7. Индия Духа
7. Индия Духа
Василенко вспоминал, что Даниил Андреев не только "чрезвычайно высоко ценил индийскую культуру", он считал, что "индуизм в своих высших проявлениях приблизился к духовному выходу в космос. Его занимала Индия Духа, возвышенные образы Вишну и Брамы"[164]. Конечно, Андреев помнил "Северного раджу" из "Жемчугов" Николая Гумилева, строки: "Мы в царстве снега создадим / Иную Индию… Виденье". Они перекликаются со строкой об Индии Духа знаменитого "Заблудившегося трамвая". Индия влекла Андреева с детских лет.
Индия! Таинственное имя,
Древнее, как путь мой по вселенной!
Радуга тоскующего сердца,
Образы, упорные, как память…
Рассказать ли? — Люди не поверят,
Намекнуть ли? — Не поймут ни слова,
Упрекнут за тёмное пристрастье,
За непобедимое виденье.
Прикоснусь ли нищею рукою
К праху светлому дорог священных,
Поклонюсь ли, где меня впервые
Мать — земля из мрака породила?
Он действительно верил в реинкарнацию, в непобедимое виденье первой своей жизни в Индии. Но нельзя не вспомнить и "Прапамять" Гумилева, спрашивавшего:
Когда же наконец восставши
От сна, я буду снова я —
Простой индиец, задремавший
В священный вечер у ручья?
Отзвуки Гумилева в цикле "Древняя память" очевидны. И все же Андреев искал Индию Духа не гумилевскую, при всей любви к поэту, а собственную, представлявшуюся вполне реальной. Индией, какой она виделась ему из книг, какой он был захвачен с детства. В Индии его интересовало все, но видел он в ней прежде всего страну религиозно — поэтических озарений, святых гор и рек, многочисленных божеств и бесчисленных храмов. Страну, где почти каждый прикосновенен иным мирам, чувствует духовную жизнь природы как собственную, преклоняется перед ней и отправляется в путь босым. Несовпадение образов мучило.
"Недавно я попал на один фильм с громогласным заголовком: "Путешествие по Индии", — писал он в одном из писем. — Но разочарование было страшное. Более пбшло, более бездарно съездить в Индию не умудрился бы даже Демьян Б<едный>.
Представьте себе: половина времени ушла на показ каких-то фабрик, цехов, производственных процессов и т. п., а остальное время перед глазами маячила группа каких-то английских пошляков, то влезавших на слона, то слезавших с него, то входивших в руины, то из них выходивших… И только на несколько мгновений, как фантастический сон, как феерия, мелькнули полу нагие, с белыми тюрбанами фигуры, сходящие креке по каменным ступеням — и громоздящиеся один на другой храмы священного Бенареса.
Бенарес — мечта моя, одна из самых любимых и самых томительных"[165].
В стихах он называет Индию "радугой тоскующего сердца", а Бенарес "негаснущею радугой":
Кажется: идет Неизреченная
Через город радужным мостом…
Необъятный храм Ее — вселенная.
Бенарес — лампада в храме том.
Бенарес — "лотос мира", город Шивы, священный город всех вер и толков Индии, и не только Индии, буддисты идут туда из Тибета и Непала. В Бенаресе начал свою проповедь Будда. Город запружен паломниками. Толпы у храмов, толпы у священного Ганга. Всюду слышится молитвенное пение. Блаженны индусы, коим посчастливилось умереть у Ганга в Бенаресе. Здесь древнее средоточие религиозной жизни Индии. Но и в современности явились герои Индии Духа. Прообразом деятелей грядущей лиги Розы Мира он увидел Махатму Ганди. Книгу о Ганди Ромена Роллана, — видимо, поэтому в его творчестве Андреев нашел "отраженный отблеск вестничества", — рассказывающую о подвижничестве Махатмы, он прочитал еще в двадцатых. Книга увлекла, начиная с эпиграфа: "Человек, который слился с творцом вселенной". Не только идеи Махатмы, но и его почти мифологический образ пророка, мистика и народного вождя стал олицетворять для него современную Индию. Ганди — первый "в новой истории государственный деятель-праведник", утвердивший "чисто политическое движение на основе высокой этики" и опровергший "ходячее мнение, будто политика и мораль несовместимы". Слова Ганди "…я попытаюсь религию ввести в политику", призывы к единению "религий, рас, партий и каст", признание, что христианство составляет часть его теологии[166], — все это было или стало и его убеждениями. Индия с ее традициями многовекового соседства индуизма и мусульманства, а то и попыток соединения их — от Кабира до Рамакришны и Вивекананды, с терпимостью к толкам, сектам и чужим вероисповеданиям, пусть идеализированная, для Даниила Андреева сделалось не только собственной прародиной, но и прародиной чаемой Розы Мира.
"Нас обоих манит Восток — но разные его половины. Вас — Передняя Азия, меня — Индия, Тибет, Индокитай. (Но не Китай и не Япония: это глубоко чуждо.) Уже давно — это основное русло моего чтения", — писал он в том же письме Евгении Рейнсфельдт весной 33–го года. И хотя он говорит о чуждости ему культурных миров Китая и Японии, за этим признанием не легкомысленное отрицание чужого, а неравнодушное и довольно дотошное знание. Стоит лишь прочесть написанные им в тюрьме новеллы о китайском мандарине Гё Нан Джён и о японском полководце Тачибано Иосихидэ. Но главные интересы Даниила Андреева в начале тридцатых постепенно оказались сосредоточены на Индии, вернее, на ее религиозном мире, символом которого виделся Бенарес — святыня индуизма с толпами восторженных паломников, встающими друг за другом храмами и гхатами — "сходями" к священным водам Ганга.