Барри П. Шерр Вкус языка изгнанья: Столкновение Льва Лосева с английским

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

…Жую из тостера изъятый хлеб изгнанья

Говоря о своем пребывании в Америке, Лев Лосев как в интервью, так и в мемуарах всегда подчеркивал, насколько комфортно он чувствовал себя в маленьком городке в штате Нью-Гэмпшир, где провел последние тридцать лет жизни. Он уехал из шумного многомиллионного Ленинграда, одного из двух культурныx столиц Советского Союза, от близкого круга приятелей-литераторов, в провинциальный Гановер, с населением, не составлявшим и одного процента от ленинградского. Лосевы на первых порах были там чуть ли не единственной русской семьей. Поэт любил повторять, что ему всегда нравилась тихая улочка, на которой стоял его дом с садом. В этом саду росли ягоды и цвели цветы, туда регулярно наведывались дикие животные, в том числе олени, а как-то раз даже забрел медведь[425].

До эмиграции Лосев почти не говорил и не писал по-английски, но вскоре после переезда уже преподавал на этом языке и изящно выражал на нем сложные мысли. Стоит отметить, что артикль навсегда остался для Лосева загадкой: он часто просил коллег исправить его прозу, расставив, где требовалось, «a» и «the».

Однако стиль его английских текстов безупречен. «Филологичнейший поэт» был филологом не только по образованию, но по таланту и призванию[426]. Его словарный запас был очень объемен, а чуткость к этимологии и семантическим нюансам намного выше, чем у большинства американцев. Он настолько хорошо овладел языком, что без труда мог синхронно переводить разговорную речь.

И все же, несмотря на языковое чутье и прекрасное знание английского или, может быть, как раз из-за них, в новом языковом окружении Лосеву было не так уютно, как в, казалось бы, более чуждой обстановке сельской Новой Англии. Помимо прочего, в первое время он не мог привыкнуть к своеобразию американского английского, не говоря уже о трудностях преподавания в иноязычной среде:

произношу дурные звуки —

то горловой, то носовой,

то языком их приминаю,

то за зубами затворю,

а сам того не понимаю,

чего студентам говорю[427].

Воспринимать эти признания как автобиографические нужно с большой осторожностью: поэзия Лосева часто бывает иронична. Однако, судя по всему, эти строки стихотворения «Живу в Америке от скуки…», пусть даже чувства героя в них кажутся преувеличенными, действительно были вызваны необходимостью общаться на языке, который не был родным для поэта, хоть он и знал его в совершенстве. Но еще важнее для Лосева стала проблема сущностной несовместимости двух языковых миров, в которых ему пришлось обитать.

В своем докладе 1979 года «Воздух сохраненный и воздух ворованный: культурная изоляция писателей-эмигрантов»[428] Лосев говорит о не понаслышке знакомой ему дилемме, перед которой становится литератор, оказавшийся в среде чужого языка. Поэт констатирует, что язык продолжает развиваться в родной для него стране. «Сохранить» живой язык невозможно, так как он постоянно меняется. Одни слова появляются, другие изменяют свое значение или выходят из употребления. Отсюда следует, что произведения «русской эмигрантской литературы», в чьей основе, по определению Лосева, лежит ностальгия по миру, которого больше не существует, в действительности написаны закостеневшим языком и потому неизбежно уступают советской (и российской) литературе, созданной на современном русском. В то же время для выражения реалий и культуры другой страны средств родного языка часто оказывается недостаточно, и в повседневную речь эмигранта постепенно начинают проникать слова из лексикона «приемной родины». Таким образом, писатель, живущий за рубежом, рано или поздно вырабатывает определенную дистанцию по отношению к своему языку и начинает смотреть на него, как на иностранный[429].

Глубокое понимание Лосевым этой проблемы и его языковое чутье проявились в названии стихотворения «Джентрификация». Как становится ясно уже из второй строфы, оно полностью отражает главную тему произведения. Описания Лосева хорошо знакомы жителям Новой Англии: многие текстильные фабрики в этом регионе (как правило, стоявшие на берегах рек) были превращены в современные жилые дома:

Огромная квартира. Виден

сквозь бывшее фабричное окно

осенний парк, реки бурливый сбитень,

а далее кирпично и красно

от сукновален и шерстобитен[430].

Лирический герой погружен в размышления о присутствии прошлого в настоящем, лишенные, впрочем, и тени ностальгии. В последних строфах перестроенное здание фабрики навевает на новых обитателей мысли о грядущей смерти, сопровождающиеся воображаемым возвращением в XIX век, где «…на щеках рабочего народца // взойдет заря туберкулеза, / и заскулит ошпаренный щенок». Сергей Гандлевский видит в этом стихотворении пессимистический взгляд на исторический прогресс как на замкнутый круг, «мрачную веселость», которая спасает мировоззрение Лосева от неизбывного отчаяния[431].

