А.Ф. Керенский

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Думаю, будет лучше, если я, отступив от хронологии “России во Франции”, расскажу все об А.Ф. Керенском: о наших встречах, разговорах, о некоторой близости (одно время, в Америке). Многое будет — из “России в Америке”, но зато тема — А.Ф. Керенский — будет дана полнее.

Вторично я увидел Керенского на улице, на авеню де Вер-сай. Он меня не заметил. Думаю, он никого заметить не мог. Во-первых — сильно близорук, ходил с палочкой. Во-вторых, Керенский не шел, как обычно ходят люди по улице, а почти бежал, и на согнутых в коленях ногах, что было необычно и некрасиво. На голове никакого головного убора. Керенский по улице ходил с непокрытой головой, как молодые. Волосы — седоватый бобрик, без всякого намека на ленинскую лысину.

И вот, когда Керенский однажды так “бег” по парижской улице (он любил моцион, гулять), какая-то русская дама, шедшая с девочкой, остановилась и громко сказала девочке, показывая пальцем на Керенского: “Вот, вот, Таня, смотри, смотри, этот человек погубил Россию!”

Мне об этом рассказывал Владимир Михайлович Зензинов, ближайший друг Керенского, и добавлял, что на Александра Федоровича “слова этой дамы подействовали ужасно, он несколько дней был сам не свой”.

Когда я ближе узнал А.Ф., я, конечно, никогда о “загублении” им России не говорил, но не раз чувствовал, что эту тему он воспринимает болезненно. Вероятно, потому, что наедине с собой чувствовал, что в чем-то, где-то (несмотря на всеобщий всероссийский развал, на всеобщее российское окаянство) он все-таки как-то перед Россией виноват своей слабостью. Ведь необычайно любившая его Екатерина Константиновна Брешко-Брешковская (известная бабушка русской революции), называвшая Керенского не иначе, как “Саша”, подавала ему истинно государственный совет спасения России. Она говорила Саше, что он должен арестовать головку большевиков как предателей, посадить их на баржи и потопить. “Я говорила ему: "Возьми Ленина!" — а он не хотел, все хотел по закону. Разве это было возможно тогда? И разве можно так управлять людьми?.. Посадить бы их на баржи с пробками, вывезти в море — и пробки открыть. Иначе ничего не сделаешь. Это как звери дикие, как змеи — их можно и должно уничтожить. Страшное это дело, но необходимое и неизбежное”.

Но Саша о такой действительно государственной мере (я говорю это всерьез) и слышать не хотел: перед ним “сияла звезда социализма”. Эта фраза о “звезде социализма” была в воспоминаниях Е.К. Брешковской, которые мы напечатали в “Новом журнале” (кн. 38). Но близкий друг А.Ф., тогда редактор журнала, Михаил Михайлович Карпович сказал мне, секретарю редакции, обычно правившему рукописи: “Знаете что, Р.Б., эту "звезду социализма" давайте вычеркнем, она Александру Федоровичу теперь будет очень неприятна!” И вычеркнули. Михаил Михайлович был прав. За границей эмигрант А.Ф.Керенский, по-моему, никаким социалистом не был. Ну, может быть, самым крайне-крайне-правым, и то не мировоззренчески, а в смысле нужности социальных реформ. Помню, как-то, сидя у нас в квартире на 113-й улице в Нью-Йорке, А.Ф. проговорил: “Ведь они, они меня погубили!” — и указывал при этом на противоположную сторону улицы, где (прямо напротив) жили лидер меньшевиков и бывший влиятельный член Совета рабочих депутатов Р.А. Абрамович (Рейн) и некоторые другие меньшевики. Заграничный Керенский, по-моему, был куда больше националист, чем социалист, поэтому-то его и недолюбливали (весьма!) меньшевики, оставшиеся твердокаменными. А официальные националисты считали его “предателем”. Так что политически Керенский за границей был в неком “безвоздушном пространстве”.

