6. Письмо в ЦК

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6. Письмо в ЦК

Обработкой японских рассказов Андреев надеялся заняться в Доме творчества писателей в Малеевке. Путевку удалось получить, конечно, по протекции и как сыну Леонида Андреева — сам он писателем не числился. Алла Александровна рассчитывала придти в себя после операции и первые дни по приезде лежала в постели. Потом все чаще стала подниматься и даже ходить на этюды. "Конечно, нас разглядывали: сын Леонида Андреева!.. Вышел из тюрьмы… — вспоминала она малеевские недели. — И все с изумлением смотрели, как я бегала зимой на этюды. Почти десять лет я прожила без живописи и теперь не могла остановиться. С нами вместе жил в Малеевке кто-то из Кукрыниксов, и он мне сказал: "Видно, до чего же Вы по живописи изголодались!".

С Малеевкой связано несколько забавных эпизодов.

Даниил там читал свою поэму "Рух". На чтение к нам в комнату пришло человека четыре, из которых я помню только чью-то жену, тоже писательницу. Кто-то из них очень смешно отреагировал:

— Позвольте, это что… монархическая вещь?

Даниил ответил:

— Нет, это русская вещь.

Неожиданный переполох в писательской среде вызвало Данино хождение босиком. Он очень любил ходить босиком по снегу. Даже в тюрьме ему это разрешали. В Малеевке в те дни, когда Даниил чувствовал себя лучше, мы уходили подальше в лес, чтобы никто не видел, как он разувается.

Однажды в конце прогулки, когда Даниил уже обулся, недалеко от малеевского дома, выяснилось, что мы что-то потеряли. Я вернулась в лес, потом той же дорогой пошла обратно и вижу: стоит группа писателей, человек шесть, носами вниз: что-то разглядывают. Что же? Следы босых ног на снегу! Совершенно обмерев, прохожу мимо, а они серьезно рассуждают.

— В чем дело? Кто мог ходить по снегу босиком?

Наконец один из них догадывается:

— Знаете что? Кто-то пишет о войне, о гитлеровских пытках, о том, как водили на казнь босиком. Он хотел это прочувствовать сам, разулся и прошел!"[626]

От добропорядочных советских писателей Андреев отличался, как марсианин. Худое вытянутое индусское лицо, выражение нездешности, "босикомохождение", поэтическая симфония со святорусским синклитом, уицраором и демонами… А кроме того, он курил махорку, которую курить в Доме творчества было немыслимо, — рассказывала Алла Александровна. — "Что делать? В то время продавались пустые гильзы. Я их покупала, а Даниил набивал махоркой и складывал в коробку от дорогих сигарет. И вот мы сидим в холле вдвоем. Даниил курит махорочную "сигарету". Мимо проходят какие-то писательские дамы, и я слышу, как одна говорит другой: "Какой прекрасный табак!""[627].

Из Малеевки Андреев прежде всего написал Шульгину, адрес которого наконец-то удалось узнать. Малеевка показалась ему райским уголком, где все создано для творчества. Он писал Татьяне Морозовой о "райской жизни": "Встаем часов в 9; сперва — всякие туалеты, завтрак и пр., потом идем на процедуры и на прогулку, причем Алла — с этюдником, а я — с пустыми руками. Она находит где-нибудь живописное местечко и располагается там со своим художническим скарбом, а я разуваюсь и ухожу бродить по лесу. Места здесь дивные, но санаторий с трех сторон, как подковой, окружен маленькой речкой, протекающей по очень глубокому оврагу. Это очень красиво и мило, тем более, что склоны оврага поросли лесом, но с моим сердцем я предпочел бы более плоскую местность. Гуляю я минут 40, после чего иду работать. В третьем часу — обед, потом опять работа — до ужина. Перед ужином опять прогулка. После ужина, по большей части, смотрим кино. Видели несколько хороших фильмов: "Искусство друзей" (о фестивале), "Фанфан — Тюльпан" и, в особенности, итальянский фильм "Вор и полицейский": изумительная картина!

Читать — не хватает времени. За 11 дней я успел только перечитать "Князя Серебряного", случайно попавшегося в здешней библиотеке.

Кормят очень хорошо. Мы стараемся съедать все, что дают, но это не всегда удается.<…>

Публика здесь (как и персонал) — вежливая, — вечные улыбки и раскланивания, — но мало интересная. Из "знаменитостей" — Кукрыниксы, ленинградская писательница Марич, обогатившая нашу литературу беспомощным романом "Северное сияние", и один известный кинооператор. Еще несколько десятков человек, кот<орых>мы не знаем"[628].

