У А.И. Гучкова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

С рю Олье я позвонил Александру Ивановичу. Он назначил мне встречу. Жил он неподалеку. Квартира в три комнаты, скромная, эмигрантская. В России А.И. знавал настоящее “хлопчатобумажное” богатство, но этим не интересовался, занят был: сначала войнами — в Южной Африке (с бурами) против англичан, на Балканах с македонцами против турок, в Маньчжурии против японцев, потом — в войну 1914—17 гг. — председатель Центрального военно-промышленного комитета. Параллельно — большая политика: председатель “Союза 17-го октября”, председатель Третьей Государственной Думы. Вперемежку — несколько дуэлей, а под конец войны — заговоры: попытки дворцового переворота.

Принял меня А.И. радушно. Принес из кухни два стакана чая и какое-то печенье. В разговоре спросил, что я пишу. Я сказал, что закончил книгу о терроре — “Дзержинский” — и хочу ее здесь издать. А.И. одобрил, заинтересовался, спросил, не могу ли я дать прочесть рукопись, я сказал — с удовольствием принесу{22}.

— У меня, Р.Б., к вам есть дело, — проговорил Гучков, — в Париж приехала дама, побывавшая в советских концлагерях. Рассказывает потрясающие факты. Я просил ее все записать, но она не из пишущих. Не взялись ли бы вы записать ее рассказы? Дело — нужное.

Я согласился. С дамой встретился у А.И. Она действительно рассказывала много интересного, но записи так и не вышли: дама куда-то уехала.

Помню, в первый мой приход Гучков сетовал на Петра Струве за его статью о Николае II (напечатанную запамятовал где).

— Струве пишет о царе, — говорил Гучков, — как о необыкновенном человеке, как о разумном правителе и т. д., но ведь Струве, так же как я, прекрасно знает, что это неправда. И все-таки пишет. Зачем? Такая неправда только вредна…

Я статьи Струве не читал, ничего сказать не мог. Разговор перешел на вопрос о монархии вообще. А.И. сказал, что он монархист. Я ответил, что монархия, по-моему, нужна там, где в народной толще есть потребность в ней, вот как в Англии — там народу нужна эта мистико-эстетическая институция, и я бы не хотел, чтоб Англия превратилась в республику. Но в России ведь — к всеобщему нашему остолбенению — революция показала, что в народе никаких монархических традиций, никакой этой мистико-эстетической потребности не было.

Вы помните, А.И., — говорил я, — как в феврале в полках, в бараках солдаты в каком-то остервенении топтали портреты царя и царицы. И Михаил Александрович был, по-моему прав, что не принял престол, да и уговаривал-то его принять престол один-единственный Павел Николаевич Милюков, даже Родзянко был против. И Родзянко был прав. Ведь если б Михаил Александрович принял престол, в России пошла бы такая поножовщина и пугачевщина, что страшно себе представить.

Да, я все это знаю, — как-то уклончиво, нехотя сказал А.И., — и все-таки я — за монархию. Но, А.И., в теперешней России нет уж совершенно никаких корней для восстановления монархии…

Не знаю, не знаю, все бывает, — еще более уклончиво проговорил Гучков и добавил: — Я ведь и для Франции хотел бы монархии.

В устах умудренного политика это показалось мне какой-то “навязчивой идеей”, ибо представить себе, что во Францию, перепаханную ее революциями, въезжает из Бельгии граф Парижский, становясь королем, — политически немыслимо.

А.И. продолжая разговор, сказал: “Я ведь в демократической формуле Джефферсона — Линкольна — "все для народа, все через народ" — принимаю только первую часть — "все для народа". Но не — "все через народ"”. Я понял, что А.И. сторонник авторитарной власти. Конечно, авторитарная власть бывает неизбежна и нужна (например, генерал Франко, победивший московских чекистов), но быть ее сторонником, как таковой, навечно, мне казалось неправильным; авторитарные правители неизбежно будут греховнее демократических, ибо — бесконтрольнее. Демократия — никакое не царствие небесное, но все ж лучшее из всего худшего, что у людей есть, все же больше возможностей ограничения греховности людской природы. Это я и высказал Александру Ивановичу. Но так мы и остались — каждый при своем.

В другой раз А.И. пригласил меня к чаю. Чай — в столовой, разливала дочь А.И. Вера (по мужу, англичанину, кажется, Трейл). Кроме меня был Кирилл Зайцев, автор книги о Бунине, книгу эту Бунин весьма одобрил. Позже Зайцев стал архимандритом Константином в Америке, в монастыре в Джорданвиле. Зайцев был человек острый, умный, образованный. За столом в общем разговоре он довольно остро “столкнулся” с Верой Гучковой. И неудивительно: Зайцев страстный антибольшевик, а Вера (как ни нелепо) — коммунистка (и ее муж — коммунист). Помню, я как-то удивился, зачем А.И. приглашает гостей — антибольшевиков и Веру. Вера — высокая, некрасивая, в манерах и разговоре резкая. “Коммунизм”, “советизм” к ее резкости и манерам шел.

