3. Космическое сознание
3. Космическое сознание
В Трубчевском районе раскулачивание по — настоящему развернулось в 1931 году. Весной, в мае, в Трубчевске стала выходить газета "Сталинский клич", она призывала: "Ударим по кулаку и их агентам". Но Андреев, следуя инстинктивной тяге, старался уходить туда, где злоба дня не задевала, чтобы пожить в природе и с природой. Сразу покорившая Нерусса, несколько выше ее впадающая в Десну Навля, — у этих сказочно чистых рек, по их дремучим лесным поймам с берегами, то гривисто приподнятыми, то болотистыми, то открывающимися покосными раздольями, он чаще всего и странствовал. В "Розе Мира" так говорится о трубчевских странствиях: "Это были уходы на целый день, от зари до заката, или на три — четыре дня вместе с ночевками — в леса, в блуждания по проселочным дорогам и полевым стежкам, через луга, лесничества, деревни, фермы, через медленные речные перевозы, со случайными встречами и непринуждёнными беседами, с ночлегами — то у костра над рекой, то на поляне, то в стогу, то где-нибудь на деревенском сеновале". Загорелый и обветренный, искусанный комарами, усталый, он возвращался в городок — "несколько дней отдыха и слушания крика петухов, шелеста вершин да голосов ребят и хозяев, чтение спокойных, глубоких и чистых книг — и снова уход в такое вот бродяжничество".
В Трубчевске он, видимо, уже тогда, останавливался у одинокой старушки — Марфы Федоровны Шавшиной. Ее бревенчатый домок под тесовой крышей тремя окнами выходил на улицу Севскую. За домом был небольшой сад. Жила она одна. До революции Шавшина стирала трубчевским купцам белье. А теперь сдавала горенку и подторговывала. Почти восьмидесятилетнюю бойкую старуху, не умевшую ни читать, ни писать, соседи за глаза называли "темной Машебихой". Недалеко высилась пожарная каланча, и раскатистый удар билом означал, что наступил полдень.
Именно этим знойным летом с ним произошло то, что навсегда привязало душу к трубчевским просторам, что он считал "лучшим моментом" своей жизни. О нем подробно рассказано в "Розе Мира": "…Это совершилось в ночь полнолуния на 29 июля 1931 года в тех же Брянских лесах, на берегу небольшой реки Неруссы. Обычно среди природы я стараюсь быть один, но на этот раз случилось так, что я принял участие в небольшой общей экскурсии. Нас было несколько человек — подростки и молодежь, в том числе один начинающий художник. У каждого за плечами имелась котомка с продуктами, а у художника ещё и дорожный альбом для зарисовок. Ни на ком не было надето ничего, кроме рубахи и штанов, а некоторые скинули и рубашку. Гуськом, как ходят негры по звериным тропам Африки, беззвучно и быстро шли мы — не охотники, не разведчики, не изыскатели полезных ископаемых, просто — друзья, которым захотелось поночевать у костра на знаменитых плесах Неруссы.
Дом Шавшиной, в котором останавливался Д. Л Андреев во время приездов в Трубчевск в 1930–е годы (ул. Севская, д. 31) Фотография Б. Романова. 1997
Необозримый, как море, сосновый бор сменился чернолесьем, как всегда бывает в Брянских лесах вдоль пойм речек. Высились вековые дубы, клены, ясени, удивлявшие своей стройностью и вышиной осины, похожие на пальмы, с кронами на головокружительной высоте; у самой воды серебрились округлые шатры добродушных ракит, нависавших над заводями. Лес подступал к реке точно с любовной осторожностью: отдельными купами, перелесками, лужайками. Ни деревень, ни лесничеств… Пустынность нарушалась только нашей едва заметной тропкой, оставленной косарями, да закруглёнными конусами стогов, высившихся кое — где среди полян в ожидании зимы, когда их перевезут в Чухраи или в Непорень по санной дороге.