Е.К. Брешковская всю жизнь была верующей христианкой. Был ли в былом А.Ф.Керенский верующим — не знаю. Но за границей А.Ф. был церковным православным человеком, посещавшим церковь и выстаивавшим службы от начала до конца, во время Великого поста ни одной службы не пропускавшим, исповедовавшимся и причащавшимся. Это я видел собственными глазами в Нью-Йорке в Свято-Серафимовской церкви у отца А.Киселева.

Третий раз в Париже я встретил А.Ф.Керенского (прилетевшего из Нью-Йорка) на вокзале на площади Инвалидов. Б.И.Николаевский известил меня из Америки, прося встретить А.Ф. Дело в том, что А.Ф. был членом создавшейся в Нью-Йорке Лиги борьбы за народную свободу, председателем которой был избран Б.И.Николаевский, я же был неким представителем этой общедемократической организации в Париже. Я редактировал тогда журнал “Народная правда”, сбив вокруг него небольшую группу, назвавшуюся “Народное движение”, входившую в Лигу.

Александра Федоровича я встретил в конце длинного туннеля на площади Инвалидов. Он так же быстро шел, вид бодрый, улыбающийся. Поздоровались уже как знакомые (члены же ведь одной организации! Почти что “партийные товарищи”!). А.Ф. сказал, что поедет прямо к своему другу Михаилу Матвеевичу Тер-Погосяну, предложив ехать с ним вместе. Тер-Погосян был эсер, верный “оруженосец” Александра Федоровича. Тер-Погосян Керенского просто-таки “обожал”. Я с М.М. был знаком, бывал у него, но знакомство поверхностное. И считая нетактичным мое появление при встрече близких друзей, я сказал, что лучше позвоню А.Ф. завтра и мы условимся, когда встретиться.

А.Ф.Керенскому было небезынтересно встретиться и со мной, ибо я только что вернулся из поездки по Германии (Мюнхен, Гамбург, Ганновер и опять Мюнхен, я расскажу о поездке отдельно), где от имени Лиги вел переговоры с представителями организаций новой, послевоенной эмиграции. Но, конечно, особенно интересна Александру Федоровичу была встреча с живым представителем этой советской эмиграции, с одним из лидеров СБОНРа (власовцев) — Юрием Васильевичем Диковым. Ему я выхлопотал приезд в Париж на неделю. И поселил в отеле неподалеку от нас.

Между первой и второй эмиграцией прошло больше тридцати лет, и человечески, и политически обеим встреча друг с другом была важна и интересна. Не знаю, прав ли я, но мне казалось, что А.Ф.Керенскому хотелось “примериться”: поймут ли его — бывшего “главу” Февраля — новые советские люди? Думаю, что я в этом прав. Первая эмиграция (в большинстве Белая армия) к нему относилась враждебно. Ведь даже верховное командование Белой армии в свое время в приказе упоминало о нем как о “предателе”, со всеми вытекающими отсюда “последствиями” в случае его появления в районе армии. В первой эмиграции А.Ф.Керенский был “полуодинок”.

Встреча состоялась на другой же день. А.Ф.Керенский пригласил на обед меня с Олечкой и Ю.В.Дикова в свой ресторан на пляс Пасси (неподалеку от метро), где хозяин и лакеи, многолетне его знавшие, называли А.Ф. не иначе, как “Monsieur le Président”. Перед войной А.Ф. жил тут и был частым посетителем ресторана. За обедом разговор — как всегда при первом знакомстве — перемежался и житейскими, и политическими темами. Ю.В.Диков, адъютант генерала В.Ф. Малышкина, производил приятное, выгодное впечатление: умный, тактичный, демократ по взглядам, прошел через советский концлагерь. Работал в штабе генерала А.А.Власова, так что многое из того, что он говорил, было очень интересно. В отношении Керенского Диков держался почтительно-тактично. И встреча с ним А.Ф.Керенскому была явно приятна и интересна. На другой день А.Ф. меня за нее благодарил. В этом же ресторане мы завтракали втроем: Керенский, я, Борис Суварин, и — Керенский, я и П.А.Берлин (известный публицист, экономист, раньше работавший в Торгпредстве, но “выбравший свободу”).

