Невинные развлечения
Невинные развлечения
Жизнь в общежитии шла своим чередом. Напротив «Пожарки» через переулок (рядом с Валиным магазином) освободилось маленькое одноэтажное здание, и туда решили переселить аспирантов и научных сотрудников ЦНИИС, оставив в «Пожарке» только рабочих и, частично, инженеров. Но я и Вадим отказались переезжать, и нам оставили комнату на двоих.
Освободилась всего одна комната, куда заселили молодого инженера Валерку Кривого (это его фамилия), и странного типа по имени Иван Семенович (иначе его пока никто не называл). Ивану Семеновичу было лет сорок, он был маленького роста с большой треугольной головой и тонкой, с запястье толщиной, шеей. Глаза у Ивана Семеновича были белые, водянистые и выпученные, как у рака, зато голос был зычный и басовитый. Он когда-то безуспешно учился в аспирантуре и остался работать инженером. С ним часто случались анекдотические происшествия, и после одного из них он получил прозвище, заменившее ему имя.
Почему-то Иван Семенович часто ходил в бывшую Ленинскую библиотеку что-то читать. И рассказал нам, за рюмкой, конечно, что в него там влюбилась красавица — дочь директора этой библиотеки.
— А разве в меня можно не влюбиться, — на полном серьезе говорил он нам, — у меня такая эрудиция, такая интеллигентная внешность, такие умные глаза …
— Про глаза молчал бы, казел! — заметил ему слесарь Жора, взбешенный самодовольством Ивана Семеновича.
И вот захотела эта дочка познакомить свою маму, со слов Ивана Семеновича, как раз директора знаменитой библиотеки, с нашим героем.
— Я гордо так независимо захожу в кабинет директора, представляюсь ей,
— рассказывает Иван Семенович, — а она как глянет на меня, и, чуть не падая со стула, говорит: «Да вы же монстр, Иван Семенович!».
— Теперь вы знаете, кто я — я монстр, монстр! — гордо кричал Иван Семенович, расплескивая вино из рюмки.
— Казел ты, а не монстр! — обиженно сказал Жора и, плюнув на пол, вышел из комнаты.
Тогда слово «монстр» было всем в новинку. Иван Семенович понял его как «донжуан, супермен», и страшно гордился, повторяя каждому и всякому: «Я — монстр, монстр!».
Мы с Валеркой Кривым специально взяли из библиотеки том какого-то словаря и дали всем прочесть: «Монстр — урод, чудовище», и что-то там еще. Написали это крупно на листе бумаги, дали ссылку на словарь и повесили на стенку. Иван Семенович прочел это объявление, погрустнел, и что-то в нем надломилось. Он перестал горлопанить своим обычно бравурным голосом, начал изъясняться тихо и как-то виновато. Но прозвище «Ванька-монстр» к нему прилипло навечно, а «Иван-Семеныча» забыли напрочь …
Так вот, этот «Ванька-монстр» приводил иногда в свою с Валеркой комнату, донельзя падших, пьяных и старых проституток с Казанского вокзала. Видимо, обычные женщины, кроме разве только дочек директоров государственных библиотек, брезговали им. Валерке приходилось выходить погулять, это ему не нравилось, да и вшей, по-научному — педикулеза, боялся. И придумали мы с ним, как проучить нашего «монстрика».
Мой магнитофон «Днепр», который уже долго простаивал без дела, сыграл здесь свою роль. Валерка поставил его под кровать Ваньки-монстра, когда он привел очередное страшилище с Казанского. Дескать, переодеться надо перед «прогулкой» и тому подобное. И включил магнитофон на запись на малой скорости, чтобы надольше хватило.
Через час «монстр» обычно выпроваживал свою «пассию», провожая ее до автобуса. Мы же перетаскивали магнитофон ко мне в комнату и монтировали одну продолжительную запись. Потом носили магнитофон с этой записью по комнатам, где народ выпивал, и нам за это наливали тоже.
— Ты моя первая любовь, ты мое первое чувство! — отчетливо можно было разобрать басок Ваньки-монстра.
— Мм-хррр-мать! — слышался ответ его «пассии».
Народ хохотал до колик. А как-то и сам Ванька-монстр услышал эту запись. Вскоре после этого он переселился в другое общежитие, а потом женился на совсем старой татарке, но и она его бросила. Потом следы его затерялись совсем.
С Ваньки-монстра мы переключились на местного полусумашедшего по прозвищу «Фидель Кастро». У него было еще одно прозвище, но об этом в свое время. Фидель Кастро ходил в кирзовых сапогах, носил военные френч и брюки, а также большую бороду, отчего и получил свое прозвище. Он часами просиживал в столовой ЦНИИС, беря бесплатно стакан за стаканом несладкого чая. Возьмет в рот глоток чая и полощет, полощет им зубы, уставившись неподвижным взглядом куда-нибудь в стенку, и потом уже проглотит…
«Вождю кубинской революции» было под тридцать лет, родом он был из деревни Медведково. В те годы в пяти минутах ходьбы от нашего современного городка была настоящая деревня, с печным отоплением деревянных домов, выгребными ямами и прочими атрибутами деревенской жизни где-то в глубинке. Даже остановка автобуса № 61 у нашего городка по-старинке называлась «деревня Медведково».