Но обратимся к причинам, по которым название представляется нам интересным. Слова «gentrify» («джентрифицировать») и «gentrification» («джентрификация») появились в английском языке сравнительно недавно. Так, например, они не были включены в 3-е издание «Полного словаря Уэбстера» 1961 года[432]. Соответственно, в русский они проникли значительно позже, и до сих пор остаются не слишком распространенными: мы не найдем их в большинстве словарей, не считая специальных изданий по социологии. Стихотворение Лосева было написано в начале 1990-х, и тогда слово «джентрификация» наверняка должно было поразить русских читателей, показаться им странным или даже непонятным[433]. Такого термина не существовало, когда Лосев жил в Советском Союзе, да и с самим явлением поэт столкнулся уже после эмиграции. В определенном смысле в стихотворении, озаглавленном русским словом «джентрификация», с языком происходит тот же процесс, что и с описываемой в нем фабрикой: обновление языка, в который автор вводит новый, несколько инородный элемент, сходным образом наводит читателя на рассуждения о совместимости и непостоянстве. Название произведения уже в силу своей непривычности задает настроение всего последующего текста.

Лосев нередко использует в своей поэзии английскую лексику для обозначения понятий, точные эквиваленты которых в русском отсутствуют. Некоторые мотивы стихотворения «Один день Льва Владимировича», включенного в первую книгу стихов поэта, навеяны преподавательскими буднями самого автора. Так, например, образ крутых ступеней белокаменного здания, по которым поднимается лирический герой, несомненно вдохновлен ежедневной дорогой Лосева на кафедру русского языка и литературы, в те годы находившуюся в главном здании Дартмутского колледжа[434]. Здесь героя вгоняет в тоску уже не английская фонетика (как это было в цитированном выше «Я живу в Америке от скуки»), а русское произношение американских студентов. Все стихотворение построено из ярких, искусно созданных образов, вдохновленных опытом иммигранта, все еще хранящего свежие воспоминания об оставленном мире.

Название данной статьи – аллюзия на строки из «Одного дня Льва Владимировича»: «Жую / из тостера изъятый хлеб изгнанья» (слово «тостер» появилось в русском раньше, чем «джентрификация», однако в 1980-е, когда было написано стихотворение, оставалось относительно новым для советского читателя и хорошо передавало ощущение «чуждости» устройства).

В одной из последних строф текста автор вкладывает в уста некоего «слависта», явно не являющегося носителем русского языка, полуграмотное англо-русское высказывание:

 Ирония не нужно казаку,

 you sure could use some domestication*,

 недаром в вашем русском языку

 такого слова нет – sophistication**[435].

На что лирический герой незамедлительно реагирует:

 Есть слово «истина». Есть слово «воля».

 Есть из трех букв – «уют». И «хамство» есть.

 Как хорошо в ночи без алкоголя

 слова, что невозможно перевесть,

 бредя, пространству бормотать пустому.

В примечаниях к стихотворению Лосев приводит переводы отмеченных звездочками английских выражений. Слову «sophistication», по его мнению, очень приблизительно соответствует русское «изысканность», а сочетанию «some domestication» – «малость дрессировки» (возможно, не самый точный эквивалент).

Лосев использует здесь английскую речь, чтобы добиться эффекта остранения и передать таким образом русскому читателю чувство отчуждения, которое испытывает сам поэт, находясь в англоязычной среде, в окружении языка, многие слова которого не имеют точных аналогов в русском. Культурный и языковой барьеры оказываются непреодолимы даже для коллеги-слависта. Отметим, что если понятию «sophistication» в русском действительно трудно найти соответствие, то русские слова, которые перечисляет лирический герой, напротив, без труда переводятся в обратном направлении. Не исключено, что первые три характеризуют причины пребывания поэта в Нью-Гэмпшире, а последнее выражает мнение героя о собеседнике. Приведенные рассуждения о переводимости указывают на глубокий интерес Лосева к отношениям между русским и английским языками, который проявится в его поэзии в дальнейшем.

Трудности, возникающие при попытке передать понятия одного языка словами другого, занимают более важное место в стихотворении «Poetry makes nothing happen», которое открывается словами

«…но выживает». Это о стихах.

Мы перевод с подстрочником сличали.

