Лидия Сейфуллина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

 Лидия Сейфуллина была первым советским писателем, с которым я встретился в Берлине. Было это в 1927 году. Помню, в нашей квартире на Бельцигерштрассе зазвонил телефон. Подхожу: “Алло?” — “Это Роман Борисович?” — “Да.”. — “Здесь Лидия Сейфуллина, я только что из Москвы. Простите, я к вам за справкой. Где тут можно достать третий том моих произведений?” Эти “произведения” меня как ножом резанули, ну сказала бы “моих книг”, “собрания сочинений”, было бы не безвкусно. Я ответил, что здесь есть большой советский книжный магазин “Международная книга” и там наверняка она найдет свои “произведения”. Сейфуллина поблагодарила и добавила, что в кое чем хотела бы моей помощи и хорошо бы было встретиться; “Может быть, вы приедете как-нибудь ко мне в пансион?” Я с удовольствием согласился.

В назначенный день пришел в пансион где-то неподалеку от Курфюрстендамм, почему-то там останавливались многие советские писатели. Сейфуллина встретила меня любезно. Маленького роста, типичная татарка, только глаза большие (скорее русские), какие-то темно-зеленые. Веселая, живая, резкая, волосы подстрижены челкой. Голос приятный.

Заговорили о том, о сем. Сразу почувствовалось — Сейфуллина умница и талантливый человек. Литературно тогда она была, как говорится, “в зените славы”. Вышло ее “собрание сочинений”. Вещи ее переводились на иностранные языки. Особенно “гремела” — “Виринея”, были известны и “Перегной” и “Правонарушители”. Держалась Сейфуллина хоть и просто, но явно “знала себе цену”.

Стали пить чай. В разговоре я спросил ее, где она живет? Она отвечала: “Во дворце”. Надо было бы сказать: “В Доме ученых” (он был во дворце). Помню, я (вполне искренне) похвалил “Виринею”, сказав, что очень хорош у нее народный русский язык. Она залилась заразительным смехом: “Ах, этот мой народный язык! Вот и вы хвалите! А знаете, какой конфуз вышел с Александром Веронским?” — “Нет”. — “Ну, я расскажу, он написал обо мне хвалебный отзыв, особенно хваля мой русский народный язык. И как образцы этого народного языка привел, конечно, цитаты. А в цитатах были чудовищные, просто нелепые опечатки, которых в книге почему-то было совершенно несуразное количество, подчас просто диких! Так вот он и выписал именно их — примерами “прекрасного” языка! Я потом его так стыдила!” Рассказывая, Сейфуллина заразительно, хорошо смеялась (от души), как смеются хорошие люди. Смеялся и я.

После этой встречи мы виделись с Сейфуллиной много раз. Как-то попросила она съездить с ней в Полицайпрезиди-ум, ездили кое-куда и в магазины. В своих очерках о заграничной поездке Л.Н. меня даже увековечила, упомянув, что ездила в Полицайпрезидиум с “товарищем Гулем”. Меня же характеризовала как “тихого и воспитанного”. Ну, с “воспитанным” я согласен, но “тихости” я немного удивился. Впрочем, я, конечно, не “громок”. Я не Маяковский. Она права.

Думаю, что за наши встречи Л.Н. почувствовала, что имеет дело с “порядочным человеком”. Вероятно, поэтому, как-то при мне получив письмо от своего мужа, критика Валериана Правдухина, заговорила о том, как оба они беспокоятся сейчас о судьбе близкого им человека — оппозиционера Слепкова. В противоположность “аполитичности” Серапионов, которых в Берлине я узнал позднее, Сейфуллина “аполитичной” не была, она была “красного цвета”, “с убежденьями”. Где-то я читал, что в начале революции (с 1917 по 1919 год) Л.Н. была эсеркой. Это ей шло. На ней не было “марксистского штампа”, скорее эдакая народническая горячность. Чувствовалась человечность и свободомыслие. За Слепкова волновалась именно “по-человечески”. Этого Слепкова, так же как и других “бухаринцев”, Сталин “шлепнул”. И не только его: очередь дошла и до Валериана Правдухина, который отдал Богу душу в 1939 году в какой-то тюрьме при “невыясненных обстоятельствах”. Расстреляли попросту. Сейфуллину же, вероятно, спасла ее “литературная известность”.

