[Из дневников 1974–1975][1]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

[май 1974]

8. V. Читаю «Игру в бисер» Германа Гессе (Das Glasperlenspiel). Интеллектократическая утопия, с характерными для утопии любого порядка наивностями: на<пример> решение сексуальных проблем молодежи в Касталии: там де существовал обычай поздно выдавать замуж бюргерских дочек. С педантично распланированными немецкими страстями. Последнее не в упрек. Это не великое художественное произведение, так как не одухотворено большой пластической силой, образы не более чем тезисы, слегка оформленные в живую фигуру. Резкий контраст с предыдущим чтением – «Поэзией и правдой» Гете, чья духовная жизнь естественно имманентна от материальной. Или с Т. Манном, который с несравненным, чарующим изяществом создает свой кукольный театр и разыгрывает спектакль. «Игра», скорее большое эссе о границах интеллектуализма и духа, и ограниченность первого показывает очень убедительно. Второе же можно изобразить только в формах высокого художественного творчества, о которых автор знает, но которыми не владеет. Одно ясно, что не только душе непозволительно лениться, но и интеллекту и хотя границы его очевидны, но добраться до них как и до любых границ мира сего невозможно. Но стремиться нужно. Возвращаясь по житейской ассоциации (оторвешься от книги, чтобы послушать свежую информацию) к своему «фельетонистическому веку», вдруг видишь, как предопределен общий политический провал среднего государства (всесокрушающей варварской мощью оно уже не обладает, а в интеллектуальных играх стоит заведомо ниже более цивилизованных партнеров – как в персональных поединках, так и в играх).

9. V, четверг. Приезжала мама, жаловалась на Илью[2], на жизнь в коммуналке, на болезни и бедность. Успокаивал. Проводили ее по сырой дороге на автобус у дома <нрзб>. Спал после обеда. Написал Иосифу (скомпоновал письмецо из кусочков заготовок).

10. V, пятница. После завтрака по холодной пасмурной непогоде с Митей[3] в Рощино. Огромная развалюха на краю леса, кусок которой приобрели Михайловы[4]. Но внутри (несмотря на холод, ремонт и переустройство) что-то ностальгически приятное – старая петербургская квартира – простор, высокие двери с медными ручками, сумрачность, зеркало, шкаф, картина в раме… Вернулись к обеду. Митенька вздыхал о домоземлевладении, к которому испытывает истинную тягу. Нина с Машей[5] побеседовали, пока дети гуляли с Машей Крыжановской[6]. Они уехали около пяти. Читал Гессе. Слушал радио. Делал опыты с релаксацией. Не знаю, получается ли, но отдохнул и соснул, и был бодр потом. Гулял вечером: море отступило чуть не к Кронштадту, обнажив бескрайнюю тоскливую россыпь валунов, над которой сшибаются визгливые стаи чаек.

11. V, суббота. Сон (под утро): Я – тренер хоккейной команды, в которой кое-кто из моих друзей. Кто-то из них меня подвел – манкирует игрой (кто – не могу вспомнить, те, кого перебираю, все не те). Но я беру перерыв (как в баскетболе) и хочу произвести замену – заменить халтурщика и почему-то Красильникова[7]. Все расчеты у меня на Прыгунова[8], который здесь же, на 1-м этаже, приехал (а игра идет на 4-м этаже какого-то общежития). Я бегу искать Прыгунова. Временами коридор превращается в ночную хвоистую мокрую дорогу (вечерняя прогулка!), пусто, вбегаю в первую попавшуюся комнату и сразу схватываю обстановку: много кроватей. На одной лежит аккуратно укрытый крошечный Рид Витте[9], а у стены сзади играет на гитаре и поет похабщину, бессмысленную, как похабные песни, которые я слышал в 4-м, 5-м классе, какой-то дебил: «А девчата кверху раком…»

Архив Нотр-Дамского университета

Фонд: Лифшиц – Генкина – Лосев

Папка 172. С. 58–59.

[май (?) 1975]

Давайте разберем следующий парадокс: в надежде на врачей, лекарства есть что-то очаровательно дикарское, первобытное, признание болезни таинственной злой силой, внедренной в тебя и поэтому, возможно, подлежащей изгнанию при помощи всякого медицинского шаманства, включая лекарства, процедуры, анализы и «популярные разъяснения», которые по сути разъясняют не более, чем рассказы бабок о лихоманках, порчах и бледных немочах. Это же мистическое отношение к болезни как к некоей напасти (чему-то такому, что невесть откуда наскочило на тебя, забралось внутрь, терзает, мучает, вдруг затихает, чтобы неожиданно, в самый неподходящий момент наброситься с утроенной силой, так попробуем закидать ее ядовитыми для нее сладостями, <…> электричеством ее, физиотерапией…) это отношение провоцирует и такой поворот: а, будь что будет! Плевать на все! Буду не обращать внимания, испытаю себя, а вдруг чудо? Вдруг, если я буду делать то, что здоровые делают, Она (Оно) испугается, съежится, исчезнет…

Все это первобытная мистика, и для того, чтобы сохранить способность распоряжаться своей судьбой, необходим совершенно иной подход, иное понимание болезни. Нужно понять, прежде всего, что болезнь – это не что-то ненормальное, наскочившее на тебя извне, а совершенно нормальное состояние, твое собственное, в конечном счете ты сам. Понять, что мучения, страдания, страхи – это ты сам себя мучаешь и особенно сам себя боишься.