Успехом у девок наш Фидель не пользовался по причине слабого ума, хотя он и сочинял стишки. Вот один из них:
Цветет сирень, идет весна, и молодежи не до сна!
Сам слышал, как он его на улице зевакам декламировал.
И вот Фидель стал присматриваться к деревенским козочкам, причем пользовался он, в отличие от девок, у них успехом. Выдумал он и свою технологию секса с ними, он рассказывал о ней так:
Ставишь сапоги на землю носками к себе, а козу-то задними ногами — в голенища, сам наступаешь на носки, чтобы коза-то ножками не сучила, а руками
— за рога… До чего ж хорошо, до чего ж хорошо! — эмоционально вспоминал Фидель.
Но однажды вышел прокол. То ли напугал козу кто-то, то ли очень уж захорошело Фиделю, но «склещился» он с козой как. Что там произошло по медицинской линии — не знаю, но расцепиться не могут, как собаки после полового акта. Коза орет, Фидель матюгается, народ вокруг хохочет. Наконец, вызвали скорую помощь и увезли их, накрыв брезентом. Потом появились-таки опять в деревне и Фидель, и коза. Только Фидель с этого дня для жителей деревни утратил свое революционное имя и стал «Козьим хахелем». Ну, а в городке, где жили люди поинтеллигентней, продолжали его звать Фиделем, хотя новое прозвище знали все.
А на соседней улице жила дебильная девушка лет двадцати. Не знаю уж точно степени ее дебильности — олигофрения ли, или полный идиотизм ли, но телом она была дородна, играла с малыми детьми, всегда была перевозбуждена и громко кричала. И решили мы подарить счастье секса и ей и бедному «козодою» Фиделю. Инициатором затеи был Серафим.
Заранее пригласили Фиделя, налили ему стакан и дали подробный инструктаж поведения. Затем конфетами подманили девку и завели ее в комнату, где сидел бородатый Фидель, которого она уже должна была знать. Рыбак-то рыбака видит издалека! Раговорили их, тихо вышли из комнаты и заперли дверь. Стоим под дверью, хихикаем, строим догадки.
Минут через десять в дверь изнутри начали долбать, что коза копытами. Отперли дверь, оттуда с ревом выбежала девка, а за нею вышел довольный улыбающийся Фидель — он же козий угодник:
— До чего же хорошо, до чего же хорошо! — не перестовал повторять молодой любовник, уходя, повидимому, в столовую полоскать зубы чаем…
Мы решили, что из этой парочки, в принципе, вышла бы неплохая советская семья, но уж очень трудна и неблагодарна была бы роль сватов…
И еще одна шалость, на сей раз совершенно невинная и ненаказуемая. В ЦНИИСе я подружился с одним бывшим аспирантом, который потом каким-то образом женился на англичанке и уехал за кордон. Имущество свое он распродал, но оставалось у него нечто такое, что и выбрасывать было жалко и продавать опасно. А это «нечто» было надувной резиновой бабой, нивесть как попавшей из-за кордона к моему другу. Сам хозяин говорил, что его друг — дипломат привез для смеха и подарил ему. Муляж женщины верой-правдой служил ему женой вплоть до законного брака с англичанкой, а теперь надлежало им расстаться. Ну, хозяин и подарил ее мне, будучи уверен, что я не разболтаю секрета, по крайней мере, до его отъезда.
— Дарю, — говорит, — именно тебе, потому, что уверен — ты как джентельмен не будешь над ней издеваться, а используешь по делу, честно и без особого разврату…
Чтож, я обещал, что особого разврата не будет, сложил бабу, завернул ее в куртку и принес домой. Спросят: откуда — что я скажу? Да и потом пойдет слух по аспирантуре — еще выгонят. Поэтому пользовался я моей бабой только когда был уверен, что Вадим ушел надолго. Кроме уборщицы, никто комнату отпирать не мог. Да и уборщица Маша уже относилась ко мне иначе.
Должен сказать, что у меня был старый большой пневматический пистолет, которым я иногда забавлялся. Позже я его переделал под однозарядный мелкокалиберный, а еще позже продал Вадиму. А пока он у меня лежал в тумбе.
Как-то я забыл его спрятать на ночь и он остался лежать на моей тумбочке. А тут с утра заходит крикливая Маша и начинает шуровать шваброй по ножкам кроватей. Я лежу, притворяюсь крепко спящим. Маша заметила пистолет, перестала махать шваброй, спрашивает у Вадима, что, дескать, это? Она уважала Вадима, считалась с ним, так как он был уже «в годах» и не такой охломон, как я. И тут Вадим проявил талант артиста.