Наших встреч — втроем: А.Ф., я и Ю.В.Диков — было здесь несколько. На последней А.Ф. сказал, что хорошо бы, если Ю.В.Диков познакомился с В.А.Маклаковым. Я понял, что Керенский с Максаковым об этом уже говорил. Ю.В. согласился. И в условленный час мы приехали на квартиру В.А. Маклакова. Диков, по-моему, слегка волновался, ибо не знал, как у него, власовца, сложится встреча с Маклаковым, ходившим с группой эмигрантов на прием к советскому послу Богомолову и, разумеется, вполне далекому от “власовства”.

К Маклакову в кабинет мы вошли последними. У него уже были А.Ф.Керенский, М.М.Тер-Погосян, А.С.Альперин, А.А.Титов. Для нас обоих это было неожиданностью. Тер-Погосян (эсер), Альперин (энэс), Титов (энэс) были как раз из той эмигрантской группы, которая вместе с Маклаковым путешествовала к совпослу Богомолову и выражала там патриотические чувства. Все они, конечно, были антивласовцы. Я с ними был знаком. Керенский представил Ю.В.Дикова. Все уселись в просторном кабинете. Маклаков — за письменным столом.

Первыми стали задавать вопросы Дикову Тер-Погосян, Альперин, Титов. Хоть и были они люди воспитанные, резкостей не говорили, но в вопросах все же чувствовалось полное “неприятие” власовства. Диков отвечал умно. Без уверток. Маклаков молчал. Керенский сказал какие-то “смягчающие” слова о “новых людях” и “новой демократии”. Последним заговорил Маклаков.

Сразу — с первых же фраз — почувствовалось, насколько В.А. “головой выше” всех присутствовавших. Умнее. Мудрее. Глубже. Речь была простая, ясная, умная, логичная, легко воспринимаемая. То, что сказал Маклаков, по-моему, для всех присутствовавших (в особенности для компаньонов по путешествию к Богомолову) было неожиданностью. Обращаясь только к Ю.В. Дикову, Маклаков говорил тепло, очень дружески (по-русски душевно). В.А. сказал, что вполне понимает, что Ю.В. и другие русские люди пережили и перенесли, живя под террором коммунизма, поэтому его нисколько не удивляет, что в Германии сложилось антисоветское, власовское движение. “В своем антисталинизме вы были искренни, у вас была своя правда, и вам и вашим товарищам совершенно не перед кем и не в чем, Юрий Васильевич, извиняться. Вы должны ходить так же, как все, с высоко поднятой головой”, — так закончил Маклаков.

Патентованные антивласовцы молчали, но я видел, что таких слов от В.А. Маклакова они “никак не ожидали”. Керенский довольно улыбался, глядя, как Маклаков пожимает руку Дикову. Ну, а больше всех поражен был, конечно, “власовец” Диков. Пожимая руку Маклакова, он говорил ему какие-то слова благодарности.

Когда мы с Ю.В. вышли на улицу, чтобы ехать к нам домой, Диков был вне себя от радости и возбуждения. — “Ну, этого я никак не ожидал, — говорил он. — И какой блестящий человек! Да я таких просто и не видел никогда! Вот бы нам такого!”.

Но “таких” — по блеску, по уму, по дару речи — во всей России было не очень много. Керенский перед Маклаковым казался “маленьким” и косноязычным.

В последний раз в Париже я встретился с А.Ф.Керенским на его докладе в “Биотерапии”. Доклад устраивала, кажется, наша группа “Народной правды” (не уверен). В “Биотерапии” зал, человек на полтораста, был, конечно, битком. Имя Керенского всегда “делало сборы”. А.ф. говорил о современном международном положении, о задачах эмиграции, о Лиге, о русских в Америке. Я несколько раз слышал красноречие Керенского. Он, конечно, был подлинный оратор, но “не моего романа”. В противоположность Маклакову красноречие Керенского было крайне эмоционально, даже, я сказал бы, “пифично” (от слова “пифия”). Иногда на большом подъеме Керенский уже не говорил, а как-то отрывочно выкрикивал. Мне это не нравилось. Как-то (уже в Нью-Йорке), сидя у нас, А.Ф. рассказал о себе интересный эпизод, характеризующий, по-моему, весь стиль его ораторского дара. А.Ф. рассказал, как однажды, еще до революции, когда он выступал на каком-то процессе защитником, после заседания, в перерыве, председатель суда попросил его (для удобства председателя), чтобы А.Ф. вкратце набросал ему содержание его речи. “Этого я сделать не могу”, — ответил Керенский. — “Почему?” — удивился председатель. — “Да, потому, что когда я выступаю, я не знаю, что я скажу. А когда я кончил, я не помню, что я сказал”. Рассказывая это, А.Ф. улыбался своему рассказу. А я не улыбался. Тут-то именно я и подумал: “Что ж, стало быть, ты говоришь, как пифия, не зная сам, что скажешь и не помня, что сказал?”

