Моряковский затон
Моряковский затон
До чего же красивы предвесенние утренние зори! И ясные дни, когда солнечные блики уже отливают золотом, а тени чуть сиреневые, нежные. Но впереди еще целый день напряженного хода, прежде чем вечером получишь свой кусок хлеба, с каждым днем все меньший, кружку воды и возможность упасть на голые доски и уснуть. В этот день у меня все чаще кружится голова и почва уходит из-под ног.
Мы покинули уже зимний тракт по замерзшей Оби и идем берегом, вдоль ее притока Томи. Где-то здесь, на берегу, я помогала прошлой осенью хоронить азербайджанских детей. Пережил ли хоть кто-нибудь из них эту зиму? Хотя бы тот шустрый парнишка лет двенадцати в большой папахе — единственный, кто еще держался.
Кругом лес — ели, сосны. Но я не могу смотреть на них. Стоит посмотреть на дерево, как кажется, что оно падает на меня. Смотреть надо лишь под ноги: одна нога вперед, затем другая, и опять…
Вдруг… Возле самого моего носка — картофелина величиной с воронье яйцо и даже больше. Мгновение — и она у меня в руке. И сразу — в рот! Она замерзшая и тверже камня. От холода ломит зубы и немеет язык. Хрустит на зубах земля. Я изгрызла ее раньше, чем она успела разморозиться. Удивительное дело, эта маленькая картофелина помогла мне восстановить равновесие: деревья перестали на меня валиться и смерзшийся снег больше не качался подо мною, как палуба корабля. Я смогла осмотреться. Солнце уже склонялось к верхушкам деревьев, а впереди виднелся какой-то поселок. Не обычная сибирская деревня с бревенчатыми избами — темными, приземистыми, а нечто совсем иное.
Кто-то из бывавших здесь пояснил:
— Моряковка — это новый поселок. Моряковский затон — бухта, где зимует речной Обский флот. Тут его не может затереть льдами в ледоход. Здесь и ремонтные мастерские, и дома для рабочих.
Помню, как мы вошли в поселок: по обе стороны широкой, прямой улицы с дощатыми тротуарами стояли с большими интервалами двухэтажные, из свежего теса, еще медово-желтого цвета дома. Редкие стройные одинокие сосны — остатки былой тайги. Огороды. На фасадах домов — красные полотнища, наверное, лозунги, транспаранты. Прочесть я ничего не могу: в глазах мельтешит. А вот клуб. Я удивлялась, почему все, что вижу, так ярко. Навстречу нам идет молодайка, румяная от мороза, на коромысле несет две бадейки, полные воды…
Тут я внезапно почувствовала мучительную жажду и нарастающую слабость. Напряжением воли я принудила себя идти вперед, но взгляд оставался словно прикованным к этому видению — бадейкам, полным воды.
Вдруг вокруг все померкло. Лишь фигура женщины с бадейками воды в центре моего поля зрения оставалась ярко освещенной. Но тьма надвигалась, как шторки затвора фотоаппарата, пока не поглотила все.
Тьма, непроглядная тьма кругом!
И прежде очень часто в глазах у меня темнело от слабости, но длилось это недолго. Но сей раз все обстояло иначе: я закрывала и вновь открывала, даже таращила, глаза, но тьма оставалась такой же непроглядной. Я продолжала идти, ощупывая рукой спину той, что шла впереди, а локтем — плечи моей соседки. Я напряженно прислушивалась к шагам и не слышала их. Я делала нечеловеческие усилия, чтобы не упасть, и некоторое время это мне удавалось. Но когда за чертой поселка дорога пошла под гору, на лед реки, я больше не смогла держаться на ногах и — без стона, без слова — рухнула ничком в снег.
— Жива! — услышала я, приходя в сознание, голос Лени Пощаленко, начальника конвоя. — Но вряд ли встанет.
— Встанет! Живуча. — услышала я грубый голос.
— Придется хлеба дать…
— Обойдется! — буркнул второй голос, и я узнала Швеца.
Я хотела встать, даже рванулась, но на мне будто лежала неимоверная тяжесть, не давая даже шелохнуться. И тьма, кромешная тьма…
Вдруг я почувствовала хлебный запах. Кто-то совал мне в рот маленький ломтик хлеба. Я лежала ничком лицом в снегу, вытянув руки вперед, и голова была ниже ног. Взять хлеб рукой я не могла, но, повернув голову в сторону, мне удалось ухватить хлеб губами. Ломоть хлеба граммов сто, толщиной в палец был замерзший, но я возила им по снегу из стороны в сторону и постепенно втянула его в рот. Сколько времени потребовалось, чтобы проглотить этот ломтик хлеба (и изрядное количество снега с ним), не знаю, но — о чудо! — я почувствовала, что тьма редеет, будто подымаешься со дна бассейна и видишь все сквозь воду. Вот я вынырнула окончательно и сразу, собравшись с силами, поднялась и осмотрелась. Моряковка была позади; передо мной лед не то залива, не то притока Томи. Мои товарищи стоят уже на противоположном берегу. Шатаясь и оступаясь на каждом шагу, побрела я к ним и заняла свое место в строю.