Но как перевести то, что в начале:

«Стихи не причиняют ничего»?[436]

Стихотворение посвящено Белле Ахмадулиной. Лосев описывает в нем вечерние посиделки с друзьями в Москве, упоминает Евгения Рейна. Однако ключевой вопрос, поднятый в самых первых строках, служит своего рода фоном для всего произведения. Цитата, вынесенная в название, заимствована из второй части стихотворения У. Х. Одена «Памяти У. Б. Йейтса»:

 Now Ireland has her madness and her weather still,

 For poetry makes nothing happen: it survives

 In the valley of its making where executives

 Would never want to tamper, flows on south

 From ranches of isolation and the busy griefs,

 Raw towns that we believe and die in; it survives,

 A way of happening, a mouth[437].

Как известно, две строфы этого стихотворения (по иронии судьбы исключенные Оденом в поздних изданиях) оказали значительное влияние на Бродского[438]. Возможно, именно это и привлекло внимание Лосева к тексту.

Конечно, стихотворение Одена можно интерпретировать по-разному, но, как нам представляется, его основная мысль заключается в том, что поэзия, пусть она и неспособна изменить мир, выживает несмотря ни на что и (развивает автор идею в третьей части), выживая, способна наставлять, утешать и вдохновлять. Это представление является ключевым и в стихотворении Лосева. Однако в первых строках «Poetry makes nothing happen» внимание поэта сконцентрировано на граничащей с невозможностью сложности адекватного перевода поэзии. Проверяя перевод строчки Одена (в которую, в отличие от оригинала, добавлен союз «но»), герои сомневаются, верно ли они справились с ее известным началом.

Судя по всему, размышления о языке, озвученные Лосевым в его работе об эмигрантской литературе, в конечном счете привели его к убеждению, что перевод текста – в особенности, поэтического – занятие тщетное. Если средствами одного языка невозможно передать другую языковую реальность даже в повседневной жизни, то в поэзии эта проблема встает еще острее. Мало того что означающее не указывает на означаемое, отличаются и его отношения с другими словами своего языка: этимологические связи и даже звучание слов вызывают в каждом из языков различные ассоциативные ряды. Такую точку зрения сложно назвать новаторской, и многие поэты, прекрасно осознавая данную проблему, тем не менее берутся за стихотворные переводы. Но Лосев, отвергая возможность перевода, исходит не только из этих соображений.

Отвечая на вопросы редактора журнала «Двадцать два»[439], он прямо заявляет: «поэзия непереводима». Более того, он утверждает, что перевод с русского на английский вызывает больше затруднений, чем перевод в обратном направлении, так как русский стих проще приспосабливается к чужим строфическим формам и синтаксису другого языка. Для русских слов многозначность характерна в большей степени, чем для английских, где, как считает Лосев, «A» обозначает исключительно «B». Так что если «переложить» поэтические тексты с английского на русский, пусть и с оговорками, еще можно, то перевод с русского на английский оказывается невыполнимой задачей. Стоит сказать, что русские переводы английской поэзии тоже не внушали ему оптимизма: в одном из интервью поэт замечает, что даже переводы стихотворений Филипа Ларкина, выполненные таким крупным поэтом, как Александр Кушнер, «это какой-то анти-Ларкин»[440].

Впрочем, к этим убеждениям Лосев пришел уже в поздние годы. Но еще в молодости, вскоре после знакомства с Иосифом Бродским, он попробовал перевести несколько текстов Роберта Фроста. Бродскому переводы очень понравились, что способствовало укреплению дружбы между поэтами. Сам Лосев, однако, считал их, скорее, посредственными[441]. Рассказывая о своих ранних опытах в мемуарах, он признает, что «ничего себе получались» только переводы детских стишков с польского. С взрослой поэзией дела обстояли хуже: переводы «разных советских и народно-демократических языков по подстрочникам были чистопсовой халтурой», а попытками переводить для души Йейтса, Одена и Фроста он остался недоволен, после чего пришел к выводу, что переводы – «не для него» (интересно, что в данном случае Лосев использует в русском тексте английское выражение «not my cup of tea»)[442].

В США Лосев прямыми переводами практически не занимался. Своеобразное исключение составляет лишь его «петербургская поэмка» «Ружье», в которую он включает два небольших фрагмента на английском (первый состоит из восьми, второй – из четырех строк, оба написаны рифмованным пентаметром), снабженных в примечаниях «переводами»[443]. В основу «поэмки» лег исторический анекдот, по воспоминаниям Павла Анненкова вдохновивший Гоголя на написание «Шинели».