Но в “Биотерапии”, помню, был момент, когда Керенский захватил весь зал. Он рассказывал, что как-то ехал по Канаде, и как Канада напомнила ему Россию — те ж сосновые леса, те ж широкие реки, — и какое он почувствовал вдруг отчаянье, что вот в Канаде люди живут в полной свободе, в полном довольстве, а Россия — почему же Россия?! — полонена этой страшной трагедией неожиданного рабства и хозяйственного развала. Ведь Россия могла быть такой же Канадой! Это А.Ф. говорил искренне, и все почувствовали его настоящую любовь к России! Зал проводил Александра Федоровича шумными аплодисментами.

Больше во Франции я Керенского не встречал. Назавтра он улетел в Нью-Йорк.

В Нью-Йорке, где мы жили с женой с 1950 года, я часто встречался с Керенским на заседаниях Лиги борьбы за народную свободу. Заседания Лиги обычно были в нашей квартире на 506 Вест 113-й стрит. Но ни о Лиге, ни о Керенском в связи с Лигой я говорить сейчас не буду. Это материал третьего тома — “Россия в Америке”. Я скажу только о личных встречах и запомнившихся разговорах.

В Нью-Йорке А.Ф.Керенский жил в фешенебельном районе, в прекрасном особняке госпожи Симеон, на 91-й улице Ист. Муж ее, конгрессмен, республиканец, был другом Керенского. И Симеоны предложили Керенскому жить у них. А.Ф. занимал на втором этаже две небольшие комнаты. Но мог пользоваться всем помещением. Особняк был барский. Особенно хорош был просторный кабинет — по стенам в шкафах книги, камин, удобные кресла, стильная мебель. Керенский принимал здесь гостей. Иногда устраивал “парти”. Прислуживали в особняке японцы — муж и жена. Мистер Симеон вскоре умер, осталась вдова. Но положение Керенского, в смысле обитания в особняке, не изменилось.

Помню, как-то я был у А.Ф. Сидели мы, как всегда, в большом кабинете. И к Керенскому пришел один новый советский эмигрант, недавно приехавший из Германии. Не буду называть его фамилию, Бог. с ним. Несколько позднее, когда он был у меня, я выгнал его из квартиры. Назовем его господин X. Его приход показал мне, как Керенский падок на лесть. Но разница, по-моему, должна быть в градусе правдоподобия лести, чтобы лесть не переходила в ложь. Керенский этих градусов не чувствовал.

На меня господин X. сразу произвел ненадежное впечатление. С места в карьер он стал говорить Керенскому стопудовые комплименты, явно не чувствуя пропорций лжи. Он говорил, что в СССР весь народ помнит Керенского, что его имя для народа свято, что весь народ чтит его. Лесть была невыносимо груба, по-моему, просто оскорбительна. И я был поражен, что Керенский от рассказов этого господина — расцветал и улыбался. Этой вульгарной лжи он явно хотел верить, и я видел, что верит.

Когда наглый господин X. наконец ушел, Керенский мне в разговоре бросает: “Симпатичный человек, правда?” Я говорю: “По-моему, нет”. Керенский удивленно: “Почему?”. Я говорю: “По-моему он был неискренен во всем, что говорил, и этим на меня произвел неприятное впечатление”. Керенский вдруг недовольно оборвал: “Ну, не будем об этом говорить!” И мы перешли к делу, для которого я пришел.