Плёсов мы достигли в предвечерние часы жаркого, безоблачного дня. Долго купались, потом собрали хворост и, разведя костёр в двух метрах от тихо струившейся реки, под сенью трёх старых ракит, сготовили немудрящий ужин. Темнело. Из-за дубов выплыла низкая июльская луна, совершенно полная. Мало — помалу умолкли разговоры и рассказы, товарищи один за другим уснули вокруг потрескивавшего костра, а я остался бодрствовать у огня, тихонько помахивая для защиты от комаров широкой веткой.
И когда луна вступила в круг моего зрения, бесшумно передвигаясь за узорно — узкой листвой развесистых ветвей ракиты, начались те часы, которые остаются едва ли не прекраснейшими в моей жизни. Тихо дыша, откинувшись навзничь на охапку сена, я слышал, как Нерусса струится не позади, в нескольких шагах за мною, но как бы сквозь мою собственную душу. Это было первым необычайным".
Можно подумать, что подробное и обдуманное описание лунной июльской ночи в "Розе Мира" связано и с его последующим опытом, и с задачами самой книги. Но почти то же он писал о ней всего через два с небольшим года своей близкой знакомой, вместе с которой в раннем детстве у Александры Митрофановны Грузинской учился читать и писать, Евгении Федуловой (в замужестве Рейнсфельдт): "Меня тогда охватило невыразимое благоговение, и не кровавым смятением, а великолепной, как звездное небо, гармонией стала вселенная. Я обращался кЛуне, быть может, с тем чувством, которое поднимало к ней сердца далеких древних народов. Все было в росе, все сверкало, поляны казались покрытыми блещущими тканями, и когда я снова вернулся и лег у костра, ветви ракит блистали, словно покрытые лаком. А дальше, за ними, уходили в божественной тишине таинственные, залитые синевой пространства, сверкающий луг, черная неизвестность опушек, песчаные отмели — днем желтые, а теперь голубые. Я лежал, то следя за ветвью, слабо колеблемой над моей головой жаром костра, то ловя скрывающуюся за ней голубую Вегу, то отворачиваясь и снова опускаясь взглядом к низко нависнувшим листьям, вырезавшимся на белом диске луны, как тонкий японский рисунок. Звезды текли, и казалось, что вся душа вливается, как река, в океан этой божественной, этой совершенной ночи! Птицы, смолкшие в чащах, люди, уснувшие у хранительного огня, и другие люди — народы далеких стран, солнечные города, реки с медленными перевозами, сады с цветущим шиповником, моря с кораблями, неисчислимые храмы, посвященные разным именам Единого, — все было едино. Все-таки были минуты, когда стерлась грань между я и не я…."[152]. "Само собой, разумеется, я не претендую (Боже упаси!!) на космическое сознание, но пережитое в ту ночь было крошечным приближением — все-таки приближением — к нему (прорывом), — уверял он. — Я хочу надеяться, что это ко мне пришло не в последний раз, но, кажется, повторение будет не скоро. В то лето все состояние внутреннего мира и даже стечение внешних обстоятельств удивительно способствовало этому самораскрытию".
О "космическом сознании" стали говорить в конце девятнадцатого века. Андреев впервые прочел о нем у Рамачараки, несколько раз цитировавшего книгу канадского психиатра Ричарда Бёкка, так и называвшуюся — "Космическое сознание". Рамачарака назвал это состояние "раскрытием духовного сознания". Позже он мог прочесть о нем и в переведенной Малахиевой — Мирович книге Уильяма Джемса, тоже опиравшегося на Бёкка. Он, по его словам, не только уверовал, увидел, что "вселенная состоит не из мертвой материи, но она живая", и ощутил "присутствие… вечной жизни". Видение, говорил Ричард Бёкк, переживший его во время поездки в кэбе, продолжалось несколько секунд, но раскрыло перед ним истину. Это состояние он определил так: "Характерной чертой космического сознания является прежде всего чувство космоса, то есть мировой жизни и ее порядка; и в то же время это — интеллектуальное прозрение… состояние особой моральной экзальтации, непосредственное чувство духовного возвышения, гордости и радости; нужно прибавить сюда еще обострение нравственного чутья… и наконец еще то, что можно бы назвать чувством бессмертия…"[153] Вообще же "вселенское чувство", как показал русский философ Иван Иванович Лапшин в обзоре свидетельств о подобных состояниях[154], наиболее полно уловлено и передано поэтами. Их Лапшин в статье "Мистическое познание и "Вселенское чувство"" цитирует не менее обильно, чем мистиков.