Стихотворение насыщенно сносками, словно серьезная научная статья. Большая часть ссылок содержит точные цитаты из текста Анненкова[444]. Ряд комментариев выполнен, скорее, в набоковской манере. Так, например, из первого примечания мы узнаем, что определение жанра «заимствовано у И. Ф. Карамазова». Еще одна сноска сообщает читателю, что места, выделенные курсивом, представляют собой цитаты из произведений других авторов, в числе которых рядом с Пушкиным и Гоголем встречаются имена ленинградских друзей самого автора.

Строки «Ружья», написанные на английском, – единственный поэтический опыт Лосева на иностранном языке, но и его, как явственно следует из контекста, не следует воспринимать серьезно. Русский же перевод этих фрагментов – обычный прозаический подстрочник, выполненный в соответствии с псевдонаучным характером остальных примечаний в стихотворении. Таким образом, автор и в этом случае избегает поэтического перевода.

Свое отношение к различию между оригиналом и переводом Лосев сформулировал в уже упомянутом интервью журналу «Двадцать два»: он выразил желание, чтобы переводы его собственных произведений публиковались с пометкой «из Льва Лосева» или «по мотивам стихотворений Льва Лосева»[445]. Сам он придерживался такого подхода уже в своих ранних откликах на английскую поэзию. Так, своему стихотворению «Норковый ручей» он дал подзаголовок «Подражание Фросту».

В первых строках «Норкового ручья» с долей иронии перефразирован текст Роберта Фроста «West-Running Brook» («Западный ручей»[446]), однако уже во второй строфе тематический и смысловой центры стихотворения резко смещаются:

– Где север, Леша?

– Север, Нина, там,

 поскольку наш ручей течет на запад.

 День был проглочен с горем пополам,

 не позолочен и ничем не запит,

 и то, что в горле вечером торчит,

 горчит, как будто ты три дня не емши.

 Восходят звезды и ручей ворчит.

– Вообще, согласно Фросту, штат Нью-Хэмпшир

 тем характерен, что его ручьи,

 как правило направлены к востоку[447].

Стихотворение Фроста начинается иначе:

 «Fred, where is north?»

 «North? North is there, my love.

 The brook runs west.»

 «West-running Brook then call it.»

 (West-Running Brook men call it to this day.)

 «What does it think it’s doing running west

 When all the other country brooks flow east

 To reach the ocean? It must be the brook

 Can trust itself to go by contraries

 The way I can with you – and you with me —

 Because we’re – we’re – I don’t know what we are.

 What are we?»[448]

Вступительные строки у Фроста и Лосева почти идентичны, за тем лишь исключением, что в русской версии фигурирует домашнее имя поэта и его жены. Изменению подверглось название: абстрактный Западный ручей превратился в реальный Норковый («Mink Brook»), действительно протекающий в западном направлении неподалеку от дома, где жили Лосевы. Как отмечали многие комментаторы, в стихах Лосев часто представляет себя в самоуничижительном или ироническом ключе – например, в «Одном дне Льва Владимировича» или не менее известном раннем стихотворении «Левлосев»[449]. Но здесь перед автором стоит другая задача.

Стихотворение Фроста написано традиционным для английской эпической и драматической поэзии нерифмованным пятистопным ямбом. Оно представляет собой диалог семейной пары: начав обсуждать ручей, супруги постепенно переходят к размышлениям о природе и течении времени. «Норковый ручей» тоже написан пятистопным ямбом (уже рифмованным). Но в данном случае перед нами – своеобразный метакомментарий к Фросту и к образу штата Нью-Гэмпшир, возникающему в некоторых его стихотворениях. Ближе к концу текста Лосев возвращается к образу ручья и фростовским мотивам времени и бесконечности:

Там вечно возвращается вода – <…>

Пусть это мимолетно, но всегда… <…>

Так мимо наших дней, трудов, ночей <…>

Таким образом, хотя в центральной части стихотворения Лосев и уходит от главной темы Фроста, близкие к тексту оригинала вступление и заключение отражают его главную мысль.

Здесь поэт, пожалуй, впервые применяет технику, которую будет часто использовать в дальнейшем. С помощью нескольких штрихов он передает образы или мотивы английского стихотворения, но затем создает абсолютно самостоятельное произведение, не отрицая при этом источника своего вдохновения. В наиболее ярких примерах, – таких, как «Норковый ручей» – разница тематики английского оригинала и версии Лосева создает дополнительную возможность для интерпретации обоих текстов. Если внимание Фроста сосредоточено главным образом на самом ручье и на мыслях, им навеваемых, то Лосев рассуждает о природных ресурсах и климате Нью-Гэмпшира, заключая, что штат экономически менее развит, чем его южные соседи. Чтение обоих произведений приводит к мысли, что человек может осознать свою связь с вечностью и с другими людьми, только удалившись от цивилизации в тихое созерцание природы. Возможно, в этом стихотворении поэт дает наиболее яркое и четкое объяснение того, что вызывало чувство удовлетворения, которое он испытывал в сельской Новой Англии.

