12. "Германцы"

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

12. "Германцы"

Наступило 22 июня 1941 года.

Коваленский, в 40–м году удивлявшийся немецким победам, по словам Андреева, считал, что немцы ведут борьбу за крылатость европейского духа против материалистического сознания, господствующего в СССР, против мирового мещанства Америки и Англии, и рано или поздно столкнутся со сталинской тиранией. К сообщениям о зверствах фашистов они относились недоверчиво. Советская пропаганда давала обратный эффект, рождая не только невероятные слухи, но и мифы. В долгий мир СССР с Германией Гитлера, несмотря на договор о ненападении, мало кто верил. Но сообщение о начавшейся войне поразило даже тех, кто ждал ее.

Даниил Андреев войну предчувствовал и пытался "за грядущими войнами / Смысл разглядеть надмирный". В 1937–м писал:

Войн, невероятных, как бред,

Землетрясений, смут,

В тусклом болоте будничных лет

Выросшие — не ждут…

Жди. Берегись. Убежища нет

От крадущихся минут.

В библиотеке Андреева была, следует полагать, внимательно прочитанная, книга польского генерала Сикорского "Будущая война"[275], написанная в 1934–м, а в русском переводе изданная в 1936–м. Генерал делал трезвый вывод, что война не за горами, что она будет всеобщей, и для стран, в нее вовлеченных, станет "вопросом жизни и смерти", что малейшие упущения в подготовке к обороне приведут "к неминуемой гибели"[276]. Главным виновником войны предполагалась Германия, с ее быстро выраставшей военной мощью. Сикорский цитирует "Мою борьбу" Гитлера, его слова о грядущем господстве германской империи на земном шаре. Фашистский фюрер называл пацифистов "слепыми" и "плаксивыми", говорил о победном мече "властвующей нации", стремящейся завоевать мир "во имя интересов внешней культуры". Книга Сикорского о близкой войне, о которой говорила вслух и к которой готовилась вся Европа, помогала представить приближение невероятных и страшных событий. В апокалиптических стихах Андреева 37–го года воздух не только сталинских расстрельных ночей, но и ожидание неминуемой, страшной войны. 41–м помечено стихотворение, видимо, написанное еще до ее начала — "А сердце еще не сгорело в страданье":

Учи же меня! Всенародным ненастьем

Горчайшему самозабвенью учи,

Учи принимать чашу мук — как причастье,

А тусклое зарево бед — как лучи!

Когда же засвищет свинцовая вьюга

И шквалом кипящим ворвется ко мне —

Священную волю сурового друга

Учи понимать меня в судном огне.

Судя по одному из "Протоколов допроса", следствие заставило Андреева признаться в том, что он "в 1941 году знал о существовании антисоветской организации, ставившей своей целью захват власти, и не сообщил об этом". Следователи обвиняли его в связях с этой неведомой организацией. Обвинение основывалось на знакомстве с Малютиным, и хотя во многом доверять протоколу, ведшемуся майором МГБ Кулыгиным, а тем более его формулировкам, нельзя, но разговоры с Малютиным действительно происходили, и отношение к войне в ее первые дни вполне могло быть не таким, каким стало через несколько месяцев.

"В один из первых дней войны, — признался, судя по протоколу, допрашиваемый Андреев, — ко мне на дом неожиданно днем явился Малютин и начал со мной вести более откровенный разговор о текущих событиях. Он констатировал общность наших антисоветских взглядов и заявил, что "настало время перейти от слов к делу"… Он заявил тогда мне, что считает фашистскую Германию призванной явиться историческим орудием, которое ликвидирует в России Советскую власть, в результате чего власть перейдет в руки антисоветских группировок, стремящихся к установлению в стране "парламентарного строя". Поэтому он стоит за поражение Советского Союза в войне с фашистской Германией. Я высказал сомнение в том, что Германия может обеспечить создание парламентарного строя в России".