Если углубиться в дебри фрейдизма, все это объясняется одним из самых лучших стимулов существования – стремлением к смерти. Но это объективное рассуждение сейчас нас не устраивает, поскольку, в общем и целом, коли мы недовольны своим состоянием, мы хотим жить. А то вон святые угодники, так те радовались болезни и страданию, искали их. Лев Николаевич Толстой, помирая от пневмонии, улыбался и приговаривал: «Чем ближе к концу, тем лучше!» (Если кто считает это лицемерием, то тем самым выражает только пошлость собственных взглядов.)

Итак, исходя из желания жить, вернее нежелания умирать, какой же подход мне представляется мудрым? Очень простой. Ясно отдавать себе отчет в том, что все недуги, включая нервные депрессии и усталость психики, – естественное выражение изменений, происходящих в твоем физическом существе с ходом времени. Хочется сказать самому себе: «А как же ты… думал? Что возраст будет выражаться в том, что твои кудри будет серебрить седина? Что глубокие морщины избороздят чело?» Это ясное сознание, это постоянное спокойное и внимательное прислушивание к себе сразу же все поставит на свои места – подскажет время для отдыха и время для труда, для поблажки себе и для усилия над собой, когда отнестись к своим ощущениям безразлично и когда прибегнуть к терапии… Нет, жизнь все равно не станет равномерно благостной, как эти строчки (да и не должна она быть такой, не такова жизнь вообще), но тоска, раздражение и страх по крайней мере перестанут в ней хозяйничать.

Может быть, самый первый, до смешного простой практический результат внимательного прислушивания к самому себе, о котором я говорю, состоит в том, что ты вдруг осознаешь многие свои привычки и потребности как псевдопривычки и псевдопотребности, как недостойные взрослого человека соски и ходунки. Ты вдруг понимаешь, что все эти вкусненькие кушанья, длинные сигареты, крепкие выпивки – всего лишь бессознательные попытки убежать от трудной необходимости разбираться в себе самом, остаться наедине с собой. И тогда в тот же примитивный ряд (обжорство, пьянство…) само собой встают ненужные love affairs, «приятельские отношения» – бессмысленная болтовня, жалкие твои честолюбивые амбиции… Сокруши этих пузатых божков (как на средневековой картине – чревоугодие, пьянство, прелюбодеяние, пустословие, тщеславие) – и окажешься лицом к лицу с самим собой. Болезнь как что-то чуждое и пугающее исчезнет, отойдет на задний план, перестанет тебя занимать как таковая.

Тут мне вспомнился ваш рассказ о<нрзб.>, который озадачил раввина вопросом: «А что делать, если я не люблю самого себя?» То есть тот самый страх: освободившись от всех шор, от всех очков, розовых и черных, распахнуть дверь своего чердака и с ужасом увидеть там пустоту, мрак, пыль и пауков, копошащихся в паутине.

Все равно надо. Во-первых, это авантюра, требующая значительного мужества, что, по-моему, самое привлекательное в жизни. Во-вторых, чудесным образом, многократно проверенным и подтвержденным опытом святых и мудрецов, такие головокружительные рейды внутрь самого себя приводят к так называемому самоусовершенствованию (пока не забыли метафору) – чердак-то при распахнутых дверях проветривается, солнце проникает, etc.

Что получается с болезнью в результате этих путешествий на чердак? Болезнь вроде бы никуда не ушла – куда ей деться, если она часть самого тебя, такая же непременная, как твои взрослые размеры (ты не можешь снова стать маленьким, как бы этого ни желал, не можешь и снова стать здоровым), но она не страшит и не гнетет тебя больше, болезнь сама по себе перестает быть проблемой (ты оказываешься лицом к лицу с единственной проблемой – жизни вообще). А болезнь, что же? Ты открываешь в ней даже некоторые достоинства, подобно достоинствам зрелого и пожилого возраста. Она обеспечивает тебе большую остроту взгляда на действительность, это по меньшей мере…

Вообще нет смысла распространяться дальше на эту тему, так как она досконально разработана Т. Манном в «Волшебной горе», в ряде эссе (например, «Ницше и наше время» в томе 10). Резюмируя в одном из этих сочинений свои размышления о болезни, он прекрасно сказал: «Болезнь есть небуржуазная форма здоровья». (Возвращаясь на минуту к идеалу самоуглубления, хотел сказать, что, как всякий идеал, он немного надчеловечен. Во всяком случае я не способен превратиться в Рамакришну, не слезающего со своего чердака. Мне, «слишком человеку», там все же скучно, «неудобно для рук» (И. Б.) – ограничимся периодическими ревизиями, оставим лестницу постоянно приложенной к слуховому окну, а слуховое окно открытым, будем жить с постоянной оглядкой на чердак, но не в сверкающей и пустой сердцевине, а в бесконечно живой меняющейся короне, в тонкой ауре, светящейся на границе внутреннего и внешнего миров, ибо все подлинно человеческое – на границе.

Архив Нотр-Дамского университета

Фонд: Лифшиц – Генкина – Лосев

Папка 174. С. 197–200.