В своих переложениях произведений, посвященных политическим проблемам, Лосев старается ближе держаться оригинала, но назвать его тексты дословными переводами все равно сложно. Обратимся к двум примерам из позднего сборника поэта «Как я сказал».

«Кабул» Лосева с подзаголовком «Из Элизы Гризуолд» является вариацией на тему стихотворения поэтессы «Occupation»[450]. Текст Гризуолд был впервые опубликован в книжном издании в 2007 году, через два года после выхода сборника Лосева. Поэт, скорее всего, был знаком лишь с его ранней версией, напечатанной в журнале The New Yorker несколькими годами ранее[451]. Гризуолд рисует жуткую картину, изображающую жизнь проституток в Кабуле: потеряв мужей и распродав все, что могли, они торгуют собой «за хлеб или пятак» («for bread or fifteen cents»), чтобы накормить голодающих детей. Лосев в «Кабуле» описывает ту же самую ситуацию, но в более грубой и откровенной форме: «И продать больше ничего, кроме немытого тощего / женского тела». В предпоследней строке Гризуолд, «Пару лет назад талибы мальчиков предпочитали, а к девушкам не прикасались» («Two years ago, the Talibs favored boys and left the girls alone»), Лосев оставляет фразу о мальчиках нетронутой, но изменяет указание времени «Пару лет назад» («Two years ago») на «при Осаме бин / Ладене». И прибавляет, что тогда талибы не только не проявили бы к проститутке интереса, но «забили б ее в кровавую кашу».

Автор самой первой статьи, посвященной поэзии Лосева, Иосиф Бродский, как известно, назвал его «поэтом крайней сдержанности»[452]. Эта во многом точная характеристика неприменима, однако, к его политическим стихотворениям, полным, по замечанию одного из критиков, «самоочевидностей» и «газетных банальностей»[453]. Нерегулярная длина строки и постоянно меняющийся ритм в «Кабуле» сближает это стихотворение с прозой, а упоминание бен Ладена и употребление оборота «кровавая каша» только усиливает это сходство.

Текст с громоздким названием «У. Х. Оден о советском вторжении в Чехословакию в августе 1968-го г.» сопровождается примечанием: «На основе стихотворения Одена “August 1968” (“The Ogre does what ogres can…”)».

Стихотворение Одена состоит из восьми строк со смежной рифмой и написано четырехстопным ямбом, вследствие чего, несмотря на мрачную тематику, в нем создается задорное настроение:

The Ogre does what ogres can,

Deeds quite impossible for man,

But one prize is beyond his reach,

The Ogre cannot master Speech[454].

У Лосева строк шесть. Рифмовка остается смежной, сами же строки длиннее и ритмически менее упорядочены, чем в оригинале. Главный герой, как и у Одена, – людоед, неспособный научиться человеческой речи:

Легко получается у Людоеда человечину переварить,

но не получается у Людоеда по-человечески говорить[455].

Как и в предыдущем примере, русская версия оказывается натуралистичнее, чем лежащий в ее основе английский текст. В первой строфе людоед, наевшись, «движется в сторону туалета», в третьей – издает скверные звуки «не из зада, а изо рта»[456]. Лосев раскрывает тему каннибализма непосредственно, резко смещая акцент, у Одена поставленный на проблеме речи (что традиционно интерпретируется как намек на заявления советской власти о своих действиях в Чехословакии). Даже веселые внутренние рифмы перед цезурой (в цитированной выше строфе не столь заметные, так как эту позицию в обеих строках занимает одно и то же слово) не могут передать сочетания динамичности и серьезности, присущее стихотворению Одена.

Из всей английской поэзии, которую Лосев любил, наиболее близки ему были авторы, принадлежащие, как и Оден, к старшему поколению. В интервью 2008 года Лосев говорил, что ему нравятся американские поэты начала ХХ века, такие как Роберт Фрост, Эдгар Ли Мастерс или Эдвин Арлингтон Робинсон. При этом он утверждал, что не позаимствовал из американской поэзии никаких формальных средств и что за редкими исключениями стихотворения американских авторов, написанные в послевоенные годы, его не трогают[457]. В другом интервью, данном в том же году, он замечает, что ему часто трудно воспринимать англо-американскую поэзию второй половины ХХ века и что единственные понятные и интересные ему современные поэты – это Пол Малдун и Марк Стрэнд[458].