Пережитое Даниилом Андреевым состояние, когда перед ним "космос разверз свое вечное диво", искало выхода в слове, но всегда оказывалось больше и значительнее того, что удавалась выразить. "Сколько раз пытался я средствами поэзии и художественной прозы передать другим то, что совершилось со мною в ту ночь. И знаю, что любая моя попытка… никогда не даст понять другому человеку ни истинного значения этого события моей жизни, ни масштабов его, ни глубины". Впрочем, о невозможности высказать сокровенное говорили и говорят все поэты, а к тому же "неизреченность", как утверждалось в исследовании Джемса, первый из четырех признаков мистических переживаний. Три других — интуитивность, кратковременность и "бездеятельность воли". Поставленный Джемсом вопрос — "не представляют ли мистические состояния таких возвышенных точек зрения, таких окон, через которые наш дух смотрит на более обширный и более богатый мир?" — для Андреева окончательно решился лунной ночью на Неруссе.
Но в стихах, тогда писавшихся, вставали не трубчевские дали, а, казалось, когда-то, в иной жизни исхоженная Индия, названная им первоначальной родиной:
Ослепительным ветром мая
Пробуждённый, зашумел стан:
Мы сходили от Гималая
На волнующийся Индостан.
С этих дней началось новое, —
Жизнь, тебя ли познал я там?
Как ребёнка первое слово,
Ты прильнула к моим устам.
Всё цвело, — джунгли редели,
И над сизым морем холмов
Гонги вражьих племён гудели
В розоватой мгле городов.
Но я умер. Я менял лики,
Дни быванья, а не бытиё,
И, как севера снег тихий,
Побледнело лицо моё.
В Индии не только семь великих священных рек, там все реки священны. Андреев в буквальном смысле обожествлял, да и ощущал такими — Десну, Навлю, Неруссу. И то, что он писал в "Розе Мира" о душах рек, это не влияние индуизма, а переживания поэта, бродившего по их берегам, входившего в их прозрачные воды. Из этих переживаний родились не только стихи, но и собственное учение о стихиалях, о душах рек: "Сквозь бегущие воды мирных рек просвечивает мир воистину невыразимой прелести. Есть особая иерархия — я издавна привык называть её душами рек, хотя теперь понимаю, что это выражение не точно. Каждая река обладает такой "душой", единственной и неповторимой. Внешний слой её вечнотекущей плоти мы видим, как струи реки; её подлинная душа — в Небесной России или в другой небесной стране, если она течёт по землям другой культуры Энрофа. Но внутренний слой её плоти, эфирной, который она пронизывает несравненно живей и где она проявляется почти с полной сознательностью, — он находится в мире, смежном с нами и называемом Лиурною. Блаженство её жизни заключается в том, что она непрерывно отдаёт оба потока своей струящейся плоти большей реке, а та — морю, но плоть не скудеет, всё струясь и струясь от истока к устью. Невозможно найти слова, чтобы выразить очарование этих существ, таких радостных, смеющихся, милых, чистых и мирных, что никакая человеческая нежность не сравнима с их нежностью, кроме разве нежности самых светлых и любящих дочерей человеческих. И если нам посчастливилось воспринять Лиурну душой и телом, погружая тело в струи реки, тело эфирное — в струи Лиурны, а душу — в её душу, сияющую в затомисе, — на берег выйдешь с таким чистым, просветлевшим и радостным сердцем, каким мог бы обладать человек до грехопадения".
Тогдашняя его углубленность в восточные религии и мифологии сказывалась на всех переживаниях, и закатное солнце, увиденное где-нибудь на Десне под Кветунью с ее величественными прибрежными высями, становилось египетским Златоликим Атоном, опускающим стопу за холмы, а церкви на высоком берегу видением Святой Руси, соседствующим с видением храмов Бенареса над священным Гангом.