Мсье Ле Руа Дюирэ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Старины в Лот-и-Гаронн довольно много. К замкам у меня всегда была романтическая любовь. Многие французские замки были изумительны. Были покинутые, ничьи, необитаемые, полуразрушенные, как “Назарет” — руины замка тамплиеров, были и обитаемые. Б двух шагах от Нодэ — знаменитый Тренклеон. На горе около Вианна был замок писателя Марселя Прево, прославившегося в свое время (даже в России) книгой “Дневник горничной”.

Шато Нодэ хоть и старый, но скорее барский дом, чем замок. С верандами, с красивым рисунком больших венецианских окон, он стоял в прекрасном парке. Все в нем было под старину и сделано с тем вкусом, который у французов безошибочен. Дом для метайеров был вместительный, двухэтажный, построенный в стиле швейцарского шале.

Но прежде всего скажу о нашем “барине”, мсье Ле Руа Дюпрэ. Это был худюший, высоченный, саженный старик. Богат, парижский банкир. По своему душевному складу он меня поразил: я никак не мог себе представить, что в современной Франции, перепаханной многими революциями, мог сохраниться человек эпохи ДО Великой французской революции. Мсье Ле Руа Дюпрэ оказался именно столь необычайным экземпляром, и я благодарен судьбе, что она его мне показала.

Окрестные старики рассказывали про всякие его чудаковатости. Они с улыбкой говорили, что мсье Ле Руа Дюпрэ многим подает только два пальца. Но рассказывали об этом без злобы, как о барской прихоти. Про “два пальца” я не поверил, я всегда это понимал как метафору. Но, увы, мсье Ле Руа Дюпрэ впервые в жизни показал мне, что это вовсе не метафора. При знакомстве он подал мне — не три, не один ~ а именно два пальца! И я с интересом пожал эти два длинных, костлявых старческих пальца: для меня это было редкой литературной находкой. Старик вряд ли что-нибудь в этом понял. Он просто “снизошел” к испольщику может быть доставляя себе некое удовольствие этими символическими “двумя пальцами”. Это было, когда мы пришли к мсье Ле Руа Дюпрэ впервые — договариваться о взятии его фермы в метэйаж.

До тех пор пока вы еще не испольшик, вы считаетесь равным и приходите в замок, естественно, через парадный вход. Но уже на другой день этот вход для вас должен быть психологически” закрыт, вы входите с заднего крыльца, через кухню.

Итак, в первый раз мы с Сережей, конечно, вошли к мсье Ле Руа Дюпрэ с парадного крыльца его прекрасного замка. Дверь открыл мордастый, хитроглазый итальянец-лакей по имени Данте. По его красивому, толстому лицу и по всей упитанности было видно, что в это полуголодное время он никак не голодает. Данте сказал, что доложит хозяину, и оставил нас в большой комнате, увешанной превосходными гобеленами, старинными гравюрами, обставленной стильной мебелью, какую редко увидишь, тут и Генрих Второй, и Генрих Четвертый! Вскоре появился наш саженный “барина. Необычайно худ. Как Дон Кихот. Совершенно седой. С небольшой заклиненной бородкой и седыми волосами. Одет он был в черную бархатную куртку, с черным небрежным жабо, в черных штанах, заправленных почему-то в резиновые американские сапоги (мерз, наверное). В большом камине кабинета тлели поленья. На лице у мсье Ле Руа Дюпрэ играла чуть приметная усмешка. Первый разговор был короток. Мсье Ле Руа Дюпрэ уже знал о нас от русского электрика Рябцовя, жившего неподалеку в деревеньке Фегароль, который нас ему и рекомендовал. А мы о странностях мсье Ле Руа Дюпрэ знали от Рябцова.

Мсье Ле Руа Дюпрэ выслушал нас, что мы хотим взять исполу ферму на три года, что хотим привести из “Пети Ко-мон” двух своих рабочих коров. По его ответам я сразу понял, что Рябцов прав — мсье Ле Руа Дюпрэ совершенно ничего в сельском хозяйстве не понимает, он — городской барин. А знакомый француз нам говорил, что мсье, конечно, нас возьмет, ибо сроки метайажа уже проходят, а у него никого нет. К тому же, по целому ряду причин к нему на ферму не хотят идти. Народу было мало — разогнала война, развал Франции уменьшил число рабочих рук, много молодежи пропало неведомо где. Многие фермы, обрабатываемые испольщиками, сейчас пустовали: не хватало людей.

Мсье Ле Руа Дюпрэ сказал, что знает, что мы русские, что нас ему рекомендовали как порядочных людей и хороших работников. “Но, — сказал он, — мне говорили, что вы не крестьяне, не сельские хозяева?” Тут пришлось уверять его, что мой брат — настоящий сельский хозяин, а я тоже что-то вроде этого. Но я увидел, что в конце концов мсье Ле Руа Дюпрэ это и не интересует.

