2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Комментарий, конечно, до забавности неточный. Авдотья Петровна имеет в виду именно Синекдохоса – надменного и невежественного студента из известной комедии Якова Княжнина «Неудачный примиритель, или Без обеду домой поеду» (публ. 1787; первая постановка 1790). Комедия «переимчивого» драматурга, как было установлено, представляет собой переработку одной из глав романа Генри Филдинга «The History of the Adventures of Joseph Andrews» (1747)[154]. Синекдохос, между тем, является собственным созданием русского комедиографа.

Псевдогреческое имя этот поклонник классической риторики и логики выбрал для себя сам (он обижается, когда это имя произносят с «унижающим» латинским «ус»). «Есть еллиногреческое слово синекдоха, – разъясняет он свой выбор. – Оного первые два слога сине звуком своим походят на синус. <…> Синекдоха также походит на слово анекдот, или достопамятное приключение, что все одно, что история: следовательно, я сведущ и в историях как в деятельной, так и в естественной, то есть в физической, или натуральной. А целое слово синекдоха означает меня отменным ритором; потому что так нарицается одна из знаменитейших тропов, или фигур риторики, которая или часть принимает за целое, или целое за часть».

В комедии Синекдохос появляется во втором акте как спутник доброго господина Миротвора. Он с первого взгляда (точнее, с первого слова) влюбляется в здравомыслящую служанку Марину, причем, как справедливо замечает историк русского театра, «только потому, что она в свою речь постоянно вставляет “потому что”, кстати и некстати, а неособенно блещущий образованием студент отсюда заключает о ея удивительной логичности и отдает ей свое сердце»[155]. Речь идет о следующем фрагменте:

Миротвор. Как же ты выросла! Мы все переменились в шесть лет.

Марина. То правда, что вы несколько переменились.

(Указывая на Синекдохоса.) А его милость, не знаю, переменился ли, потому что я его в первый раз вижу.

Синекдохос (Миротвору). Эта девушка, без сомнения, училась логике. Она доказала, почему не знает, переменился ли я (с. 140).

В откровенно смеющейся над ним служанке[156] Синекдохос видит ни много ни мало «сущий вживе аргумент» и «влагалище остроумия»:

<…> У нея везде есть потому. Не льзя, чтоб она не училася Логике, а потому не льзя, чтобы не могла тронуть, как должно по Хрии, сердца моего (с. 140).

Литературные истоки княжнинского Синекдохоса очевидны: это тип «аристотелевского педанта»[157], канонизированный в западной классицистической традиции Гольдбергом (Stiefelius из «Jakob von Tyboe…») и Мольером (Bobembius и Tressotine, то есть «трижды дурак», в «Les femmes savants»; Pancrace в «Le Marriage Force», учитель философии в «Le Bourge ois gentilhomme»[158]), а в русской комедиографии – А. П. Сумароковым (Тресотиниус из одноименной комедии, Критициондиус в «Чудовищах», 1750[159]). В классицистической комедии педант играл роль «серьезного» шута, говорящего на доведенном до абсурда «ученом языке». «Представь латынщика на диспуте его, // Который не соврет без ergo ничего», – писал Сумароков в своей известной эпистоле о стихотворстве. Синекдохос, как Панкрас, Тресотиниус et tutti quanti, – псевдоученый и мнимый полиглот[160]. Он, как и полагается педанту, высокомерен, хвастлив и труслив. Его речь наполнена терминами схоластической логики и риторики, никак не согласующимися между собой. Отдельные черты речевой маски Синекдохоса Княжнин заимствует непосредственно у Мольера. «Какою силлогизмою хотите быть доказательству, – вопрошает Синекдохос Миротвора. – Барбара, целарент? ферио, баралиптом? или какою иною?» Ср. в «Мещанине во дворянстве»:

Г-н Журден. А что это за штука – логика?

Учитель философии. Это наука, которая учит нас трем процессам мышления.

Г-н Журден. Кто же они такие, эти три процесса мышления?