Среди профессиональных советских литераторов, читая поэму, он не мог не почувствовать настороженное к себе отношение и не задуматься о том, что мнение "Даниил Андреев пишет монархические вещи" может мгновенно дойти до бдящих "органов". И хотя времена существенно изменились, стали издавать Достоевского и Леонида Андреева, можно, пусть в полголоса, говорить о Пильняке, Клюеве и Мандельштаме, новое "дело" Даниила Андреева вполне реально. Нового ареста они не переживут, все написанное последует за "Странниками ночи" в ненасытные казенные печи. А лубянские тени, кружившие в Малом Левшинском, возможно, уже кружат и в Ащеуловом.

"Даниил требовал, чтобы я уничтожала все письма, которые мы получаем, — признавалась Алла Александровна. — Он говорил: "Если заберут еще раз, не хочу, чтобы хоть один человек попал с нами. Ты понимаешь, что одно письмо от твоей подруги может стоить ей второго срока?! Все жги! Все уничтожай! Нам никто не пишет. С нами никто не связан. Вот кто-то заходит из москвичей, приносит картошку, деньги — и все".

Как потом оказалось, Даниил был прав. Недолгое время, пока мы жили в Ащеуловом переулке и он мог еще ходить, у нас бывала Аллочка, милая молодая девушка,<…>жившая неподалеку. Поздними вечерами она выводила Даниила на прогулки. В темноте он мог гулять босиком. Аллочку начали вызывать в ГБ с расспросами о нас. Она тогда ничего нам не сказала, просто потихоньку отошла, перестала у нас бывать и рассказала мне об этом много лет спустя.

Даниил требовал, чтобы я никому не говорила о том, что он пишет, особенно о "Розе Мира""[629].

По свидетельству Чукова, рукописи самых крамольных стихотворений Андреев уничтожал. Но крамольным казалось чуть ли не все написанное.

Он решил хоть как-то обезопасить себя. По возвращении из Малеевки написал письмо в ЦК КПСС и отправил туда, кроме прочитанного писателям "Руха", рукописи поэм "Гибель Грозного", "Немереча", "Навна", циклов "Святые камни", "Зеленая пойма", "Босиком", "Древняя память", "Лирика" и "Миры просветления". Выбор продуман — "Симфония городского дня" или "У демонов возмездия" стали бы самодоносом. Продумано и письмо, подробное и внятное.

"Я обращаюсь в ЦК КПСС со столь необычным делом, что должен сопроводить свои рукописи, об ознакомлении с которыми прошу ЦК, письмом, излагающим причины такого обращения.

Почти вся моя сознательная жизнь была связана с литературным творчеством. Я был художником — оформителем, позднее написал для Географического издательства две научно — популярные книги, а в настоящее время редактирую сборник рассказов, переведенных с японского. Но всегда, параллельно с этой работой, я занимался художественной литературой. При этом я писал так, как мог, и то, что мог, не сообразуясь с конъюнктурой, и о печатании своих вещей я долгое время не задумывался, так как не считал их доведенными до надлежащего художественного уровня.

В 1947 году я был арестован, а все рукописи мои сожжены. После 10 лет тюремного заключения я был освобожден и реабилитирован.

Среди моих погибших рукописей было несколько тетрадей с лирическими стихотворениями и поэмами и большой роман, над которым я работал много лет. Восстановить эту вещь, конечно, невозможно: память не может хранить столько времени такой объемистый материал. Некоторую часть погибших стихотворений я восстановил по памяти еще в тюрьме и доработал их. Их снова у меня отбирали и уничтожали — или просто теряли, — я их снова восстанавливал и, кроме того, писал новые вещи. В условиях тюремного режима, созданного Берия и его сообщниками, некоторые из этих вещей тоже погибли.

Кроме черновиков и набросков, у меня сейчас имеется ряд рукописей, приведенных в доступный для прочтения вид. Копии наиболее законченных из этих вещей я представляю в Центральный Комитет вместе с этим письмом, надеясь, что с моими вещами ознакомится кто-либо из ответственных работников ЦК. При этом, однако, надо иметь в виду, что некоторые из моих вещей (поэмы "Гибель Грозного", "Рух", "Навна" и др.) со временем должны войти, как составные части, в большую книгу. По форме она будет представлять собой поэтический ансамбль, а тематика ее связана с проблемами становления русской культуры и общественности.