Поэтому не удивительно, что цикл из трех стихотворений Лосева, основанных на произведениях Стрэнда, является блестящим опытом его работы с английской поэзией, тогда как переложения политических стихотворений можно отнести к менее удачным. Поэт остается верен заявленной в интервью журналу «Двадцать два» установке, дав циклу название «Из Марка Стрэнда» и используя английские тексты, скорее, в качестве отправных точек для создания собственных произведений. В примечании к своим стихотворениям он вновь подчеркивает озвученные ранее идеи: «В звукосмысловом отношении современная поэзия на английском языке настолько отличается от русской, что я не вижу возможности точного перевода. Так что за этот мой отклик на его замечательные стихи Марк Стрэнд, поэт-лауреат США 1990 года, никакой ответственности не несет»[459]. Интересно, что комментарий к первой российской публикации, состоявшей в конце 1991 года, выглядит несколько иначе. Лосев говорит о невозможности «эквиметрического» (а не «точного») перевода, а вместо высказывания об «отклике» пишет: «Возможно, с формальной точки зрения это мои оригинальные стихи, за которые Марк Стрэнд, поэт-лауреат США 1990/91 года, никакой ответственности не несет, но сам я убежден, что увиденное и описанное мной в этих трех стихотворениях – поэтический мир Марка Стрэнда»[460].

Стрэнд не помнит, встречались ли они когда-нибудь с Лосевым[461]. Но он был хорошо знаком с Иосифом Бродским, сменившим Стрэнда в должности поэта-лауреата США. Не исключено, что именно Бродский и открыл Лосеву американского поэта.

В цикле «Из Марка Стрэнда» Лосев переработал стихотворения из сборника «Поздний час» («The Late Hour»), значительно изменив названия двух из них. Стихотворение «На пустыре» основано на тексте Стрэнда «Где воды детства?» («Where are the Waters of Childhood?»), «Один день» восходит к «Бедному северу» («Poor North»), а «По белому» – к стихотворению «Белое» («White»)[462]. Единственное, что объединяет все три текста, – это широко понятая тема пустоты и одиночества, пронизывающая русские версии, может быть, даже сильнее, чем стихотворения самого Стрэнда.

Как видно уже из названия, ближе всего к английскому оригиналу переложение третьего текста в цикле – «По белому». Стрэнд начинает стихотворение словами «Теперь, посередине жизни / все стало белым» («Now in the middle of my life / all things are white»), за которыми следует перечисление явлений: день, дыханье, «и грусти белизна / и смерти белизна» («the white of sorrow / the white of death») и, наконец, ночь. Текст завершают строки «И все слилось в одно / И все соединилось / Даже то, что за пределом зренья» («All things are one. / All things are joined / even beyond the ridge of sight»).

В версии Лосева 20 строк (в то время как в оригинале – 35) одинаковой длины, написанных двустопным анапестом с перекрестной рифмой. В стихотворении Стрэнда, как это свойственно поэту, метрическая упорядоченность отсутствует, строки образуют небольшие группы, написанные двустопным или трехстопным ямбом, в некоторых случаях, как и у Лосева, двустопным анапестом («in the weather of dreams», «and white shades of the moon»). В меньшем по объему русском стихотворении белое понимается буквально: его центральными образами являются снег и зима. Дистанция между героем и происходящим увеличивается: повествование ведется не от первого, как у Стрэнда, а от третьего лица. Название Лосева отсылает к распространенным русским фразеологизмам («черным по белому», «по белому свету»), что добавляет дополнительные коннотации тексту оригинала. Связующим звеном между русским и английским текстами служит образ белого дыхания, после которого Лосев переходит к «стрэндовскому» заключению: «и как бел кругозор / за пределами зренья»[463]. Образ абсолютной белизны в последних строках создает ощущение пустоты и отсутствия, но в то же время погружает в мир, где все соединяется и становится источником поэтического вдохновения.

В двух других стихотворениях Лосев позволяет себе больше свободы в обращении с тематикой оригинала.

Стихотворение «Poor North» открывает одноименный цикл Стрэнда. Оно состоит из трех строф, по пять строк в каждой. Первая строфа содержит описание зимы в Восточной Канаде, заканчивающееся словами «Это Север, наш бедный Север. Все здесь идет не так» («It is north, poor north. Nothing goes right»). Вторая знакомит нас с продавцом мебели «в каком-то прогорающем магазине» («in a failing store») и его женой-домохозяйкой, «припоминающей потерянную жизнь» («recall the life she’s lost»). В последнем пятистишии пара отправляется на вечернюю прогулку, и ветер «уносит в никуда крошечные колечки их дыханий» («and the small puffs of their breath are carried away»)[464]. Мужчина и женщина, казалось бы, не одиноки, но их жизни обречены раствориться во времени, словно дыхание, уносимое ветром.

