Илья Груздев

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Из всех Серапионов, которых я узнал в Берлине, Илья Груздев как человек был самый хороший. Именно — хороший. В Груздеве не было никакой “литераторской” позы, никакой фальши. Он был душевно чистый человек. Искренен, прост, с некоторым юмором. Был Груздев, кажется, из состоятельной купеческой семьи. “Киндерштубе” во всяком случае в нем чувствовалась, В литературе он удобно выбрал охраняющую его от всяких бед тему — Максим Горький, став неким Эккерманом при Горьком. Правда, разговоры с ним Илья, кажется, не записывал (по крайней мере они не публиковались, по-моему), но “первым пролетарским писателем” Алексеем Максимовичем Илья занялся всерьез. Выпускал книги о Горьком для детей, для юношества, для “старшего возраста”. Редактировал его переписку, составлял библиографию, следил за изданием его сочинений, одним словом: Горький был доволен Груздевым, а Груздев Горьким. Для Ильи это была и “броня” и материальная база, ибо в те годы о Горьком печаталось все и немедленно (и оплачивалось как надо).

Внешне Илья был полн, мешковат, в одежде без всякой никитинской претензии на моду, лицо румяное и очень русское. Легко смущался, краснел, И был мишенью постоянных острот и иронии Федина и Никитина, что меня коробило, и я как-то Федину сказал, что это вечное подтрунивание над Ильей, по-моему, просто свинство. “Да, нет же, Илья уж привык к этому и на нас не обижается”, — отвечал Федин.

Помню, шли мы как-то с Ильей по Берлину. В газетном киоске он увидел “Руль” (ежедневная русская эмигрантская газета) и тут же его купил. “Неважная газета”, — сказал я. Ответ Груздева меня поразил. “Пусть будет неважная, это не суть важно. Ты не представляешь, как нам всем там важно, что тут все-таки выходит свободная русская газета. Не представляешь, какая это нам там поддержка”. Честно говоря, я тогда удивился этой “поддержке нам”, но с годами понял, что Илья был, конечно, прав. “Вот как-то, — говорил Груздев, — один человек привез в Питер том “Современных записок", и все мы, Серапионы (и не только Серапионы), его перечитали. Там была статья Ст. Ивановича, и, представь себе, с этой статьей мы все, ну решительно все, были согласны, будто кто-то из нас ее написал”.

Ст. Иванович (Степан Иванович Португейс) был крайне правым меньшевиком, близким к А.Н. Потресову, и был страстным ненавистником большевизма. К сожалению, я забыл, о какой его статье говорил тогда Груздев.

Помню разговор с Ильей о “Дневниках” А.Блока, над рукописями которых Груздев работал для их издания. “Нельзя полностью издать, ну никак нельзя, — говорил Груздев, — ты себе не представляешь, какой там густопсовый антисемитизм… Я был просто потрясен…”

Илье я был многим обязан. Это он протащил в издательстве “Советский писатель” в Питере, где он работал, две моих книги — “Жизнь на фукса” и “Белые по черному”. Для этого он познакомил меня в Берлине с приехавшим тогда сюда писателем Лебеденке (автор “Тяжелого дивизиона”), который, по-моему, выполнял обязанности цензора в этом издательстве. Так мне показалось. Лебеденко был партийным, но был очень дружен со всеми Серапионами. Произвел он на меня хорошее впечатление — бывший офицер-артиллерист, кажется, капитан, человек “без штампа”, живой, общительный, был он серьезно болен (что-то неладное с ногами).

Ни Федин, ни тем паче Никитин — по своему характеру — не стали бы протаскивать ни мою и ничью чужую книгу, ибо были заняты только “своими”. Все, что могли сделать в издательстве — “поддержать словом” при обсуждении рукописи. А Илья дружески взял все на себя. И провел обе книги сквозь Сциллу и Харибду цензуры (с помощью Лебеденко, я думаю).