Мы с Керенским довольно часто завтракали в ресторанах. И часто он рассказывал интересно. Но иногда замыкался, когда тема была не по душе. Как-то раз я заговорил о Николае II. Керенский ответил коротко, что Николай II как человек производил на него положительное впечатление. И, помолчав, добавил, что когда впервые он, со своим окружением, приехал на свидание с бывшим государем, первый момент для него был страшно труден: как поздороваться с арестованным бывшим монархом? Протянуть руку? Не протянуть? И Керенский, “не обращая внимания на свое окружение”, в последнюю секунду решил, конечно, протянуть.

— Я протянул ему руку, государь тоже протянул — мы поздоровались.

Мне хотелось выжать из Керенского побольше рассказов о государе. Но Керенский этому внутренне сопротивлялся. Однажды, будто что-то вспомнив, сказал: “Об интимной жизни государя мне много рассказывала статс-дама Нарышкина”. “Что же она рассказывала?”, — спросил я. “А этого я вам не скажу так же, как не говорил никогда и никому!”. И после краткой паузы: “Это уйдет со мной — туда, — Керенский указал пальцем в пол, — … в могилу…”. Мне это понравилось. Нигде, никогда, ничего неприятного для памяти государя Керенский не писал и не говорил.

Другой разговор в каком-то роскошнейшем ресторане, где нас обслуживала целая вереница лакеев со всех сторон, для Керенского был неприятен. На этот завтрак нас обоих пригласил очень богатый человек Владимир Николаевич Башкиров. Ресторан был “потрясающий”: и блюда, и вина, и услуги. И все шло превосходно: я сидел против А.Ф., Башкиров с краю стола (стол на троих). Башкиров происходил из очень богатой купеческой семьи, он давно знал Керенского еще по России и во времена Временного правительства играл не последнюю роль. Он, кажется, был товарищем министра, заведуя вопросами продовольствия. Во всяком случае, все продовольствие Петрограда было в ведении Башкирова.

За завтраком Башкиров выпивал, смеялся, предавался воспоминаниям о прошлом. И вдруг говорит: “А помните, Александр Федорович, как перед корниловскими днями вы мне отдали распоряжение приготовить фураж и продовольствие для идущей на Петроград Дикой дивизии и корниловских отрядов…”, — и Башкиров в связи с этим хотел что-то рассказать. Но лицо Керенского было передо мной. Оно изменилось почти в гнев, и на весь ресторан (Керенский всегда-то говорил громко, а тут), металлически отчеканивая каждое слово, проговорил: “Ни-ког-да ни-ка-ко-го та-ко-го рас-по-ря-же-ния я вам не отдавал! Я та-ко-го рас-по-ря-же-ния не от-давал”, — повторял он, отчеканивая каждый слог и глядя в упор на Башкирова. Но Башкиров с дружеской улыбкой: “Да что вы, Александр Федорович, Роман Борисович свой человек, наш друг, при нем можно все говорить!” Этот ответ еще больше раздражил Керенского. Лицо всегда землистое, по-моему, даже побледнело. И тем же металлическим голосом, с той же деревянной интонацией он опять отчеканил: “Я ни-ког-да та-ко-го рас-по-ря-же-ния вам не отдавал!”

Конечно, я понял, что причиной “подавляемого возмущения” Керенского был я. Я не был для Керенского ни “свой человек”, ни “наш друг”. И Башкиров, разумеется, сделал необъяснимый гаф. После трижды “отчеканенной фразы” он это почувствовал. И разговор оборвался, перешли на что-то другое.

Но я видел (понял), что Башкиров говорит сущую правду. И если Керенский отдавал ему, заведующему продовольствием Петрограда, распоряжение приготовить фураж и продовольствие для выступавших против Петрограда корниловцев, то ясно, что Керенский — на первом этапе — с этим политически безнадежно-нелепым восстанием генерала Корнилова был связан. Впрочем, это уже и было “секретом Полишинеля”, это подтверждали многие, в частности, бывший министр Временного правительства Ираклий Георгиевич Церетели (о чем я еще скажу; Церетели резко отрицательно относился к Керенскому. — Р.Г.). А Б.И.Николаевский, с которым в Лиге у А.Ф.Керенского были плохие отношения, однажды на заседании бюро Лиги, когда Керенский по какому-то поводу что-то сказал о морали, вдруг резко пробормотал: “После дела Корнилова у вас нет права говорить о морали”. Со стороны Николаевского это было и “верхом бестактности”, и грубостью. Я был удивлен, что Керенский никак не реагировал, промолчал.