Учитель философии. Первый, второй и третий. Первый заключается в том, чтобы составлять себе правильное представление о вещах при посредстве универсалий, второй – в том, чтобы верно о них судить при посредстве категорий, и, наконец, третий – в том, чтобы делать правильное умозаключение при посредстве фигур: Barbara, Celarent, Darii, Ferio, Baralipton и так далее. (Пер. Н. Любимова)[161]

В свою очередь, комические ухаживания Синекдохоса за Мариной вышиты по канве диалогов сумароковских Тресотиниуса и Кларисы, а «Хрия», написанная княжнинским педантом в честь смазливой служанки, выполняет ту же комическую функцию, что и стишки Тресотиниуса к Кларисе[162].

Мольеровский Трессотен и сумароковский Тресотиниус (он же Критициондиус в «Чудовищах»), как хорошо известно, были сатирами на конкретные лица – соответственно, аббата Шарля Котена и Василия Кирилловича Тредиаковского[163]. В кого же метил княжнинский педант?

В примечаниях к комедии Веселовой и Гуськова упоминается профессор элоквенции Московского университета Антон Алексеевич Барсов, высказывавшийся о преимуществах древнегреческого языка перед латынью. В университете Барсов постоянно читал курсы по риторике и поэтике. Один из лучших (если не лучший) лингвистов своего времени, в 1770–1780-е годы он работал над составлением грамматики русского языка (Синекдохос в одной из сцен выказывает свои познания в области морфологии существительных женского рода). Между тем едва ли у Княжнина были какие-либо основания высмеивать этого почтенного профессора.

Выскажем предположение, что под именем Синекдохоса комедиограф вывел известного придворного одописца Василия Петровича Петрова (1736–1799). Петров был сыном священника, выпускником Заиконоспасской Славяно-греко-латинской академии, в которой он по окончании преподавал греческий, риторику, пиитику, арифметику, географию и историю, а также произносил «публичные проповеди по воскресным дням»[164]. Заметим, что в комедии Синекдохос представляет себя как знатока грамматики, риторики, логики, истории, географии, математики, философии, морали, юриспруденции, феологии, физики, метафизики, политики, ифики, иерополитики и медицины[165]. Петров был близким другом князя Г. А. Потемкина, которому некогда давал уроки греческого языка и «греческий проект» которого воспел в своих стихах[166]. О греческих пристрастиях самого Петрова говорит тот факт, что своего сына, рожденного в 1780 году, он назвал Язоном[167]. В начале 1770-х годов поэт был официально (то есть самой императрицей) признан «вторым Ломоносовым». Литературные противники, между тем, называли его вторым Тредьяковским[168] за усложненный архаизированный синтаксис и использование «малопонятных греческих слов, насильственно втиснутых в русскую речь»[169]. По характеристике Г. А. Гуковского, поэтический язык Петрова отличают «нарочитое обилие… риторических фигур, всяческих украшений, иногда непомерное скопление вычурных развернутых сравнений… в шумном, трескучем потоке риторики тонут отдельные мысли, рассыпаются логические связи; волна патетики несет стихотворение». Это «стиль ученого-проповедника, прошедшего школу литературной риторики»[170]. В многочисленных пародиях на Петрова, начиная с сумароковского «Дифирамва Пегасу» (1766), постоянно высмеивается «сумбурность» его творений. Василий Майков в короткой эпистоле к Хераскову 1772 года писал, что

Худая чистота стихов его и связь

Претят их всякому читать, не подавясь.[171]

Также постоянными в критических выпадах современников против Петрова были насмешки над его схоластическим образованием и непомерной гордыней. Майков зовет его «Спасским школьником», Хемницер – «несносным педантом». «Он, – пишет неизвестный автор статейки в “Смеси”, – столько горд, что и рассудок презирает… превознесенный хвалами думает о себе, что он превосходит Пиндара затем, что обучал риторике не знаю в каком монастыре и вытвердил наизусть всего Виргилия. Некоторый господин [имеется в виду Екатерина! – И. В.] пуще всего избаловал известного нам умника, сказав, что он больше имеет способностей, нежели славный наш лирик [то есть Ломоносов]. По моему, сходнее сказать, что муха равна со слоном, нежели сравнять нескладныя и наудачу писанныя его сочинения с одами нашего славнаго стихотворца»[172].

