5. Уицраор

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. Уицраор

В августе 1931–го Даниил Андреев бродил заросшими берегами Неруссы, а в Москве стали готовить к взрыву Храм Христа Спасителя. Ободрали золотой купол — металлический каркас решетчато чернел, над ним еще вились птицы, но опасались садиться. Сбивали украшавшие храм горельефы. Сбили и воспетого поэтом "каменного старца", ставшего для него образом самого храма:

На беломраморных закомарах,

С простым движеньем воздетых рук,

Он бдил над волнами улиц старых,

Как покровитель, как тайный друг.

Мой белый старец! наставник добрый!

Я и на смертной своей заре

Не позабуду твой мирный образ

И руки, поднятые горе.

Храм начали взрывать 5 декабря в 12 часов дня. После первого взрыва рухнул только один из четырех пилонов, поддерживавших купол. Через полчаса прогремел второй взрыв, потом еще, пока не обрушились стены, могучие остатки которых остались торчать в кирпичных россыпях. Но не надолго, на месте храма должен был строиться гигантский Дворец Советов.

В этом году Андреев продолжал писать поэму "Солнцеворот". И то, что совершалось в продолжавшуюся эпоху великого перелома, входило в стихи спондеическими барабанными ритмами.

— Вперед!!! —

Сбоку, с тыла

Подсказ:

"Гимн пора!" —

И вот,

штормом взмыло:

— Ура, вождь!

Ура! —

Бренчат

гимн отчизне…

Но шаг

вял и туп.

Над сном

рабьей жизни,

Как дух,

Черный Куб.

Этот "Праздничный марш", завершенный в 50–м году, написан в

31–м. Маршевый минор тревожен и гротескно пародиен, в нем громогласная советская патетика "фальшивых гимнов". Поэту отчетливо слышно все страшное, что таится за бодрящим напором лозунгов и призывов.

В том же 31 — м из Магнитогорска, год с лишним проработав прорабом, в Москву вернулся Александр Добров, поселившийся на Плющихе. Он с трудом вырвался с ударной стройки, где строители жили немногим лучше египетских рабов. Власть трудящихся меньше всего заботилась о трудящихся. Вернулся он, переболев энцефалитом, и его приступы мучили потом Доброва всю жизнь.

В начале 1932 года Андреев впервые решил пойти на службу. "…Я поступил на работу на Москов<ский>завод "Динамо", в редакцию заводской многотиражки "Мотор", где работал сначала литературным правщиком, потом зав. соцбытсектором газеты. На службе пробыл всего около двух месяцев и ушел по собственному желанию, не найдя в себе ни малейшей склонности не только к газетной работе, но и вообще к какой бы то ни было службе. Больше я не служил нигде и никогда", — лаконично сообщает он в автобиографии.

В те годы завод, соседствующий с Симоновым монастырем, разоренным и разбиравшимся, теснимым возводимым дворцом ЗЛК, был одним из самых известных в Москве, он с дореволюционных лет выпускал электродвигатели. А в том году, когда на завод пришел Андреев, на "Динамо" готовился выпуск первых советских электровозов. Завод расстраивался, разрастался, работало на нем больше пяти тысяч человек. Издававшаяся на заводе с 27–го года многотиражка выполняла, как и полагалось, свою задачу — пропагандировать "партийную линию среди широких масс динамовцев", и в ней звучали те же фанфары, что и в больших газетах. Выпускали газету три человека. Работал при редакции литкружок.

