
Губы её обиженно дрогнули.
— Какой вы... принципиальный. Вот чудак!
В кабинет вошёл хозяин, чем-то озабоченный, какой-то замотанный. Мельком взглянул на Есенина, наклонился над столом, просматривая бумаги, не садясь. Жена удивлённо пожаловалась:
— Митя, я предложила господину Есенину поехать с нами за город. Так они изволили отказаться. Ну, не чудак ли?
— Правильно сделал, что отказался. — Крылов даже не взглянул на жену. — Что ему делать с нами? Водку пить? Слушать плоские остроты, пошлые песенки?
— Что ты говоришь, Дмитрий Ларионович! — воскликнула Олимпиада Гавриловна, задыхаясь от такой неожиданной откровенности мужа. — Почему пошлые? Какая чепуха!.. Провести время, повеселиться вместе с хозяевами — это честь для каждого.
— Не для каждого, — возразил Крылов. — Для Суржикова, к примеру, действительно большая честь побыть в обществе тех, кому он служит. А для Сергея Александровича это не столь большое удовольствие.
Слова мужа взвинтили Олимпиаду Гавриловну. В ней вдруг проглянула обыкновенная баба — тщеславная, вздорная, неумная. Она и внешне сразу изменилась: злость, подобно кислоте, выжгла зоревые краски на лице, стёрла милую женственность.
— Чем же он такой особенный, твой Сергей Александрович? Может быть, он стоит выше своих хозяев?
— Кто знает... — Дмитрий Ларионович пожал плечами. Есенин поспешил к выходу — ему неприятна была эта супружеская неурядица. Задержался, берясь за ручку двери.
— Олимпиада Гавриловна, вы бы поинтересовались судьбой больного — Василия Семёновича Тоболина, он ваш работник. К тому же, как мне известно, добросовестный.
Женщина резко обернулась к нему, гневная, несдержанная, глаза расширены, голос осел до хрипоты:
— Какое вам дело до рабочего! Что вы суётесь туда, куда вас не просят? И ваш отец, и вы! Благотворители... Я уже сказала: у нас своей больницы нет, и положить его нам некуда. Напился, наверное, как свинья, и захворал, слёг. А вы над ним вздыхаете да охаете! Сердобольны чересчур.
— Я прошу вас, хозяйка, на меня не кричать. Никогда. — Есенин едва сдерживал себя. — Даже голоса повышать не смейте.
Она вдруг ненатурально засмеялась, уперев одну руку в бок.
— Глядите на него!.. Святой. Уж не молиться ли прикажете на вас?
— Не нужно молиться, но и не кричите, — сказал Есенин. — Там, в Полуподвале, умирает работавший на вас человек, а вы собираетесь на лоно природы пить вино и слушать граммофон — куда как гуманно!
— Это не ваша забота. — Её бесило то, что она, хозяйка, женщина, многих сводящая с ума, для этого юнца ничего не значит, напротив, он считает себя каким-то недосягаемым, в его обращении с ней ощущается снисхождение, превосходство.
Дмитрий Ларионович, оторвавшись от бумаг, сказал устало, болезненно морщась, — разыгралась печень:
— Сегодня пришлю доктора, он посмотрит Тоболина. Надо было сказать раньше. Мне.
— Ты всегда так — идёшь у всех на поводу, — упрекнула жена сердито.
— Липа, помолчи Христа ради... — Хозяин подал Есенину листки. — Проверьте это и заприходуйте.
— Слушаюсь, Дмитрий Ларионович. — Есенин слегка поклонился и принял бумаги.
Александр Никитич, увидев сына, когда тот спустился в лавку, спросил шёпотом, с тревогой:
— Что-нибудь случилось, сынок? Ты чем-то расстроен?
— Ничего особенного, папаша, — ответил Есенин небрежно. — Малость не поладил с хозяйкой. Предложила ехать с ними на воскресный пикник...
— И ты отказался?
— Безусловно. Вместо того чтобы раскатывать по гулянкам, лучше бы помогла больному.
— Так и сказал?
— Да. Но дело не в этом. Я отказался вставать, когда она к нам входит. Это противно.
— Как же так, сынок, она же хозяйка?!
— Именно потому и противно, что хозяйка.
Отец сокрушённо покачал головой:
— Она такого не прощает, Сергей. Я знаю её давно... Пойди скажи, что ты погорячился, что ты согласен ехать с ними.
— Я не хочу потакать вздорным женщинам. — Есенин перекинул через плечо пиджак. — Пойду домой, поем чего-нибудь. Ты придёшь, папа, или тебе сюда принести?
Александр Никитич промолчал и, ссутулясь, медленно вернулся за прилавок, не переставая удивляться: «В кого пошёл сын? Такой неуживчивый нрав! Мать кроткая, покладистая. Верно, в Титовых. В деда...»