Княжнин, принадлежавший к лагерю Сумарокова по убеждениям и родству (он женат был на дочери Сумарокова)[173], относился к поэзии Петрова с неприязнью. По устоявшемуся мнению (Кулакова, Кочеткова), именно Петров был объектом его сатирического выпада против велеречивых одописцев – «стишистых чад» – в послании «Княгине Дашковой на случай открытия Академии Российской» (1784):

Я ведаю, что дерзки оды,

Которы вышли уж из моды,

Весьма способны докучать.

Они всегда Екатерину,

За рифмой без ума гонясь,

Уподобляли райску крину;

И, в чин пророков становясь,

Вещая с богом, будто с братом,

Без опасения пером

В своем взаймы восторге взятом

Вселенну становя вверх дном,

Отсель в страны, богаты златом,

Пускали свой бумажный гром.[174]

Сатира на Петрова в комедии, написанной, по мнению комментаторов, «около 1786 года», была вполне актуальной: в 1786 году любимец Екатерины и друг Потемкина закончил печатать свой opus magnum – перевод «Энеиды» Вергилия, предмет не прекращавшихся в 1770–1780-е годы насмешек его литературных противников[175]. Некоторые реплики Синекдохоса в «Неудачном примирителе» прямо указывают на Петрова. «Купидо, – говорит в своей “Хрие”, обращенной к Марине, незадачливый любитель логики, – сердце мое, как всадник коня, лозою подстрекает; и оно к очам моей всевожделенной бежит, стремится, летит, парит; и скрывается от очей моих: а меня оставляет единого бесчувственна, бездушна, безгласна, бездыханна» (с. 151). Ср. у Петрова в «Енее»:

 Ерот, вняв рождьшия всевожделенный глас,

 Велению ее послушен, в той же час

 Крыле с себя и тул с поспешностью слагает,

 Веселым шествием Иулу подражает…[176]

Сама «конная метафора» (точнее, катахреза), используемая здесь Синекдохосом, представляет собой пародию на известные (и не раз осмеянные[177]) стихи Петрова о каруселе:

Там всадники взаим пылают,

И бегом Евра упреждают,

Крутят коней, звучат броньми,

Во рвении, в пыли и в поте

В восторгшей их сердца охоте

Мечом сверкают и локтьми.[178]

Синекдохос явно не был «проходным» образом в творчестве Княжнина. Вопрос о логической основе художественного произведения был принципиально важен для эстетических взглядов драматурга. Прекрасный знаток теории ораторского искусства[179], поэт высмеял в Синекдохосе свойственную «высокому» классицизму схоластическую профанацию логики, оборачивающуюся, как точно заметила умная Марина, «тарабарской грамотой», то есть галиматьей[180].

Вот вступление речи, мною сочиненной на всерадостнейшее мое влюбление во красоты логические Марины, – хвастается, изобличая свою неспособность к здравому логическому суждению, Синекдохос. – Начало пылко, страстно, выразительно! сравнение живо, прекрасно! Купидо, как ездок, сел верхом на сердце мое, как на лошадь, и погоняет его лозою. Браво! превосходно!.. а я один… и конечно один. Купидо на моем сердце ускакал, то я без сердца, в уединении… прекрасно! Брависсимо! следовательно ничего не чувствует… Это такое начало, которое с первого раза, поколебав до основания, приведет в изумление дражайший предмет, который от сего сотрясения ослабнет; а наконец, слыша слова: бесчувствен! бездыханен и прочая, тронется жалостью; ибо сие весьма патетично… (с. 151)

Четырьмя добродетелями оратора Княжнин считал честность, скромность, благоразумие и ревнование к пользе аудитории («О нравах оратора и вообще всякаго стихотворца»). Ни одно из этих качеств не свойственно его комическому ритору-педанту.