«Правосудие»: что можно и чего нельзя

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Правосудие»: что можно и чего нельзя

Опять раздался скрип, звон и грохот отпираемой двери.

— Керсновская — в дежурку!

Минуту тому назад мне казалось, что боль и холод наконец сломили меня, но тут… Я не знаю, откуда у человека берутся силы, когда вроде бы все резервы исчерпаны. Если борешься за свою жизнь — это инстинкт самосохранения; если надо смело глянуть в лицо смерти — это гордость. Здесь было что-то иное, но что? На это могли бы ответить, пожалуй, только индийские йоги или тот индеец, который, даже привязанный к столбу пыток, поет «Песнь Смерти»!

В дежурку я вошла твердым шагом с высоко поднятой головой, но вместо Полетаева там встретил меня другой офицер. Он смерил меня взглядом и буркнул, указывая на лист бумаги на столе:

— Пиши объяснение!

— Я уже сказала: объясняться буду только перед начальником, лейтенантом Амосовым.

— Я его заместитель лейтенат Путинцев.

— Я вас не знаю.

Он уставился на меня колючим взглядом. Молчание затянулось.

— А что это врач Авраменко со своими сестрами из-за тебя забегали? — вдруг спросил он.

— Врач Авраменко знает, что меня в ШИЗО сажать не за что. Кроме того, она знает, что без санкции врача никто не имеет права сажать человека в ШИЗО. Особенно человека, еще не оправившегося после производственной травмы. Она и на работу меня выписала по моему желанию: я должна была еще лечиться.

— А мы не верим заключенному-врачу! Завтра здесь будет вольный врач из первого лаготделения.

— Тем лучше! К моей жалобе начальнику Норильского комбината будет также приложена справка о нанесении побоев, подписанная вольнонаемным врачом.

Опять наступила пауза. Я прилагала нечеловеческие усилия, чтобы не дрожать, но не заикнулась о своей одежде.

Не дождавшись, он сам сказал:

— Одевайся и пойдешь в общую.

— Нет, не пойду! Останусь в холодной.

Он промолчал. Видно, его самого не устраивало, чтобы те несколько жучек, что сидели в общей, видели, до чего я изувечена.

Путинцев понимал, что администрация на сей раз влипла…

Вообще жизнь заключенного ломаного гроша не стоила. Их ставили в условия, в которых они не могли выжить.

Так было с офицерами из стран Прибалтики: их держали на Ламе, пока они почти все поголовно не поумирали. Умерли? Тем лучше!

Заключенных ликвидировали по спискам, присылаемым из центра: сколько в одной только Игарке было пущено под лед в 1941–1942 годах! Получен приказ — и выполнен.

Обрекали на смерть целые группы нежелательных иностранцев: китайцы с КВЖД, испанцы, военнопленные японцы — с мертвыми было меньше возни, чем с живыми.

Наконец, были штрафные командировки. Там со штрафниками местное начальство расправлялось, как ему заблагорассудится: чем больше отрицаловки вымрет, тем лучше — выжившие наберутся страху.

Но в некоторых случаях надо было соблюдать видимость законности. Это когда заключенные работали на производстве, которое было заинтересовано в их жизни и работоспособности. Одним из таких производств была наша шахта.

Конвоир мог меня застрелить вне зоны за неповиновение, но в зоне меня, шахтера, никто не смел без основания ни убить, ни заморить насмерть, ни даже просто изувечить.

Путинцев отлично понимал, что они оба превысили свою власть: Полетаев — избив меня, нанеся увечья и решив меня заморозить, а он, Путинцев, — не посчитавшись с мнением врача, не давшей санкции на содержание меня в штрафном изоляторе. Значит, им надо было избавиться от врача Авраменко и от улики, то есть от меня, а для этого — убрать меня из зоны, а там видно будет: можно застрелить «при попытке побега» или что-нибудь в этом роде.

Поэтому меня и оставили в холодной. Тем пяти женщинам, которые видели «обмен любезностями», легче заткнуть глотку страхом, чем жучкам, сидевшим в общей камере: среди них были такие оторвы, которые могли бы, узнав от меня, что и как, все это разгласить.