— Тсс, Маша! — он приставил палец к губам, — подойди сюда, тебе лучше знать обо всем, чтобы не проколоться. Как ты думаешь, кто он такой? Почему ему все с рук сходит? Почему его ЦНИИСовское начальство само сюда подселило? Так знай, что он — оперативный сотрудник КГБ, капитан, но в штатском. Он слушает, кто что говорит и записывает. Магнитофон у него видела? То-то же! А вчера он ночью с задания пришел, уставший, говорит, что пару шпионов пристрелить пришлось. Почистил, смазал пистолет, и вот забыл на тумбочке. Принял снотворное, так до полудня спать будет. Ты Маша, по утрам лучше дергай за дверь, если открыта — заходи, убирай, а если заперта, лучше не беспокой его, пусть отдыхает. Чего тебе хорошую работу терять? Вот Володя и Хазрет узнали про все и тут же смотались. А я — его старый друг, он меня не трогает…
Спасибо Вадиму, теперь Маша не шваркает шваброй по ножкам кроватей, не заходит утром, пока я сплю, да и здороваться стала совсем по-другому — с поклоном. А я, как ни в чем не бывало, нет, нет, да и спрошу ее:
— Ну, как, Маша, что говорят в конторе? Жрать-то ведь нечего, ничего не купишь в магазинах, не так ли? И сверлю ее глазами.
— Нет, что вы (на «вы» перешла, подхалимка!), это все временные трудности, мы властям нашим верим и любим их!
Да и Вадим остался не в накладе — он тоже любил по утрам поспать.
Итак, возвращаюсь к моей надувной подруге, которую назвал я ласковым именем «Муся». Сперва я пользовался ею просто из любопытства. Надувал ее то сильнее, то слабее, исследовал все ее явные и скрытые возможности. Надо отдать должное создателям этой прелести — потрудились они наславу и знание вопроса проявили изрядное.
Теперь продают каких-то надувных уродин — от взгляда на них импотентом можно заделаться. А моя Муся была красавицей — все было продумано, все было натурально — ни швов не видно, ни клапанов. Максимум натуральности — каждый пальчик отдельно, кожа — бархатистая, как настоящая. Краски, правда, кое-где пооблезли, на сосках, например. Чувствовалось, что они раньше были коричневыми, а теперь облезли до белизны. Сосал, что ли, их ее бывший «муж»? Ротик приоткрыт чуть-чуть, не разинут настеж, как у современных чучел. И зубки белые (мягкие, правда!), чуть-чуть виднеются. Глазки полузакрыты, не смотрят нагло прямо в рот! Ну, прямо не кукла, а Мона-Лиза!
Постепенно я стал чувствовать к Мусе привязанность, разговаривал с ней, а за лето успел даже полюбить ее. Да, да, как настоящую женщину. Даже лучше
— молчаливую, скромную, покорную, верную! Возвращаясь домой, я тут же нащупывал ее в тумбочке. Надувая, придирчиво осматривал ее и принюхивался — не прикасался ли к ней кто другой. Понемногу я прекратил заниматься с Мусей излишествами, ну разве только по сильной пьяни. Нежно целовал ее после надувания, ласкал, как живую бабу.
Наступила на меня болезнь, называемая «пигмалионизмом», по имени скульптора Пигмалиона, влюбишегося в свое создание. Да я уже и на живых-то баб перестал смотреть, быстрее бы домой, к моей родной Мусе. Теперь я понял, почему сейчас таких уродин надувных выпускают — чтобы не влюблялись!
Чувствую, что крыша моя едет, причем с ускорением. Подарить Мусю другому — никогда! Чтобы ее коснулась рука, или (о, ужас!), какая-нибудь другая часть тела чужого человека!
И решил я ее «убить». Пусть ни мне, ни другому! А оставаться с ней — тоже невозможно, с ума схожу, в натуре! Надул я ее, поцеловал во все любимые места, попросил прощения, и ножом кухонным — пырь, пырь! Муся засвистела, задергалась, сникла и опала. Я завернул ее в газеты, и, озираясь, как натуральный убийца, вынес «тело» на кухню. Там никого не было, угольная печь пылала.
«Крематорий!» — грустно улыбнулся я и засунул свернутое тельце убитой Муси в дверцу печи. Печь заполыхала, разнесся запах горелой резины. В моей душе творилось что-то ненормальное — я плакал, как по человеку, а ведь, по сути, горела-то резиновая камера.
А скульптура Галатеи — не кусок камня ли? А человек — не химические ли элементы, собранные в известной пропорции? Если же главное — душа, то почему она не может быть в статуе, картине, кукле? Так как в то время я был гораздо менее подкован в этих вопросах, чем сейчас, то не нашел ничего лучшего, чем пойти в магазин, купить бутылку и нажраться — напиться, то есть.
Магия Муси прошла быстро, но даже сейчас, когда вспоминаю эти «пырь, пырь!» ножом, этот сист воздуха и полузакрытые, укоризненные глаза Муси, волосы на теле шевелятся.