Лосев передает тяжелое настроение стихотворения, подчеркивая в названии «Один день» монотонность жизни супружеской пары, все дни которой похожи один на другой. У Лосева, как и в оригинале, три строфы, отличающиеся, впрочем, длиной. Первая строфа содержит семь строк, а вторая и третья – по шесть. Основной размер Лосева – пятистопный ямб, из которого выбивается несколько строк, отдаленно напоминая варьирующуюся длину строки Стрэнда. Первые две строфы посвящены не столько Северу, сколько тусклой повседневной жизни супругов. Сохраняя образ женщины, вспоминающей прошлое, он добавляет в текст детали, призванные подчеркнуть однообразие и пустоту бытия героев: муж каждый день приходит домой в одно и то же время, вместе с женой они ужинают бутербродами и смотрят прогноз погоды по телевизору. В третьей строфе поэт повторяет завершающий образ стихотворения Стрэнда, в отличие от оригинала, не упоминая конкретных географических названий: перед нами просто супруги, живущие в какой-то северной стране, погрязшие в рутинной и, судя по всему, несчастной жизни. Избегая прямого перевода и меняя многие детали, Лосев удачно передает ощущения уныния и смирения с судьбой, которыми проникнуто исходное стихотворение.

Дальше всего от оригинала уходит Лосев в сокращенном переложении текста «Where are the Waters of Childhood?», открывающем цикл. Это невероятно сильное стихотворение следует в цикле Стрэнда «Poor North» непосредственно за одноименным произведением. Автор в нем создает предельное напряжение между образами настоящего: «Смотри: здесь окна наглухо заколочены», «облезла крыша, а местами вовсе провалилась» («See where the windows are boarded up»; «and the asphalt shingles on the roof have peeled or fallen off»), – и безвозвратно ушедшего прошлого: «они вернулись: / мать, еще не тронутая сединой, отец, чьи волосы еще не побелели, словно снег» («they have come back, / your mother before she was gray, your father before he was white»). Связующим звеном между прошлым и настоящим выступает память. Яркие воспоминания картин юности, внезапно возникающие и столь же резко исчезающие, возвращают человека к его истокам: «воды детства покоятся здесь» («waters of childhood are there»).

Лосев вновь приводит нерегулярный ритм стихотворения в соответствие с более привычной русской метрической системой. Тридцать шесть строк Стрэнда различной длины Лосев сжимает до двадцати четырех с регулярно повторяющимся оригинальным ритмическим узором: две строки трехстопного ямба и одна – одностопного, каждая группа из шести строк с рифмовкой aab ccb. Частое использование анжамбемана в сочетании с отрывистыми одностопными строками создает необычный ритм, вписывающийся в определенную метрическую структуру, но в то же время более резкий, чем в длинных строках оригинала. Здесь, в сущности, Лосев создает принципиально иное стихотворение, сохраняя присущую Стрэнду атмосферу разложения, но сосредотачиваясь прежде всего на ключевом образе, упомянутом в исходном тексте лишь вскользь, однако в русской версии занимающем центральную позицию:

…Сквозь окно,

 которого здесь нет давно,

 узрим

 прямоугольное пятно

 там, где висело полотно

 «Гольфстрим».

 Там шлюпки вздыблена корма,

 там двум матросам задарма

 конец.

Стрэнд открыто называет известную работу Уинслоу Хомера «Гольфстрим», оставляя интерпретацию ее значения в тексте читателю. Лосев (по каким-то причинам помещающий в лодку «двух матросов», тогда как на картине изображен только один) описывает ее подробнее, выделяя ей более важную роль. Холст проникнут ощущением заброшенности и обреченности: мачта сломана, вокруг шлюпки кишат акулы, вдалеке виднеются очертания водяного смерча. У Стрэнда же картина – всего лишь последний из серии образов, возрождающих прошлое:

 Enter the kingdom of rot,

 smell the damp plaster, step over the shattered glass,

 the pockets of dust, the rags, the soiled remains of a mattress,

 look at the rusted stove and sink, at the rectangular stain

 on the wall where Winslow Homer’s Gulf Stream hung[465].