"Следствие располагает данными о том, что Малютин, — настаивал майор, — сделал Вам конкретные предложения". На это Андреев ответил: "Вполне конкретных предложений сделано не было, но я из слов Малютина мог заключить, что он подразумевал мое участие в идеологическом или художественном руководстве, в намеченном этой организацией правительственном аппарате. Вообще постов и должностей он не назвал". На следующий вопрос: "Как Вы отнеслись к предложению Малютина?", он ответил вполне искренно: "Отрицательно. Я заявил Малютину, что у меня для такой деятельности нет ни опыта, ни склонности, ни способности. Я указал, что считаю себя писателем и хотел оставаться таковым в дальнейшем. Кроме того, я выразил Малютину свои сомнения в том, что победа фашистской Германии может явиться вполне положительным фактором для России". На утверждение, что следствие знает, что он стоял "на пораженческих позициях" и рассчитывал "на фашистскую Германию как на силу, способную уничтожить Советскую власть", судя по протоколу, он признался: "Да, в дальнейшем я стоял на пораженческих позициях, но в начале войны я еще не мог определить своего отношения к событиям"[277].

С начала войны Андреев стал писать поэму "Германцы". Его всегда увлекал, по слову любимого поэта, "сумрачный германский гений", внятный в "Нибелунгах" и в Гете, а особенно в Вагнере. Когда гитлеровские армии двинулись на Россию, на СССР, "германский гений" превратился в смертоносный шквал, и над завоевателями мерещилось знамя беспощадного Одина. Поэма писалась, следуя ходу военных событий. Понимание происходящего, менявшееся, становилось все глубже. О впечатлении, производимом поэмой, Ирина Усова, слышавшая "Германцев" в начале войны, вспоминала: "Написана она была в самом начале войны, когда еще не доходили слухи о фашистских зверствах. А о Гитлере Даня знал только, что он мистик, вегетерьянец, что проводит какие-то мистические сеансы, на которых беседует с Гением немецкой расы… Это все сочувственно заинтриговывало его. В поэме сперва перечислялось все прекрасное, созданное этой многогранной нацией: Байрейтские музыкальные празднества, торжественно — радостное, как нигде в другой стране, празднование Рождества: "Если от Вислы до Рейна праздник серебряный шел"; образы Лоэнгрина и Маргариты: "где по замковым рвам розовеет колючий шиповник, где жила Маргарита и с лебедем плыл Лоэнгрин".

Затем идет начало войны, с постоянным жутким рефреном: "К Востоку, к Востоку, к Востоку!"<…>

По форме она была одна из сильнейших, можно смело сказать, что это был шедевр. Она состояла из отдельных частей, занимающих каждая около страницы. И в каждой части размер и ритм стиха менялся в соответствии с содержанием. Это создавало такое разнообразие звучания, такую каждый раз новую свежесть восприятия! Из этой поэмы были впоследствии восстановлены Даней четыре отрывка<…>Даня дал им заголовки: "Шквал" и "Беженцы" (поэма подзаголовков не имела). Третий отрывок — это эвакуация "мощей" Ленина. Здесь чувствуется жутковато — гротескный мистический подтекст. И четвертый отрывок — кульминационный момент войны — немцы уже под Москвой… "Враг здесь, уж сполохом фронта Трепещет окрестная мгла…", "Свершается в небе и в прахе Живой апокалипсис века""[278].

Фрагменты поэмы, ставшие самостоятельными стихотворениями, позже вошли в главу "Русских богов" "Из маленькой комнаты", в первом варианте называвшуюся "Предбурье". За ней следовал "Ленинградский Апокалипсис". В нем сказался его собственный военный опыт. Кроме четырех упомянутых Усовой стихотворений, в поэму, видимо, еще входили "Враг за врагом…", "Не блещут кремлевские звезды" и, может быть, "А сердце еще не сгорело в страданье…". В поэме он называет немцев народом — тараном "чужих империй", народом, который "воет гимн, взвивает флаги". Война представляется поэту мистическим жерновом возмездия, перемалывающим судьбы и народы.

Но в "Германцах" присутствовало и другое видение Германии Парсифаля, Гете, Вагнера, судя по черновым, случайно уцелевшим строфам:

Германия взошла на небо

Не поступью ландскнехтов буйных,

Не бурей на ганзейском рейде,

Не шагом вкрадчивым купца:

Она взошла…

Тропой вдоль речек тихоструйных,

Где нянчил добрый фогельвейде

Осиротелого птенца.

На таких строфах и зиждились потом обвинения поэта на следствии в "пронемецких настроениях".

