АРБАТ
Есть на Арбате одно очень приметное здание — гигантская восьмиэтажная громадина, одетая в белый мрамор. Наверное, по этой причине еще в недавние времена патриотично воспитанные гиды-комсомолочки из «Интуриста» навязчиво внушали иностранцам, что сооружение очень похоже на невесту в белоснежной фате, которая «застыла среди пыльных и старомодных каменных соседей, облаченных в классический ампир и сталинское барокко».
Сегодня те же, только повзрослевшие гиды активно эксплуатируют взятую напрокат саркастичную образность и говорят забугорным гостям о нашей беломраморной обители как о «вставной челюсти Арбата».
Немецкий генерал, которого я сопровождал во время экскурсии по Москве в 90-м году, нашел свое сравнение:
— Каменная перфокарта…
Здесь, на Арбате, часто можно встретить древних старичков, которые с выжигающей душу московской ностальгией вспоминают те черные дни, когда многотонные чугунные «бабы» и ковши экскаваторов ударными темпами крушили и превращали тут в мусор вековую лепнину и стены жилых домов, «помнивших еще прадедов и Кутузова».
Уже давно не служат в российском военном ведомстве те генералы, которые хорошо помнят, как благословленные кремлевской десницей архитекторы с великим трудом вдавливали свой проект в «золотое» и тесное арбатское пространство. Престижность местоположения нового сооружения должна была подчеркивать особый почет, который Кремль в то время оказывал армии…
Когда я много лет назад первый раз в жизни подошел к подъезду этого величественного и строгого здания, на меня повеяло холодным и таинственным величием Пантеона… Я долго не решался взяться за ребристую и толстую, как двухсотграммовый стакан, ручку с протертой до самого дерева серой краской и бронзовыми набалдашниками, которые только что дежурный солдатик, попросивший у меня сигарету, надраил зубной пастой до ослепительного блеска.
За стеклами черных дубовых дверей полоскались в сквозняке выцветшие желтые занавески и белели пыльные таблички с надписями «Граница поста» и «Предъявите пропуск».
Мне впервые надо было войти в Генеральный штаб Вооруженных Сил Советского Союза. И хотя я уже немало послужил в армии, это торжественно-звучное словосочетание вызывало у меня почти щенячий провинциальный трепет: оно оглушало многозначительностью. В тот день было такое ощущение, что я пересекаю границу загадочного и легендарного государства, жители которого отбираются по особым селекционным качествам — как элитная порода выставочных лошадей, которую категорически запрещается скрещивать с неродовитыми метисами…
По случаю особой торжественности события я облачил себя в суконный панцирь свежепошитой парздной шинели. Еще с лейтенантских времен я всегда дивился этому чуду военно-портняжного искусства, которое превращало мою посредственную грудь в богатырскую.
Суконные клещи воротника до боли натирали мне челюсти и цепко сдавливали шею. Это заставляло держать голову исключительно прямо. В такой шинели почти невозможно было поднять руку, чтобы отдать честь.
Пахнущий нафталином старик-портной из Дома военной одежды на Полежаевке, наблюдавший за моими безуспешными попытками поприветствовать себя в зеркале, был страшно доволен и говорил мне:
— Вы знаете, почему русские офицеры никогда не сдавались в плен? Потому, что в таких шинелях невозможно поднять руки вверх!
Старик явно преувеличивал роль портных в непобедимости русской армии…
Прежде чем представиться новому начальству, я совершил обязательный в таких случаях ритуал — наведался в генштабовскую парикмахерскую в соседнем здании. Свежая стрижка должна была свидетельствовать новому начальству не только о моей достойной Генштаба аккуратности, но и подчеркивать трепетное отношение к заведению, в которое я попал.
Я сел в кресло пожилой парикмахерши и сказал:
— Пожалуйста, сделайте мне…
— Я все сама вижу! — грозно гаркнула парикмахерша, направляя по старому офицерскому ремню стертый до толщины мышиного хвоста остаток лезвия опасной зингеровской бритвы. — Сорок лет уже стригу! Я самого Малиновского стригла! И Гречко признавал только мой фасон. Я от Устинова четыре благодарности имею! Вы что — новенький?
Парикмахерша запеленала меня в старую желтую простыню, сразу напомнившую мне и солдатскую казарму, и лейтенантскую холостую жизнь, когда я постоянно одалживал ключик от своей квартиры любвеобильным сослуживцам и спал на таких же простынях с вечными печатями спермы, именуемых «слониками», которых не брали никакие порошки гарнизонных прачечных…
Звонко стрекочущая машинка въехала в затылок и с сумасшедшей скоростью стала выдергивать волосы. От боли я аж
зажмурил глаза. Такая стрижка была похожа на первую стадию трепанации черепа. Моя вроде бы круглая голова на глазах превращалась в квадратную. А над моими ушами звучал все тот же властный женский голос:
— Помню, как последний раз у меня Епишев стригся (генерал армии А. Епишев, в советские времена — член ЦК КПСС, начальник Главного политического управления СА и ВМФ. — В. Б.). Он и говорит мне: «Умру я скоро, Валя». А я ему: «Да вы что, Алексей Алексеевич! Сплюньте! Вам еще по бабам ходить надо!» «Нет, говорит, Валентина, помру я скоро. Отходил по бабам. Плохо мне». И точно — вскорости схоронили…
Мне тоже было плохо. Я открыл глаза и увидел в зеркале отражение головы с фасоном прически, напоминающей уродливую помесь революционного «ежика» Керенского с романтичными кудрями Есенина. Затем Валентина стала обильно поливать мой «генштабовский полубокс» удушливым «Тройным» одеколоном, с хуканьем нажимая на резиновый шар пульверизатора со сломанным распылителем, из-за чего струя вонючей жидкости била, как из брандспойта…
Хотелось завыть. Но мысли о том, что руки этой грозной ген-штабовской чародейки прикасались к головам Малиновского и Гречко, Устинова и Епишева, остужали это искреннее желание и, даже наоборот, внушали смутную гордость.
К генштабовскому подъезду № 2 я приволок с собой густой, как взбитые сливки, шлейф «Тройного» и, чтобы выветрить его, долго торчал на сером ноздреватом граните ступенек с сигаретой в рукаве, придирчиво осматривая себя в черном зеркале дверного стекла.
Затем собрался с духом и ринулся навстречу новой жизни.
День был исторический.