12. Двенадцать Евангелий
12. Двенадцать Евангелий
В 1926–м году в Большом театре поставили оперу Римского — Корсакова "Сказание о невидимом граде Китеже и о деве Февронии". 25 мая состоялась премьера. Дирижировал Сук, декорации Коровина, Клодта, Васнецова. Постановка взволновала всю Москву. Критики — партийцы называли оперу "поповско — интеллигентским" "Китежем", призывали: "…никакой беды и ущерба искусству не будет, если государство откажется от богослужебного "Китежа""… Даниила опера потрясла, оставшись навсегда одним из главных русских мифов и образцом мистического искусства[100]. Большой театр для него навсегда связался с этой оперой:
Темнеют пурпурные ложи:
Плафоны с парящими музами
Возносятся выше и строже
На волнах мерцающей музыки.
И, думам столетий ответствуя,
Звучит отдаленно и глухо
Мистерия смертного бедствия
Над Градом народного духа.
Китеж стал для Даниила Андреева образом мистерии не только народа, но и "отдельной души, чья неприкосновенная внутренняя святыня, оберегаемая иерархиями Света, остаётся недоступной никакому, самому могущественному врагу, уходя в таинственную духовную глубь от любого вторжения, от любого враждебного прикосновения".
У него, наверное, именно тогда стало складываться если и не осознанное понимание, то ощущение того, что все переживаемое миром, а значит и им — мистерия. Юношеские блуждания урочьями Дуггура он тоже представляет мистерией, борьбой светлого и темного начал. Эту мистическую борьбу, спасение собственной души силами Света он и попытался изобразить в "Материалах к поэме "Дуггур"". Как же ему удалось спастись? "Срывы и падения могут быть и после светлых жизней потому, что просыпается то, что спало при солнечном свете"[101], — писал он позже, вспоминая свой горестный опыт.
"Да, путь был узок, скользок, страшен, / И не моя заслуга в том, / Что мне уйти из тёмных башен / Она дала святым мостом". Кто эта она? Шаги чьих легких гонцов он различает под знаком голубого цветка Новалиса, в октавах Гете о женственности ангельских сфер, в стихах Владимира Соловьева о Неугасимой звезде, в "Стихах о Прекрасной Даме" Блока и, наконец, в поэме — мистерии Коваленского о Неопалимой Купине? Конечно, это Та, чей образ величался Вечной Женственностью, Мировой Душой и в "Розе Мира" получил таинственное имя Звенты — Свентаны.
Коваленский, "семейно" унаследовавший мистическое мировидение русского символизма, столь же семейно поделился им с Даниилом, воспринявшем предание как свое, кровно близкое. Поэтому в стихах об "отблесках голубого сиянья", освятивших не только его юношеские духовные скитания, но и жизнь, он перечисляет именно то, что было свято мистикам — соловьевцам. Новалис, которого Вячеслав Иванов называл первым предтечей "перед последним проникновением в тайну Мировой Души"[102], "Посвящение" к таинственной, неоконченной поэме "Тайны" и строки в "Фаусте" о вечно — женственном Гете, "Три свидания" Владимира Соловьева, первый том Блока — все это стало для Даниила поэтически достоверной реальностью, он жил ею, странно воскрешенной в доме Добровых атмосферой быстро становившегося историей символизма. Но, может быть, логично, что в "красной" Москве, где он видел богоотступничество народа, принявшего подмену добра злом вместе с крикливыми лозунгами и обещаниями земного рая, и с ним произошла подмена. Правда, похожая на ту, что символисты видели у Блока: Прекрасная Дама обернулась другой — Незнакомкой, Блудницей. А перед Даниилом Андреевым выросла другая — демоница Дуггура, госпожа города, увлекшая на опасные пути.
Но он рассказывает в стихах и о спасшей заблудшего, о Пресвятой Богородице, Звезде морей, завершая повествование о своем падении молитвенным обращением к Ней:
Дай искупить срыв в бездну роковой,
Пролить до капли кубок тёмной жизни
Перед Тобой.
"Даниил рассказывал мне, — писала его вдова, — как удивительно произошло его освобождение от той темной руки. Это случилось буквально в одно мгновение. Он прекрасно помнил, как вошел в переднюю часть бывшего зала квартиры Добровых и с него внезапно просто как бы сп&ю что-то темное. Все стало совершенно четким и легло по местам. Даниил говорил, что Филипп Александрович присутствовал в это время в комнате, он увидел и понял, что происходит. Они не сказали друг другу ни слова, но оба все поняли. Это кажется мне необыкновенно важным"[103].
Того, что с ним произошло, он долго не мог объяснить, вписать в осмысленную картину. Его всегдашняя страсть к систематизации, поэтическая логика толкала на рассудочные попытки свести концы с концами в объяснении необъяснимого. Это он пытался сделать, когда ему впервые приоткрылись светлые миры. За ту работу, начатую им в 33–м году в сочинении "Контуры предварительной доктрины", оставшемся незаконченным, он брался и раньше, но отступал. Слишком уж бессвязными, хотя и яркими, как цветные предутренние сны, казались видения, а схемы ничего не связывали.
Все это он понял гораздо позже и объяснил: "Разум очень долго не мог справиться с ними, пробуя создавать новые и новые конструкции, которые должны были сгармонизировать противоречивость этих идей и истолковать эти образы. Процесс слишком быстро вступил в стадию осмысления, почти миновав промежуточную стадию созерцания. Конструкции оказались ошибочными, разум не мог стать вровень со вторгавшимися в него идеями, и потребовалось свыше трёх десятилетий, насыщенных дополняющим и углубляющим опытом, чтобы пучина приоткрывшегося в ранней юности была правильно понята и объяснена". То же было и с "темными" видениями и блужданиями. Их смысл он стал угадывать гораздо позже, когда увидел мир Дуггура со всеми демоническими насельниками, со всеми прихотливыми подробностями инфернального устройства.
Но все же ему хотелось с кем-то поделиться еще не осмысленным, болезненным опытом. Он писал в Париж брату:
"Дима, милый мой брат!
Долго лежало у меня большое письмо к тебе, во много страниц, долго не мог решить — посылать его или нет. И наконец понял, что это невозможно. Понимаешь: так все выходит в нем плоско, деревянно, грубо — просто неправильное впечатление может получиться. Да и трудно вообще посылать подобное.
А многое нужно было бы рассказать тебе. В моей жизни произошло очень много тяжелого за последний год. А так как ни с кем я об этом не говорю, то все это накопилось в душе и требует какого-нибудь выхода"[104]. Его он искал на бумаге и много писал.
Но оставался и другой, настоящий выход, и он открылся ему. Одно из завершающих и, может быть, главных стихотворений из дуггуровских циклов — "Двенадцать Евангелий". Так называется церковная служба Великого Четверга на Страстной неделе, в которой вспоминается Тайная вечеря.
Вдова поэта вспоминала, как Даниил читал ей Евангелие. "Особенно о Воскресении Христовом и явлении Господа Марии Магдалине. Он читал так, что я до сих пор слышу его голос, а то, что произошло две тысячи лет тому назад, чувствую, как если бы невидимо присутствовала в Гефсиманском саду"[105]. С таким же чувством написано стихотворение "Двенадцать Евангелий".
Великий Четверг называют еще Чистым, потому что в этот день душа должна очиститься перед праздником Пасхи. Об очищении собственной, едва не погибшей души и говорится в стихотворении. И о выходе, открывающемся в христианской вере:
Прохожу со свечкою зажжённой,
Но не так, как мальчик, — не в руке —
С нежной искрой веры, сбережённой
В самом тихом, тайном тайнике.