Интересно, что у Лосева становится более явной связь между беспокойными водами, изображенными на картине (в обоих стихотворениях отсутствующей), и «водами детства» в завершающих строках текста Стрэнда (не включенными, впрочем, в «Пустырь» Лосева).

Лосев, как и Стрэнд, ведет повествование от второго лица. Его «ты» так же «смотрит» на разрушенное здание, однако непосредственных упоминаний о детстве мы здесь не найдем. Герой русской версии стоит на улице под дождем, в то время как у Стрэнда светит солнце. После подробного воспоминания о картине он видит обнимающихся родителей. Этот образ отсылает к строкам Стрэнда «Войди в ту комнату, где отец и мать / в любви тонули и качались на ее волнах» («Go to the room where your father and mother / would let themselves go in the drift and pitch of love»). В момент, когда отец машет герою Лосева рукой, тот «получает» совет «притырить» «сворованный у смерти миг». (Примечательно, что соседство разговорных слов – «притырь» – со стилистически противоположными архаичными выражениями, «узрим» – усиливает чувство разлада.) Стихотворение завершает образ воды, капающей за воротник героя. Последняя строка состоит всего лишь из одного слова, отсылающего к названию – «Пустырь».

«На пустыре» даже в большей степени, чем «Норковый ручей», является своеобразным комментарием к оригиналу, при сопоставлении которого с исходным стихотворением перед нами как будто рождается третий текст. Оба произведения описывают одну и ту же ситуацию и связаны особыми отношениями, при этом они, скорее, дополняют, чем повторяют друг друга. Лосев берет у Стрэнда ключевой образ – отсутствующую картину, изображающую отчаяние и, по-видимому, неминуемую гибель – а в оставшейся части стихотворения сосредотачивает внимание на герое, наблюдающем описываемую реальность. Память здесь – уже не серия воспоминаний, как у Стрэнда, но один-единственный миг, который, скорее, чем заставляет прочувствовать расстояние, пролегающее между детством и сегодняшним днем, лишь вызывает ощущение потери и грядущей смерти. Стихотворение Лосева, безусловно, может читаться как его собственное, однако сравнение с текстом Стрэнда делает его более ярким, объясняет происхождение образов отца и матери, углубляет тему времени. Если у Стрэнда центральные идеи – беспощадное время и утрата детства, то у Лосева это – одиночество и смерть. При чтении обоих текстов укрепляется ощущение разрыва личности со своим прошлым, разоренным, но все еще по-домашнему родным. Лосев интересным образом обогащает стихотворение Стрэнда, используя необычный экфрасис, описание не самой картины, а ее отсутствия, тем самым дополняя образный ряд оригинала и усиливая его атмосферу.

В каком-то смысле первый вариант примечания, сопровождающего цикл, больше соответствует действительности: переводы Лосева являются в своем роде оригинальными стихотворениями, но в то же время отражают поэтический мир Марка Стрэнда, позволяют увидеть те его стороны, которые раньше были скрыты от читателя.

Критики часто отмечают в качестве основной характеристики поэзии Лосева обилие аллюзий: поэт перефразирует, цитирует, комментирует, стилизует и пародирует многих русских поэтов и писателей, как классиков, так и современников[466]. Несмотря на то что ссылок на англоязычных авторов в его творчестве значительно меньше, приведенными здесь примерами они не ограничиваются. Так, например, в стихотворении «В Нью-Йорке, облокотясь о стойку…» упоминается Аллен Гинзберг[467], а в первой строфе стихотворения «Сейчас» мы встречаем записанное латиницей имя поэта Мэриан Мур[468].

Вопрос сохранения родного языка и чувство дискомфорта в новой языковой среде привели автора к плодотворному столкновению с чужой поэтической традицией. Поначалу в центре внимания Лосева находились фонетические и лексические различия между языками. Позже, несмотря на относительное равнодушие к английской поэзии последних лет и сомнение в возможности перевода как такового, Лосев не только нашел несколько стихотворений современных поэтов, пришедшихся ему по вкусу (наряду с произведениями начала ХХ века), но и обнаружил возможность переложения текстов, позволяющую избежать прямого перевода. Таким образом он смог обойти главные трудности, встающие перед переводчиками, и в то же время создать произведения, отличающиеся большей самостоятельностью. В результате возникло несколько прекрасных стихотворений, в чем-то, может быть, даже превосходящих оригиналы.

В конечном итоге интерес Лосева к английскому языку и к английской поэзии занял важное место в его увлечении языком и поэтической традицией в целом. В данном случае он также предстает перед нами не только как филолог, но и как «филологичнейший поэт».

Пер. Дмитрия Тимофеева