Причиной увольнения, по рассказу вдовы поэта, стало вот что. В газету приходили заметки и письма на антирелигиозную тему. Тема на заводе тогда актуальная. Среди "антиобщественных центров" бывшей Симоновской слободы, ставшей Ленинской, партийными пропагандистами в первую очередь назывался Рогожско — Симоновский монастырь, и только потом перечислялись винное отделение местного кооператива, пивная и шинкари. Мешавший монастырь взорвали, храм Рождества Богородицы, несмотря на робкие протесты верующих, закрыли. Завод расширился за счет церковной территории, а позже над упокоением иноков Осляби и Пересвета заработали станки… Письма рабкоров, вместо того, чтобы готовить к публикации, Андреев складывал в нижний ящик стола. Но "Союз воинствующих безбожников" действовал, рабкоры "Мотора" не покладали рук. И когда ящик переполнился — подал заявление об уходе. Дело было не только в графоманском зуде безбожников. Чтобы работать в газете, не только в те годы, но и позднее, следовало или безусловно веровать в провозглашавшиеся догмы, или научиться двоемыслию. Даниила Андреева представить в такой роли невозможно. Но, уйдя из многотиражки, он в письме брату признавался: "Эта работа, главное — завод и его жизнь — дали мне очень много"[159]. Знакомство с большим заводом, с его механическим, но осмысленным ритмом общего труда, с рабочим классом, с мастерами — станочниками, работавшими здесь еще до революции, каким бы коротким ни было, открыло сторону жизни арбатскому юноше малознакомую. В строфах его "Симфонии городского дня" отозвались цеховой гул и ритм этих зимних месяцев заводской службы:

Еще квартиры сонные

дыханьем запотели;

Еще истома в теле

дремотна и сладка…

А уж в домах огромных

хватают из постелей

Змеящиеся, цепкие

щупальцы гудка.

Упорной,

хроматическою,

крепнущею гаммой

Он прядает, врывается, шарахается вниз

От "Шарикоподшипника",

с "Трехгорного",

с "Динамо",

От "Фрезера", с "Компрессора",

с чудовищного ЗИС.

К бессонному труду!

В восторженном чаду

Долбить, переподковываться,

строить на ходу.

А дух

еще помнит свободу,

Мерцавшую где-то сквозь сон,

Не нашу — другую природу,

Не этот стальной сверхзакон.

Законы заводского производства и нараставший пропагандистский натиск государственно — партийного аппарата в год завершения первой сталинской пятилетки под станочный гул и грохот рождали в нем ощущение действительно "стального сверхзакона", управляющего происходящим. Тогда же пришло к нему видение чудовища со странным скрежещущим именем, олицетворяющего беспощадную государственную волю.

"В феврале 1932 года, в период моей кратковременной службы на одном из московских заводов, — рассказывает он в "Розе Мира", — я захворал и ночью, в жару, приобрёл некоторый опыт, в котором, конечно, большинство не усмотрит ничего, кроме бреда, но для меня — ужасающий по своему содержанию и безусловный по своей убедительности. Существо, которого касался этот опыт, я обозначал в своих книгах и обозначаю здесь выражением "третий уицраор". Странное, совсем не русское слово "уицраор" не выдумано мною, а вторглось в сознание тогда же. Очень упрощённо смысл этого исполинского существа, схожего, пожалуй, с чудищами морских глубин, но несравненно превосходящего их размерами, я бы определил как демона великодержавной государственности. Эта ночь оставалась долгое время одним из самых мучительных переживаний, знакомых мне по личному опыту. Думаю, что если принять к употреблению термин "инфрафизические прорывы психики", то к этому переживанию он будет вполне применим".

Зима, которой он решился пойти работать на завод, выдалась для семьи Добровых нелегкой. Он писал о ней брату: "Во — первых, все по очереди болели: мама, Шура, ее муж и я. В продолжение всей зимы свирепствовал грипп, зачастую заболевали целые семьи, целые квартиры; дядя Филипп поэтому был загружен работой, а ему ведь уже под 70 лет и у него грудная жаба. Кроме болезней, были и другие тяжелые переживания. Тетя Катя получила телеграмму, что умер Арсений. Его жена была в это время в Москве, так что он умер в Нижнем Новгороде совершенно один. Известие это мы получили всего неделю назад, и сейчас тетя находится в Нижнем — поехала хоронить сына, — представляешь ли, как все это невесело (мягко выражаясь)"[160].

Жить становилось все труднее. Хотя книги Леонида Андреева издавать перестали, до недавнего времени продолжали поступать авторские отчисления от постановок его пьес, иногда еще шедших в театрах, особенно провинциальных. Но и отчисления из "Всеросскомдрама" стали редкими, к 1934 году они прекратились совсем. Даниилу Андрееву все чаще приходилось думать о заработке.