Каких усилий мне стоило пройти остававшиеся несколько километров! Все кругом казалось затянутым серовато-лиловой вуалью, в ушах звенели тысячи комаров, и сердце колотилось где-то в горле, а тело будто не мое. Шла с единственной мыслью: «Надо выдержать! Во что бы то ни стало выдержать!»
Солнце заходило, когда мы добрались до Тигильдея — последней остановки перед Томском. Впервые за все время этого «крестного пути» в помещении, куда нас загнали, были нары и окна, а в глубине печь, возле которой разместились конвоиры. Косой луч заходящего солнца пересекал все это помещение. Я уже проглотила свою пайку хлеба, с истинным наслаждением выпила кружку горячей воды. Сон уже мутил мое сознание, но я сопротивлялась, потому что хотелось еще немного полюбоваться пляской золотых, переходящих в оранжевый цвет пылинок.
— Керсновская! К дежурному! — рявкнул кто-то в дверях.
Что за напасть? Очарование золотистого луча исчезло.
В дежурной комнате при входе Леня Пощаленко сунул мне в руку кусок хлеба граммов в 400.
— На, спрячь! Перед выступлением съешь. Осталось до Томска совсем немного… Держись, не подведи!
Разумеется, до утра я не стала откладывать и сейчас же его проглотила. Разве можно было удержаться от соблазна?
В этот день — последний день этого кошмарного этапа — у нас было даже какое-то приподнятое настроение. Так уж устроен человек: заканчивая один отрезок жизненного пути, хочется ве-рить, что следующий, начинающийся отрезок будет лучшим, даже если начало нового пути — под тюремными сводами. Не на этом ли ни на чем не основанном оптимизме построен обычай поздравлять с Новым годом?
Слабо холмистая, пересеченная небольшими речками местность, почти лишенная растительности. Все чаще, все крупнее деревушки. Все больше телеграфных линий указывает на то, что мы приближаемся к крупному городу.
Еще бы, Томск — «порфироносная вдова»[20] Сибири, уступившая свою корону молодой столице — Новосибирску. Томск был знаменит своим университетом, медицинский факультет которого воспитал врачей, особенно окулистов, с мировым именем. Томск — торговый центр, когда-то оплот энергичного, предприимчивого, бесстрашного, а порой и бесшабашного купечества. Все это я хоть и понаслышке, а знала.
Мне же довелось увидеть совсем иной город: Томск — грязных, давно не чищеных улиц; Томск — лишенный света и отопления; Томск — пустых домов с разобранными на топливо заборами; Томск — переполненных до предела тюрем… Нет, не своим университетом могла похвастать бывшая столица Сибири, а своей тюрьмой на тракте Красноярск — Иркутск. Впрочем, тюрьма была построена в царское время, но «исправлена и дополнена» (а особенно — наполнена) в наше.
Вдали, на правом берегу Томи, в синей дымке уже был виден город. Мне казалось, что издали все города меж собой схожи, но этот поразил меня своим черным цветом. Объясняется это просто: до сих пор я разглядывала издалека лишь европейские города. Но вот мы спустились в долину, и город скрылся из виду. Томь мы перешли у поселка Черемошки, в нескольких километрах от города. Повсюду лесопильные заводы, лесообрабатывающие предприятия… Бревна, доски, горы опилок и толпы заключенных. — серых людей с серо-зелеными лицами. Всюду конвоиры с винтовками, полицейские собаки и колючая проволока.
Сколько лет, сколько бесконечно долгих лет суждено было мне видеть весь мир в рамке из колючей проволоки!
— Смотрите, а вот и наш Николай Щукин! — услышала я голос Лиды Торгаевой, красивой смуглой девочки, с которой я когда-то работала на Анге и к которой был неравнодушен Лотарь Гершельман. Ее присоединили к нам, кажется, в Молчанове: Хохрин и ее засадил за невыход или опоздание на работу, но не мог дать больше одного года, так как ей не было еще шестнадцати лет.
— Так ему, подлизе, и надо! Уж как старался! Нас обирал — все Хохрину таскал! Все его приказы выполнял! Скольких по его приказу хлеба лишал! Но с чертом так и бывает: сколько ему не служи, а в пекло все равно утащит! Мой батя — старый инвалид: он в лесу не работал, рыбачил. Уж сколько рыбы аспиду Хохрину поперетаскал! Все равно, как я приболела и два дня на работу не ходила — в тюрьму упек!
Я посмотрела туда, куда она указывала, и действительно увидала Щукина — подхалима, заведовавшего ларьком, ставленника Хохрина. Худой и ободранный, он отгребал на пилораме опилки.
«За Богом молитва не пропадет». А если молишься черту?