Во время чаепития А.И. пригласил меня и Зайцева (был еще кто-то, но не помню кто) на доклад финна Седерхольма, побывавшего в советских тюрьмах и концлагерях. Воспоминания Седерхольма позже вышли книгой в Риге. Я понял, что у А.И. есть некий небольшой кружок людей, с кем он общается, а иногда и устраивает закрытые собрания (по приглашениям).

На доклад Седерхольма мы пошли вместе с Борисом Ивановичем. Доклад был, по-моему, в “Биотерапии” (неком предприятии бывшего народного социалиста А.А.Титова, богатого человека, химика по специальности). Там был зал, где происходили эмигрантские выступления. В дверях зала у небольшого столика сидел пожилой господин, перед ним лист приглашенных, и по предъявлении приглашения он ставил отметку против фамилии. Господин этот привлек мое внимание своей внешностью. Хоть он и сидел, но явно был очень высокий, волосы не седые, а белые, лицо моложавое, костистое, красивое, крупных черт. Б.И. с ним поздоровался. В зале я спросил Б.И.: “Кто это?” — “Не знаете? Это Сергей Николаевич Третьяков, товарищ министра торговли и промышленности Коновалова во Временном правительстве”, — произнес Б.И. с уважением к большому прошлому этого господина.

В зале было тридцать — сорок приглашенных: социалисты — Ст. И. Португейс (крайне правый потресовец), Г.Я.Аронсон, еще кто-то; были кадеты; были правые. Я мало кого знал. Но в первом ряду сразу узнал генерала Скоблина. В “ледяном походе”, в Корниловском полку он был штабс-капитан и помощник командира полка полковника Неженцева.

Председательствовал А.И.Гучков. Седерхольм занял место рядом с ним. Доклад был интересен, изобиловал фактами ужасов советских концлагерей. После доклада А.И. спросил: нет ли у кого вопросов к докладчику? И тут же из первого ряда поднялся Скоблин, задав, как мне показалось, совершенно глупый вопрос: “Скажите, пожалуйста, неужели среди заключенных, когда они стояли в строю перед чекистом, бившим их товарища, никого не нашлось, кто бы бросился на этого мерзавца?” Не помню, что ответил докладчик. Помню, я подумал: “Какой дурак Скоблин…” Но после похищения генерала Миллера, когда выяснилось, что бежавший в СССР Скоблин предал его чекистам, я вспомнил вопрос и понял, что вопрос был вовсе не так уж глуп: провокатору надо было лишний раз публично подчеркнуть свою совершенную “непримиримость к коммунизму”. А позднее, во время войны, когда немцы в Смоленском архиве НКВД нашли документы, изобличавшие С.Н.Третьякова как советского агента (немцы расстреляли его), я понял, что кружок А.И. Гучкова и он сам были под двойным стеклянным колпаком НКВД: Скоблин в первом ряду, Третьяков — у входа. К тому ж — в придачу — дочь и зять коммунисты.

Как-то А.И. позвал меня поговорить о прочтенной им моей рукописи “Дзержинский”. Поговорили. А.И. рукопись весьма одобрил. А когда я собрался уходить, А.И., взглянув на часы, проговорил: “Подождите, Р.Б., до четырех. В четыре ко мне должен прийти Александр Федорович Керенский. Вы не знакомы?” — “Нет”. — “Ну вот и познакомитесь и тогда пойдете. У меня с ним есть кой-какой разговор”.

Я остался. И разговор, естественно, перешел на А.Ф.Керенского. Я спросил А.И., как он расценивает его? “Герой не моего романа, — махнув рукой, проговорил А.И., — лично, конечно, человек честный, но слабый, совершенно слабый. Все только — актерство, жесты, эффекты! А на этом в политике далеко не уедешь… Вот Савинков, — продолжал А.И., — совсем другое дело. Это был человек действия. За Савинкова я бы десять Керенских отдал…”

В это время раздался звонок. Я встал, простился. Мы вышли в переднюю. А.И. открыл дверь, и в дверь не вошел, а как-то ворвался Александр Федорович Керенский. Наружность Керенского — всероссийски известна. Но сейчас, перевалив за пятьдесят, Керенский был уж не тот. Лицо землистое, в глубоких складках-морщинах, какое-то обвислое. Я стоял, чтоб уйти…

— Александр Федорович, вы не знакомы? Это — писатель Роман Борисович Гуль, приехал из Германии…

И тут произошло нечто меня потрясшее. А.Ф.Керенский круто, словно на каблуках, повернулся ко мне, выхватив из жилета лорнет на широкой черной ленте и, приставив к глазам, стал меня рассматривать. Этим лорнетом на черной ленте я был ошарашен. Керенский, конечно, меня по имени знал, я кое-что писал о нем не очень лестное. Посему, вероятно, и рассматривал. Затем, оторвав лорнет от глаз, Александр Федорович протянул руку, громко, отрывисто сказав:

Здравствуйте! — голос у А.Ф. — прекрасный баритон.

Здравствуйте, Александр Федорович, — ответил я. Поздоровавшись с Керенским, я вышел. “Господи, — спускаясь по лестнице, думал я, — но почему же именно лорнет? Да еще на черной широкой ленте? Почему не очки, не пенсне, не монокль, наконец (вставить при случае). А то ведь это же какая-то графиня из “Пиковой дамы”, а никак не вождь февральской революции”.