Правда, эти мои книги быстро разделили участь переизданного в 1923 году в Москве “Ледяного похода”, то есть попали в “запрещенные фонды”. Но все-таки кем-то где-то читались. Так, после Второй мировой войны, в 1946 году я получил из Мюнхена письмо писательницы Татьяны Фесенко: “Я знаю вас давно и знаю, что ваша молодость была тоже полна всяческих испытаний. Еще студенткой, работая старшим библиотекарем литературного отдела крупной библиотеки, я разбирала так называемые "запрещенные фонды". Среди книг, ненадолго допущенных в Советском Союзе, а потом стоявших под семью замками, была и "Жизнь на фукса". Я открыла, начала читать и не могла оторваться…”

А в 1979 году героический человек, известный правозащитник Александр Гинзбург писал мне: “Надеюсь, жена сможет привезти давно ожидавший вас подарок — титульный лист от "Жизни на фукса", когда-то прочитанной мной во Владимирской тюрьме, — со всеми штампами этого заведения с года выхода книги. Видите — читают Вас зэки”

Я знаю, что в советских тюрьмах и концлагерях в библиотеках попадаются книги, на воли запрещенные. Оба этих письма были мне приятны, как всякое читательское признание. Но если “Белые по черному” меня не ранили, ибо карандаш цензора их пощадил, то по “Жизни на фукса” какой-то цензор прошелся-таки, поставив свои акценты, которых не было. Поэтому сей увраж я не люблю. У меня в архиве даже есть фотография 1927 года — я стою голый (в трусах) на пляже Северного моря, и моей рукой на обороте фотографии написано: “Роман Гуль купается в Северном море после выхода "Жизни на фукса". 1927”.

Илья Груздев был чудесный друг. Когда я выпустил в “Петрополисе” в Берлине исторический роман об Азефе, Савинкове, о боевой организации партии эсеров, он стал настаивать, чтоб я прислал ему рукопись, что он проведет и этот роман. В это я никак не верил. Но Илья настаивал, и — чем черт не шутит — я послал, Илья меня извещал. Внутри издательства (первая инстанция!) роман “прошел” (думаю, все тот же либеральный Лебеденко!) и уже набран в гранках. Но дальше, увы, я оказался прав. Гранки пошли на прочтение к старому большевику, каторжанину Феликсу Кону, тому, который при наступлении Тухачевского на Варшаву должен был с Дзержинским, Мархлевским и прочими стать членом польского коммунистического правительства. Это — когда Ленин “прощупывал штыком панскую Польшу”. И Феликс Кон наложил резолюцию: “нам не нужны пособия для террористов”. Роман был погребен. Полагаю Кон по-своему, по-большевицки, был прав. Но у этой попытки Ильи оказалось некое послесловие.

В 1953 году Вера Александровна Шварц (Александрова), редактор издательства имени Чехова в Нью-Йорке, переслала мне письмо из Лондона от (забыл фамилию) что-то вроде Которовского, Качуровского. Письмо хранится в моем архиве в Йельском университете, но добраться до него мне сейчас сложно. Этот неизвестный мне человек, эмигрант второй эмиграции, в своем письме писал мне, что когда чекисты производили обыск у писательницы Елены Тагер, то нашли эти злосчастные гранки моего романа и “пришили” их ей как “хранение контрреволюционной литературы”. Разумеется, если б у Елены Тагер этих гранок и не было, ее и без того бы упекли ТУДА КУДА НАДО: в концлагерь иль в ссылку. По советской юстиции, был бы человек, а “обвинение” найдется. Таков был грустный эпилог дружеской попытки Ильи Груздева.

В 1928 году, когда Груздев с женой уезжали из Берлина, а Федин оставался еще, из СССР шли плохие вести об усилении репрессий, о недостатке продовольствия. Мы просили Илью послать мне сразу же открытку, и если сообщения об ухудшении общего положения в СССР верны, то в открытке должна быть фраза: “И дым отечества нам сладок и приятен”. Открытка от Ильи пришла. И в ней было: “И дым отечества нам оченно приятен”. Мы поняли, что положение хуже, чем доходившие о нем слухи.

Не знаю, когда Груздев умер, где и от чего. Но храню о нем теплую дружескую память.