Поэтому перечисленные поэмы следует рассматривать не как замкнутые в себе, автономные произведения, а скорее как звенья в единой цепи, хотя эта цепь — будущий поэтический ансамбль — еще весьма далека от завершения.

Причина моей просьбы об ознакомлении Центрального Комитета с моими работами — то фальшивое и психологически невыносимое положение, в котором я нахожусь.

Я не могу забыть, что в 1947 году на основе моего уничтоженного, к сожалению, романа было выстроено абсурдное обвинение, стоившее многих исковерканных лет мне и целому ряду людей, виновных в том, что они знали кое-что из написанного мною. Двум из моих близких эта история стоила жизни. Этот факт никогда не сможет стереться из моей памяти. Я вышел из тюрьмы больным, с совершенно расшатанной нервной системой. И хотя я вполне отдаю себе отчет в благотворных переменах, происшедших за эти годы, и в строгом соблюдении законности, отличающем теперь деятельность органов Госбезопасности, но травмированность пережитым часто вызывает в душе беспокойство и тревогу: неужели когда-нибудь смогут возобновиться слежка и травля: "А что это пишет у себя ‘тайком’ Даниил Андреев".

"Тайком" я не пишу ничего. Но я теряюсь: имею ли я право читать свои вещи, до публикации большинства которых дело дойдет нескоро, хотя бы самому ограниченному кругу слушателей — людям, причастным литературе и чей критический разбор был бы мне нужен и полезен. Больше того, — я даже не понимаю, что я должен отвечать на естественные вопросы окружающих: пишу ли я, и если — да, то что пишу.

Вряд ли нужно объяснять, что жить, не разговаривая с людьми и скрывая буквально от всех свое творчество — не только тяжело, но и невыносимо. Это и вредно, — во всяком случае для автора и для его творчества.

Этим и объясняется моя просьба к ЦК — ознакомиться хотя бы с основными моими поэтическими произведениями".

Письмо он отправил 12 февраля, а 26–го его вызвали в ЦК. На другой день он писал Ракову: "Разговор велся в самом благожелательном тоне. Мне было указано, что нет никаких оснований мне "таиться" с теми фрагментами большой книги, которую я давно начал, окончу, вероятно, года через два — три. Печатать отрывки, вроде "Грозного" или "Руха" — не стоит, пока книга не закончена, но ненужно и вредно избегать ознакомления с этими вещами тех литературных кругов, где я могу встретить товарищеский разбор и серьезную квалифицированную критику. Должен признаться, что эта беседа сняла с моей души порядочный груз".

Другим грузом навалилась болезнь жены. После возвращения из Малеевки, они узнали, что удаленная опухоль — раковое образование. Началось лечение рентгенотерапией, и она две недели ездила в другой конец Москвы на процедуры, а возвращаясь, ложилась без сил, приходя в себя.

Дела с получением комнаты не двигались никак. Множество реабилитированных, получивших бумагу, что их безвинно и бессудно держали в лагерях и тюрьмах, больных и нищих, толкались по приемным, стояли в очередях, писали заявления и жалобы. Везло не всем, для маломальского восстановления справедливости требовались влиятельные ходатайства, связи, начальственные звонки. 31 марта они отправили заявление "В президиум сессии Верховного Совета СССР пятого созыва", в нем писали: "…Состояние здоровья лишает нас возможности с необходимой энергией настаивать в Райжилотделе на немедленном предоставлении полагающейся нам по закону жилплощади".

Денег — не хватало. "Живем фактически в долг, причем без сколько-нибудь четких надежд на что, и как вылезем из этой трясины. Пока что погружаемся в нее глубже и глубже", — писал Андреев Гудзенко и жаловался на неудачу с японскими рассказами, продолжая над ними добросовестно корпеть: "…Абсолютно не понимаю, кому и для чего нужен их перевод на русский. Работа скучная, поглощающая много времени, оплачиваемая весьма скупо, а временами противная.

Опора — только внутри себя. Внешние тяготы жизни остаются тяготами, но я далек от тенденции придавать этим трудностям космическое значение. Есть внутреннее пространство, есть страны души, куда не могут долететь никакие мутные брызги внешней жизни. К тому же страны эти обладают не субъективным (только для меня) бытием, а совершенно объективным. Вопрос только в том, кому, каким способом и когда именно они открываются.

Вот об этом хотелось бы говорить с Вами, — и говорить столько, что и многих вечеров не хватило бы"[630].

Но каждый день он продолжал свою главную работу.