Через несколько дней подписывать контракт я пришел к мьсе Ле Руа Дюпрэ один (Сережа подписал раньше). В этот раз старик принял меня на балконе. Он, наверное, скучал и хотел поговорить, хотя бы с испольщиком. С балкона видны были разноцветные листья виноградника, словно красочная атака ворвалась в сад. Горели тонким лимоном листья облетающих магнолий. Сад, скорее парк, был прекрасен своей осенней запущенностью. Конечно, эта осенняя запущенность не должна была входить в сознание сельскохозяйственного батрака. Но ко мне она входила отзвуком многих пензенских помещичьих парков, где прошли детство и юность…

В этот день я ближе разглядел старика (старую Францию в облике барина и банкира Ле Руа Дюпрэ). Ему было явно скучно. Он попивал какой-то лимонад иль оршад из принесенного хитроглазым Данте высокого бокала. Было бы, конечно, нелепо с точки зрения всех законов общежития, чтобы эдакий феодал предложил стакан лимонада испольщику. Да я бы, разумеется, и не взял. Поступая в свой “концентрационный лагерь”, я хотел играть свою роль как надо, до конца. Я старался приравнять свое “сознание” к моему новому бытию. Это, разумеется, удавалось плохо. Но я неплохо все-таки играл свою роль, хотя “сознание” и сопротивлялось. Так, входя в свою роль, я пришел вторично к Ле Руа Дюпрэ уже не с парадного крыльца, а с заднего, через кухню. Именно так, как у нас в именьи приходили, когда надо, кузнец, староста и прочая челядь. В кухне я о чем-то поговорил с кухаркой — красивой итальянкой Бонишон и с лакеем Данте (больше прислуги у барина не было).

Как-то увидев меня идущим с заднего хода, приехавший на велосипеде Рябцов был моим “опрощением” потрясен.

Роман Борисович, да вы что, с ума сошли?! — корил меня донской казак, хитрейшая бестия Рябцов. — Зачем же вы с кухни-то к хозяину идете? А как же? Это теперь для меня самый законный путь, это “мой ход”.Да что вы, я никогда не хожу! Чего же это вы с его при слугой-то смешиваться будете!

И Рябцов, важно раскачиваясь, пошел к парадному крыльцу.

Я понимаю, что ему к этому барину приятно было идти именно с парадного крыльца, потому что в жизни своей к таким барам с парадного крыльца он не был вхож. Его путь был с заднего крыльца. И назвав себя в эмиграции инженером, он хочет во что бы то ни стало стать “сен-бернаром”. Ну, а мне доставляло удовольствие, может быть с некоторой примесью внутреннего озорства, переменить парадные входы на задние. Это было и интереснее и экспериментальнее. Мне хотелось взглянуть на мир “из-под-низу”. Вот я и шел в своих деревянных сабо к заднему крыльцу (кстати, прекрасная, удобная обувь! около пяти лет я ходил только в сабо).

Итак, в тот день, когда моему барину было, вероятно, по-стариковски скучно, он, отпивая что-то такое приятное из красного узкого бокала, смотрел куда-то в пространство, а я докладывал ему после подписания договора, что мы решили продать одну старую корову, ибо она будет в хозяйстве невыгодна. Пока я это говорил, мсье Ле Руа Дюпрэ глядел на меня своими глазами цвета выцветшего ситца без всякого интереса.

— Не возражаю. Я ничего не понимаю в коровах, — на конец медленно сказал он. — Вы, наверное, об этом уж слышали, что я никогда не занимался сельским хозяйством. Молочных коров во что бы то ни стало хотела завести моя жена, покойная мадам Ле Руа Дюпрэ. Правда, — неожиданно засмеялся воспоминанию старик, — она хотела, чтобы на этомлугу паслись коровы, — показал он рукой на громадный зеленый и издали удивительно красивый луг, на который как раз в это время моя жена выгоняла коров, — я предлагал ей купить фарфоровых коров, чтобы они всегда стояли на лугу. Но она хотела, чтобы коровы двигались, ну вот я и купил… коров… Я этим никогда не занимался, — повторял старик, и я видел, что он уходит в сладостные воспоминания прошлого…

От крестьян и от прислуги я уже много слышал о мадам Ле Руа Дюпрэ. Это была, по всей вероятности, крайне эксцентричная женщина, женившая на себе богатого молодого банкира; и он ее обожал, исполняя все ее прихоти.

Вы знаете, конечно, что мадам Ле Руа Дюпрэ умерла…Да, знаю, мсье.

