2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Бытовой мотивировкой жилищного лейтмотива служит известная теснота пушкинского домика в Михайловском[216] и прозрачность для окружающих – не только для Арины Родионовны, но и для заехавшего на один день гостя – так называемого крепостного романа П.[217] и вообще любых его передвижений. Тема нарушения privacy, трактованная в стихотворении комически, не была чужда П. Хотя мотив «хамской ухмылки слуг» в его текстах не появляется, сама коллизия открытости любовных отношений посторонним взглядам и воздействиям возникает у него неоднократно. Ср. эротический сон Татьяны:

Мое! – сказал Евгений грозно, И шайка вся сокрылась вдруг; Осталася во тьме морозной Младая дева с ним сам-друг; Онегин тихо увлекает Татьяну в угол и слагает Ее на шаткую скамью И клонит голову свою К ней на плечо; вдруг Ольга входит, За нею Ленский; свет блеснул…;

А через все сцены «Каменного гостя», включая кульминационную, проходит мотив, который можно условно обозначить как «при третьем» (не говоря уже о постоянных едких комментариях Лепорелло – «слуги»). Ср.

Дон Гуан. Я прямо к ней [Лауре] бегу являться <…> К ней прямо в дверьа если кто-нибудь Уж у нее – прошу в окно прыгнуть (сц. 1);

Лаура. Друг ты мой! Постой… при мертвом!.. что нам делать с ним?

Дон Гуан. Оставь его <…>

Лаура. Как хорошо ты сделал, что явился Одной минутой позже! у меня Твои друзья здесь ужинали. Только Что вышли вон. Когда б ты их застал! (сц. 2);

Дона Анна. О боже мой! и здесь, при этом гробе! Подите прочь <…>

Дон Гуан. О пусть умру сейчас у ваших ног, Пусть бедный прах мой здесь же похоронят Не подле праха, милого для вас, Не тут не близко – дале где-нибудь <…>

Дон Гуан. Я, командор, прошу тебя прийти К твоей вдове, где завтра буду я, И стать на стороже в дверях. Что? будешь? (сц. 3);

Дон Гуан. Наслаждаюсь молча, Глубоко мыслью быть наедине С прелестной Доной Анной. Здесь – не там, Не при гробнице мертвого счастливца – И вижу вас уже не на коленах Пред мраморным супругом. [Но тут является Статуя, и свидание завершается опять-таки сценой втроем, на этот раз с исходом, печальным для героя] (сц. 4).

В «Капитанской дочке» история любви героев развертывается при постоянном, то благожелательном, то враждебном, «соучастии» окружающих – Пугачева, его енаралов и подручных, Швабрина, Савельича, Палашки, попадьи, родителей героя и, наконец, Екатерины. А поведение Петруши на суде строится, напротив, на его решении не вовлекать в свои оправдания Марью Ивановну, встречающем неожиданную поддержку со стороны его отрицательного двойника Швабрина:

«Я хотел было… объяснить мою связь с Марьей Ивановной так же искренно, как и все прочее. Но… мне пришло в голову, что если назову ее, то комиссия потребует ее к ответу; и мысль впутать имя ее между гнусными изветами злодеев и ее самую привести на очную с ними ставку… так меня поразила, что я замялся и спутался… Я выслушал [Швабрина] молча и был доволен одним: имя Марьи Ивановны не было произнесено гнусным злодеем, оттого ли, что самолюбие его страдало…; оттого ли, что в сердце его таилась искра того же чувства, которое и меня заставляло молчать» (гл. 14, «Суд»).

Проблема privacy и ее треугольный любовный вариант занимали большое место и в биографии поэта. В южной ссылке, в Михайловском, а затем в Петербурге он постоянно находился под надзором – Инзова, Воронцова, собственного отца и других правительственных агентов, Третьего отделения, Бенкендорфа, Николая. А на любовном фронте неоднократно становился участником, не всегда удачливым, романов втроем (а то и вчетвером) – упомяну взаимоотношения с Вульфом и Родзянкой в связи с Керн, с Воронцовым и Александром Раевским вокруг Воронцовой, с Ризничем, Собаньским и Яблоновским вокруг Ризнич и, наконец, с Дантесом и Николаем вокруг собственной жены. Реакции П., как известно, колебались от добродушных до имевших трагические последствия. Так что поиски privacy привлечены Лосевым не без оснований.

А в метапоэтическом плане главной пружиной «жилищного» сюжета, была, конечно, реакция на советский топос «дома-музея поэта (и вообще художника)», в случае П. выражавшийся, прежде всего, в бесконечном муссировании Михайловского, «аллеи Керн» и т. п. Влиятельному подцензурному подрыву этот стереотип впервые подвергся в стихотворении Давида Самойлова «Дом-музей» (1963):

Заходите, пожалуйста. Это Стол поэта. Кушетка поэта. Книжный шкаф. Умывальник. Кровать. Это штора – окно прикрывать. Вот любимое кресло. Покойный Был ценителем жизни спокойной <…> Здесь он умер. На том канапе. Перед тем произнес изреченье Непонятное: «Хочется пе…» То ли песен? А то ли печенья? Кто узнает, чего он хотел, Этот старый поэт перед гробом! Смерть поэта – последний раздел. Не толпитесь перед гардеробом… [218]

Применительно к Михайловскому вершинами субверсии стали в прозе «Заповедник» Сергея Довлатова (1983), а в поэзии – «Пушкинские места» Лосева.