Об эмиграции

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Когда в юности я читал в родной Пензе запретные книги Александра Герцена, я помню, как меня поразила фраза Герцена: “Эмиграция — это страшная вещь”. Мне казалась тогда, напротив, эмиграция Герцена не только не страшной, но прекрасной и героической: “Колокол”, “Полярная звезда”, Франция, Англия, сочинения, большое влияние на внутреннюю Россию, множество встреч с тогдашними западными властителями дум, писателями, революционерами, дружба с Огаревым, Бакуниным. Что же тут страшного?

И вот теперь — в старости, — прожив в эмиграции почти всю свою сознательную жизнь (ибо что же было в России — юность?), я понимаю, как верно, хорошо и глубоко сказал Александр Герцен: “Эмиграция — вещь страшная”. Но не только страшная, конечно, но и пленяющая. Эмиграция, и в этом ее очарование, ее притяжение, всегда тянет человека (если это человек, а не обывательский пень) — своей свободой. И вот я, прожив в эмиграции без малого шестьдесят пять лет, разве я бы хотел быть не эмигрантом'1Нет. Бывали, конечно, слабые минуты в эмигрантской жизни, в самом начале, когда мне хотелось опять “прилепить свои подошвы” к родной земле. Но они были очень редки и слабы. И всегда это чувство родины во мне подавлялось — чувством свободы. Что я люблю больше всего в мире? Свою свободу. Какую свободу? Очень простую. Физическую свободу передвиженья, которой на родине нет. Духовную свободу — “мыслить и страдать”, которой на родине нет. И, наконец, свободу демократического государства, где, по выражению Анатоля Франса, правительство должно считаться дворником, которого я прогоняю, если он мне плохо служит. Конечно, я, эмигрант, никого “не прогоняю”, “не могу прогнать”, я, так сказать, “человек с улицы”, не вошедший в жизнь государства, где я эмигрантствую и где я даже “принял подданство” и законно голосую на выборах президента, мэра города и т. п. Все равно, по существу я “вне государства”, “вне общества”. Конечно, и моя духовная свобода, мыслительная, ограничена в какой-то мере хотя бы языковым барьером, скудостью средств, мешающей подчас этим свободам.

И все-таки мне почему-то даже нравится эта страшностъ моего эмигрантского положения. Может быть потому, что я, в сущности, где-то в своей глубине именно и хочу быть “вне общества”, “вне государства”, а быть в вечном странствии. И потому как бы ни была тяжела эта “страшная вещь” эмиграция — а она, конечно, бывает тяжела, — именно ее-то я и восхваляю. В этой свободе нищеты, свободе человека — именно она давала мне глубокие переживания счастья “остаться самим собой”. А это, может быть, даже самое большое человеческое счастье — быть эмигрантом не только из своей родной страны, превращенной в Дантов ад, но быть вообще эмигрантом на земле, еле соприкасаясь со всем тем, что тебя окружает.

Вот сейчас. Мне очень много лет. Я пишу эту книгу потому, что мне хочется рассказать какому-то очень мне близкому человеку свою жизнь. Но которого я совершенно не знаю. Не представляю ни лица, ни фигуры, ни очерка, ни его внутреннего мира. Но такой близкий мне человек когда-то найдется. И его заинтересует моя странная жизнь — во множестве стран, с множеством профессий, с разнообразием положений от помещика-барича до пролетария, от состоятельного буржуа до богемьена и опять от крестьянина-батрака до писателя. И мне хочется передать ему то, как я жил-был, проведя почти всю жизнь русским эмигрантским перекати-поле.

Вот сейчас. Где я? Я на веранде прекрасной студии в старинном местечке Питерсхем штата Массачусетс; веранда выходит в сад, переходящий в лес. Здесь каждое лето мы гостим у нашего близкого друга — миссис Элизабет Хапгуд, которую все русские называют “Елизавета Львовна”. Она была “спонсором” при нашем въезде в Америку, нашим “свидетелем” при принятии американского гражданства. Елизавета Львовна — женщина необыкновенная и по образованности, и по уму, и по литературному таланту, и по душевным качествам, и по внешней красоте. Недаром один ее друг, известный режиссер Джошуа Логан, узнав в Париже о ее смерти, в телеграмме ее детям писал: “Элизабет была — легенда”. Это верно. Е.Л. была “легенда”. Таких женщин так называемая “наша эпоха” уже не дает, они ушли навсегда.