Она была слишком добра ко всем, и я думаю, что все эти метайеры ее очень обманывали, — кратко засмеялся старик, как бы говоря мне: “Я не очень-то верю и вам, я никому не верю, и вы — русские — такие же мошенники, как итальянцы-испольщики, которых вы сменили”. Но этого он не сказал. Я это понял без слов. Помолчав, мсье Ле Руа Дюпрэ, отпив свой оршад, вдруг проговорил:

— В Париже я прекрасно знал одного русского, которого вы едва ли знали. Это было уже давно… Мсье Эли Мечников, — произнес он, отдаваясь каким-то приятным воспоминаниям. — О-о, хоть он был и русский, но это был настоящий барин!

Я сказал, что, конечно, как всякий русский, я знаю, кто такой был Илья Ильич Мечников, и дабы доказать это старику, сказал о его работе в Пастеровском институте и о его знаменитом лактобациллине.

Тут старик сморщился, будто закусил лимон.

— О, да, да, но это была совершенно отвратительнаявещь! Ее нельзя было взять в рот. Впрочем, я никогда никакого молока не пью и никаких простокваш не ел и есть не собираюсь.

Это совсем по-французски. Сев на землю, я увидел, с каким отвращением многие французы относятся к молоку, предпочитая ему пинар — красное вино.

— Хорошо, хорошо, продавайте корову, если находите нужным. Только не делайте ничего, что было бы во вред хозяйству. Понимаете?

— Разумеется, мсье.

В этот момент я встал, чтобы уйти, но старик остановил меня.

— У меня к вам просьба. Когда поедете к маклаку на базар в Нерак, возьмите с собой вот эту гравюру, ее надо как следует обрамить, я скажу вам адрес магазина.

Я остановился перед небольшой английской гравюрой, изображавшей сцену из шекспировского “Укрощения строптивой”.

— Хорошая гравюра, мсье, — сказал я и не без того, чтобы показать, что испольщики тоже кое в чем знают толк, добавил: — Это “La Megere apprivoisee” Шекспира, по-моему?

Старик сделал ртом типичный для французов звук легкого взрыва губами, долженствовавший выражать удивление и одобрение.

— Пппа… вы совершенно правы… Но откуда вы это знаете?

Мсье Ле Руа Дюпрэ вполне искренне считал русских какими-то тамерлановскими монголами.

Однажды я заговорил с ним о Гитлере. Странно, что о нем старик с особой ненавистью не говорил. Вся его ненависть сосредотачивалась на демократической Франции, которую он презирал.

Что ж немцы и Гитлер? — сказал он. — Они работали и работают, это достойно уважения… А мы? Эта la gueuse! — произнес он с презрением и отвращением. Это аргоистическое словцо, пущенное в политический оборот Шарлем Моррасом (Maurras) в “Action Française”, имело много значений: и гидра, и охлос, и распутная женщина, и нищий-попрошайка.

Что мы делали? — продолжал старик. — Ну з'авон дан-сэ… Ну з'авон дансэ… Э сэ ту… Э ментнан — вуаля!

Относительно la gueuse старик был, конечно, прав, в демократии много пороков. Но что предлагал Шарль Моррас с его les camelots du roi? Графа Парижского? Утешение небольшое. И вряд ли это — “исцеление” человеческой греховности от соблазнов власти. Демократия все же страхует их вернее при всех своих пороках. Главная же суть дела, по-моему, в том, что все так называемое “человечество” в массе своей — большое дрянцо.

Во времена суда над Леоном Блюмом в Риоме я спросил мсье Ле Руа Дюпрэ, читал ли он в газете об этом процессе?

— Блюма? — презрительно проговорил старик, и на лице его появилась всегдашняя презрительная усмешка. — Этого господина я превосходно знал по Парижу. Он из богатой и вполне порядочной семьи. Вполне светский человек. Он понимает толк в искусстве, у него лучшая коллекция серебра в Париже. О, я его прекрасно знал! Но кого-кого, а его, конечно сейчас нужно расстрелять в первую же очередь, именно такие погубили Францию.

Гитлеровцы оказались к Блюму милостивее, не расстреляли, а отправили в немецкий концлагерь.

Как-то я спросил старика, ездит ли он в церковь в Вианн. На его лице появилась та же брезгливая гримаса. Он ничего не сказал, но я понял, что мой “феодал” с церковью не имеет ничего общего. Потом, засмеявшись, сказал:

— Этот священник, аббэ Пьер, всегда норовит так приехать, чтобы остаться у меня к завтраку, — в голосе его звучало то же презрение, как и к la gueuse.

С любовью старик говорил только о своей жене. Тут он мог долго рассказывать, как жену его любил весь Вианн, потому что она была слишком щедра, добра и всем помогала. И эту прихоть жены скупой старик прощал.

Ле Руа Дюпрэ был совсем непохож на дельца-капиталиста типа Форда, Рокфеллера. Это был ленивый барин с психологией феодала, искренне считавший, что трем четвертям человечества он может подать только два пальца. Для него никаких французских революций вроде как бы и не было. Он был необыкновенным обломком давно ушедшей Франции, Франции ДО 1793 года, может быть, он и задержался только для того, чтобы я его встретил и описал.