Как иллюстрацию ее резкости и прямоты приведу воспоминание об одном разговоре. Как-то за чаем, в том же пансионе, разговорились о “путях” советской литературы. Мало зная Сейфуллину, я все же — очень мягко (ибо я “тихий и воспитанный”) — хотел высказать свою мысль, что все-таки, несмотря на таланты многих, подлинной, настоящей литературы в советской литературе маловато. Сейфуллина слушала меня с недовольным, насупленным лицом, и это заставляло меня в моих формулировках быть еще мягче. Но вдруг она не выдержала и раздраженно перебила: “Так что же вы думаете, что мы не понимаем, что мы только навоз для какой-то будущей литературы? (так и сказала “навоз”. — Р. Г.) Что же вы думаете, мы этого не понимаем?” Признаюсь, я был поражен и резкостью, и определенностью ее фразы. И увидел воочию, что живущая “там” Сейфуллина ощущает это гораздо острее и, конечно, больнее, чем люди, живущие вдали.

Помню еще один интересный вечер с Сейфуллиной. К ней должен был прийти известный немецкий художник Жорж Гросс. Она по телефону попросила меня прийти переводчиком между ними. Гросса я встречал раньше. Это был исключительно талантливый, открытый, своеобразный, интереснейший человек. Не знаю, возможно, что формально он был даже членом немецкой компартии. Но был человеком вполне духовно свободным. Прославился Жорж Гросс (не только в Германии) своими знаменитыми зарисовками “прусских юнкеров”. Гросс действительно был первоклассный, острый рисовальшик. Но вечер с Гроссом для Сейфуллиной, по-моему, был неприятен. Как я говорил, Сейфуллина была смелый и открытый человек, но расспросы Гросса о жизни в СССР были чересчур едки. Его интересовала политика (и практика) власти в отношении крестьянства. И он стал ей сразу же задавать совершенно беспощадные вопросы: как, мол, она относится к подавлению крестьянских восстаний, почему они происходили и какова политика власти в этом смысле сейчас? Я, как переводчик, вопросов не смягчал, а иногда и сам присоединялся к вопросам Гросса. И тут я увидел впервые, как Сейфуллина “заметалась”. Она была прямой человек, и отрицать то, что в душе (я так думаю) сама не одобряла, ей было трудно. Но открыто подтверждать и соглашаться с Гроссом, с известным иностранцем, который мог передать ее слова и другим иностранцем, — было для нее тоже немыслимо. И вскоре Гросс (по-моему) понял, что Сейфуллина “в капкане”, что она не может правдиво отвечать на вопросы, и тактично прекратил эту тему, перейдя на что-то незначительное. А вскоре и ушел.

Как-то я спросил Сейфуллину, что она сейчас пишет? Ответила: “Ничего. Я же ведь татарка и, как все восточные люди, ленива. По нашей поговорке: "сидеть лучше, чем ходить, лежать лучше, чем сидеть"”. Через несколько лет Сейфуллиной пришлось “почти замолчать”, а потом и “совсем замолчать”. В 30-е годы в московских литературных кругах на нее появилась даже некая эпиграмма:

Люди иные и время иное,

Лишь Виринея на Перегное.

Преждевременный склероз всей так называемой “классической советской” литературы — явление давно очевидное. Она — “неперечитываема”: все эти “Цементы”, “Братья”, “Хлеба”, “Как закалялась сталь”, “Разгромы”, “Русские леса”, “Железные потоки” и прочее. Это же постигло и “Виринею”. В своем предсказании судьбы советской литературы как “навоза” Сейфуллина была права. Лидия Николаевна Сейфуллина умерла в Москве в 1954 году, шестидесяти пяти лет от роду. В нормальное (не революционное) время, думаю, она могла стать интересным писателем.

Сейчас все же скажу еще об одной “иллюзии примирения” — о так называемом, “возвращенчестве”.