Отец Е.Л. был адмирал американского флота, мать происходила из старинного английского рода лордов Хьюстон, один из которых был сподвижником Кромвеля, и после его смерти переехал в Америку. Муж Е.Л. Норман Хапгуд был американским послом в Дании и личным представителем президента Вильсона в Европе.

Е.Л. свободно владеет несколькими европейскими языками и по-русски говорит так, что русские не верят, что она чистокровная американка. Она была большим другом Московского Художественного театра, где дружила со всеми “великими”, а К.С.Станиславский с единственной женщиной (кроме жены, Лилиной) был с ней “на ты”. Это была высокая “платоническая” дружба. Е.Л. блестяще перевела на английский его четыре книги (После смерти К.С.Станиславского Е.Л. попросила Олечку переплести его письма отдельной книгой. Олечка художественно переплетала. И переплела письма Станиславского в чудесный кожаный переплет. Так они и остались у Е.Л. и никогда опубликованы не были.). Она переводила с немецкого — Томаса Манна, Карла Цукмайера. С русского — “Отец” А.Л.Толстой( “Иерусалим — имя радостное” А.Седых, “Дракон” Евг. Шварца, который шел в театре “феникс” в Нью-Йорке. В ее доме бывали — Мих. Чехов, Джошуа Логан, Морис Метерлинк, Херберт Хувер, граф Куденове-Каллерги, Кришнамурти и многие другие. Я знаю, как она помогала попавшим в беду русским эмигрантам. В самый критический для Виктора Кравченко момент, когда администрация президента Рузвельта была готова выдать его Советам, сочувствующий Кравченко чиновник Эф-Би-Ай сказал ему: “Скройтесь так, чтобы мы не смогли вас разыскать”. И Кравченко скрылся. Где? В квартире Е.Л. на Ист-Сайд в Нью-Йорке. И тут провел семь месяцев, не выходя никуда. Причем об этом знали только Е.Л. и ее мать, а жизнь в квартире (ежедневные четырех часовые чаи и пр.) шла своим чередом. После смерти Рузвельта Кравченко благополучно вышел из своего “бес-та”. Вот с этой необыкновенной женщиной мы и были необыкновенно дружны. И ежелетне гостили у нее в чудесной студии в Питерсхеме.

Веранда затянута мелкой сеткой от комаров. Передо мной в цвету — несколько яблонь. Над яблоневым цветом жужжат пчелы. Перепархивают оранжевогрудые птицы, крича неприятным, тоскливым криком. Над зеленым лесом чуть виден острый белый шпиль протестантской церкви (“юнитериан”). А все местечко этой прекрасной страны первых американских поселенцев — Новая Англия — состоит из белых домов с белыми колоннами, как у нас где-нибудь в заброшенной усадьбе средней России. Только там такая усадьба была одна на сто верст. А тут все местечко состоит из таких вот белоколонных домов, окруженных старыми запущенными садами.

Как и зачем вместе с женой я попал сюда? В сущности, не знаю. Конечно, я знаю, как помогала приехать Е.Л. Помню все хлопоты по отъезду. Покупку билетов. Пароход “Вин-дам”. Небоскребные берега пристани Нью-Йорка в шестичасовом фиолетовом сумраке. Это все я помню. Но по существу, зачем я здесь? Кому я здесь нужен? И почему именно здесь, в Америке, я умру? Я понимаю все это не очень отчетливо. Mais ne cherchez pas a comprendre. Я всегда так и плыл в своей эмигрантской жизни от случая к случаю. Не добивался многого. О многом не старался, не “пекся убо на утрие”, а брал то, что ко мне как бы само подплывало. И вот так же взял подплывшую ко мне Америку. Вот я и сижу на этой прекрасной широкой веранде, покачиваясь в качалке-кресле. Смотрю на зелень вокруг, на дубовую мелкую заросль, на яблони, на огород, на птиц, на пчел, на солнечные тени. И — вспоминаю. Что? Я вспоминаю время Второй мировой войны, пережитое во Франции. Я вспоминаю, как я его пережил. А пережил я его не совсем обычно. И многое осталось в памяти.