Помню, как однажды у нас за чаем, оставшись после заседания Лиги, Керенский в разговоре о мировой войне рассказал, как его “целовала целая дивизия”. Это было в разгар его всероссийской славы. Он приехал на фронт, не в окопы, конечно, а в расположение дивизии, и произнес перед ней речь, стоя в своем автомобиле. После речи вся “наэлектризованная” им дивизия, сломав строй, смяв охрану и кордон, окружавший автомобиль военного министра, ринулась к нему, и тут-то и началось “целование целой дивизией”. Керенский говорил: “Знаете, это было черт знает что, я был в полной уверенности, что через полчаса окажусь трупом…”

Как-то, прохаживаясь у нас по большой комнате, Керенский вдруг пропел три слова известного романса — “Задремал тихий сад…” Голос — приятный, сильный баритон. “Александр Федорович, — говорю, — да у вас чудесный голос!” Он засмеялся. “Когда-то учился пенью, играл на рояле, потом все бросил…” И после паузы: “И вот, чем все кончилось…” Я понял это так, что Керенский внутренне упрекает кого-то, может быть, “всю Россию”, которая “подвела” его, а он ей отдал все таланты. Потом я спросил А.Ф., не имеет ли он отношения к городу Керенску, где я провел свое детство? А.Ф. подтвердил, что имеет. Его дед (может быть, прадед, точно не помню) был протопопом в керенском соборе. — “А вы знаете, что большевики переименовали Керенск? Он же теперь — Вадек”, — сказал А.Ф. Да, я знал, что большевики назвали этот старый уездный городок — Вадек, по реке Вад, на которой он стоит. Переименование, конечно, глупое, но большевикам надо же стереть всякое напоминание о Феврале, о Керенском.

Как-то, когда зашел разговор о моем романе “Азеф” и о боевой организации партии эсеров, Керенский, улыбаясь, сказал, что в молодости хотел стать террористом и войти в Боевую, но на приеме у Азефа — “провалился”. Азеф его не принял.

В 1974 году я напечатал в “Новом журнале” (кн. 114) записку О.Д.Добровольской (жены последнего царского министра юстиции), которая рассказывала об отношении А.Ф.Керенского к арестованному государю, о его положительном отзыве о государе и так далее. Но в рассказе Добровольской меня больше всего заинтересовало, что почти каждый вечер (а иногда и ночью) к совершенно измученному за день Керенскому приходили два близких ему человека, с которыми он вместе ужинал, обсуждая “текущие дела”. Два человека были: граф Орлов-Давыдов, до революции один из богатейших людей России, его я встречал в Париже и об этом еще расскажу; другой друг Керенского был великий князь Николай Михайлович, историк. Их ежевечерние (или еженощные) приходы к А.Ф. меня интриговали — зачем? почему? И как-то за ужином у общих знакомых я спросил А.Ф. о записке Добровольской и действительно ли приходил к нему вел. кн. Николай Михайлович? О записке Керенский отозвался, как о правдивой, сказал, что Добровольская жила в казенной квартире министра юстиции и, въехав в эту квартиру как министр юстиции Временного Правительства, он, разумеется, ее не выселил, а оставил жить, как жила, заняв только кабинет и одну комнату. О вел. кн. Николае Михайловиче Керенский с доброй улыбкой сказал: “Да, это верно. Он приходил ко мне как Никодим”.