Написав "Германцев", Андреев читал поэму друзьям. Василенко, с которым после начала войны, они встречались редко, запомнились строфы о "бесах, носящихся вокруг мавзолея Ленина". В начале войны, вспоминал Василенко, "мы не верили в немецкие душегубки, в звериное лицо фашизма". Но Андреев знал высказывания Гитлера не только по советским газетам, а и хотя бы по цитатам Сикорского, и разглядел в нем демонические черты. Пусть вождь нацистов умел "в случае надобности говорить языком Иммануила Канта, автора трактата о вечном мире"[279], так ведь этот же язык при надобности использовал и Сталин. В начале поэмы появляется тот "страшнейший" демон, в котором угадывается уицраор "империи — тирании", как поэт определял государство Гитлера. "Стоногим спрутом" демон явился не сразу, вырастая из уязвленного ультимативным Веймарским миром национально — патриотического чувства, постепенно превратившись в загромыхавший над Германией "истошный рев Хайль Гитлер":

Он диктовал поэтам образы,

Внушал он марши музыкантам,

Стоял над Кернером, над Арндтом

По чердакам, в садах, дворцах,

И строки четкие, как борозды,

Ложились мерно в белом поле,

Чтобы затем единой волей

Зажить в бесчисленных сердцах:

Как штамп, впечататься в сознание,

Стать культом шумных миллионов…

Образ Гитлера в поэме мог быть еще неясен, еще задаются вопросы, кто он:

Провидец? пророк? узурпатор?

Игрок, исчисляющий ходы?

Иль впрямь — мировой император,

Вместилище Духа народа?

Как призрак, по горизонту

От фронта несется он к фронту,

Он с гением расы воочью

Беседует бешеной ночью.

Но странным и чуждым простором

Ложатся поля снеговые,

И смотрят загадочным взором

И Ангел, и демон России.

И движутся легионеры

В пучину без края и меры,

В поля, неоглядные оку, —

К востоку, к востоку, к востоку.

Но характеристика Гитлеру, данная позже, в главном сложилась сразу. Гитлера, как и Сталина, Андреев считал порождением "демонического разума". Гитлер "не проходимец без роду и племени, а человек, выражавший собою одну — правда, самую жуткую, но характерную — сторону германской нации. Он сам ощущал себя немцем плоть от плоти и кровь от крови. Он любил свою землю и свой народ странною любовью, в которой почти зоологический демосексуализм смешивался с мечтою — во что бы то ни стало даровать этому народу блаженство всемирного владычества…" В то же время "другие народы были ему глубоко безразличны". Особенно интересовали Андреева "слухи" о мистицизме Гитлера. В "Розе Мира" он говорит, что "противопоставление себя и своего учения всякой духовности"

у него "не отличалось последовательностью и окончательностью". Гитлер "с благоволением поглядывал на поползновения некоторого круга, группировавшегося подле Матильды Людендорф, к установлению модернизированного культа древнегерманского язычества; вместе с тем он до конца не порывал и с христианством". Поощрял "распространение в своей партии очень туманного, но всё же спиритуалистического мировоззрения ("готтглеубих")…" Для Андреева Гитлер стал одним из главных, вместе со Сталиным, демоническим героем мистерии двадцатого столетия, служившем силам зла. И в поэме "Германцы", и в "Розе Мира" он мифологизирован, представая не просто эпическим злодеем, но человекоорудием для осуществления замыслов Противобога.

Предполагать, что перед войной и в самом ее начале Андреев надеялся, что "германцы" принесут освобождение от сталинского режима, никаких оснований нет. Хотя о возможном поражении в войне он не мог не размышлять. Но пафос поэмы "Германцы" был не пораженческий и не германофильский, а патриотический. Другое дело, что патриотизм в поэме не советский, взгляд на историю — мистический. В 1943 году в автобиографии, говоря о своем отношении "к советской власти и к войне", Андреев искренне высказал свои взгляды: "Ясно, что германский фашизм я не могу рассматривать иначе как реакционную силу, посягающую на самое существование русской культуры, на самостоятельное бытие русского народа, живым членом которого себя чувствую и сознаю. Я глубоко люблю старую культуру Германии и Италии, немецкую музыку и поэзию, итальянскую живопись и архитектуру. Тем более страшной кажется мне роковая опухоль, возникшая на теле этих культур в лице фашизма и требующая удаления самым жестким хирургическим путем. Поэтому я не мыслю окончания текущей войны иначе, как только при условии полной и безвозвратной ликвидации фашистского режима, вызвавшего такие бедствия, какие были незнакомы до сих пор мировой истории".