Общеизвестно, что вел. кн. Николай Михайлович, политически весьма разумный человек, в дни распутинщины и сухомлиновщины подавал царю записки, предупреждавшие о катастрофе. Но его записки (как и других Романовых) на царя никак не действовали. Династия погибла. Россия рухнула. Ленин расстрелял Николая Михайловича вместе с другими великими князьями. Об их освобождении тщетно хлопотал М.Горький. Но Ленин, по Нечаеву, хладнокровно уничтожал всю “великую ектенью”. В этих убийствах ему помогал “глава Советского государства и партаппарата” Яков Свердлов, распорядитель убийства царской семьи. Троцкий пишет, что когда он узнал от Свердлова о свершении запланированного убийства, у него якобы невольно вырвалось: “Как, всех?” — “Ну, конечно, всех… в чем дело?” — ответил Свердлов. Это свердловское “в чем дело?” остается в истории образцом непревзойденного болыпевицкого зверства.

Однажды, будучи в гостях у Керенского, я спросил, как ему удалось бежать из Гатчинского дворца, окруженного бушевавшей большевицкой матросней и солдатней, когда казаки генерала Краснова “проголосовали” выдать Керенского большевикам в обмен на свободный пропуск их на Дон. Об этом “бегстве” существовали разные “сплетни”, будто Керенский переоделся в костюм сестры милосердия и прочее. Керенский рассказал, что этот побег для него самого был неожиданностью. В последнюю минуту к нему в комнату дворца внезапно вошел В.Фабрикант (эсер) и принес матросскую форму. Не помню, но сам Фабрикант тоже, кажется, был в матросском. Фабрикант торопил Керенского с переодеванием, ибо всякое “промедление” было действительно “смерти подобно”. Переодевшись в матросскую форму, Керенский и Фабрикант (с большим риском для жизни) вышли из дворца, сквозь оболыпевиченную толпу прошли на улицу, добрались до Китайских ворот и уехали на приготовленном Фабрикантом автомобиле в приготовленное им же “подполье” — дом в лесу. В эмиграции Фабрикант жил в Нью-Йорке, был связан с американскими рабочими организациями. Умер девяноста двух лет.

В другой раз я спросил Керенского: “А.Ф., а где вы были во время открытия Учредительного собрания?” Керенский помолчал (таинственно), потом сказал: “В Петрограде, в подполье”. Рассказал, что из “подполья” он хотел загримированный по фальшивому пропуску пройти в Таврический дворец на открытие Учредительного собрания и выступить там открыто с речью против большевиков. “Связным” между ЦК партии эсеров и Керенским был Владимир Михайлович Зензинов. Он приходил к Керенскому на конспиративную квартиру. И в ответ на настойчивое желание Керенского пройти в Учредительное Собрание, чтоб выступить там, — последовало категорическое “нет” ЦК партии. Эту категоричность отвода столь сенсационного выступления Керенского за свободу России — с речью на весь мир — ЦК партии эсеров мотивировал тем, что большевицкая солдатня и матросня, якобы “охраняющая” Учредительное собрание, в таком случае могла просто открыть сплошной огонь и по Керенскому, и по всем депутатам эсерам (их было большинство). И Учредительное собрание кончилось бы “кровавой баней”.

Помню, на Монпарнасе в литературной компании поэт Георгий Иванов как-то сказал, что через сто лет Керенский — это тема для большой драмы. Не знаю. Так как все “кончилось” эмиграцией и смертью “при нотариусе и враче” — темы для драмы, по-моему, нет. А вот если бы Керенский умер в Таврическом дворце, на открытии Учредительного собрания, во время героической речи за свободу России от пуль большевицкой сволочи — тема была бы. И даже раньше, чем через сто лет. Но, как известно, все кончилось довольно позорно и даже, пожалуй, “ридикюльно”, без героизма. Председатель Учредительного собрания Виктор Михайлович Чернов и товарищи эсеры вместе с большевиками пропели “Интернационал”. А потом матрос Железняк предложил Чернову убираться к чертовой матери. Так Всероссийское Учредительное собрание исторически и превратилось в “Учредилку”.

Наших дедов мечта невозможная,

Наших героев жертва острожная,

Наша молитва устами несмелыми,

Наша надежда и воздыхание, —

Учредительное собрание, —

Что мы с ним сделали?..

Граждански верно писала Зинаида Николаевна Гиппиус.